Чуть позже тамада объявит начало костюмированного бала, и все потянутся в примерочные переодеваться. С детства я мечтал о костюме гусара, хотя мама на каждый Новый год наряжала меня зайчиком. Здесь моя мечта едва не осуществилась, но пока смотрел по сторонам, костюмы гусаров, генералов и императоров (Петра, Александра, Наполеона) разобрали. Мечта осталась неосуществленной.
Мне досталось что-то условно историческое. Белая свободная рубашка с роскошными кружевными манжетами (будем думать, брюссельского кружева) и сюртуком. К ним прилагался пояс, расшитый серебряными нитками. Выдали также зеленый берет с блестками. Кальсоны я решил не надевать.
Когда все переоделись, это выглядело… Я даже не знаю, как описать это зрелище… Толпа людей, надевших одежды разных эпох, меняющих походки и манеры. Все сначала хихикали, потом прониклись.
И тогда начались танцы. Мазурка, потом танец со сменой партнерш, менуэт…
Собственно, тогда я со всеми и перезнакомился. Гости, наконец, обратили внимание на мое существование, или мне так показалось — внимательный взгляд или слово мимоходом (я же тоже слегка раскрепостился за двенадцатым столом), вот и влился в самую гущу костюмированной общественности.
Вынести это великолепие, распиравшее гостей изнутри, было трудно. Все высыпали на крыльцо, начали фотографироваться. Тамада и фотографы усердствовали, изобретая новые поводы посмеяться. К тому времени все основательно выпили и начали веселиться, впрочем, почему «начали»? Видимо, возле Наташи и Гурова собираются люди, умеющие жить со вкусом и с размахом…
Может быть, поэтому и я чувствую себя не в своей тарелке… и отправляю смс возлюбленной моей Арке в Москву: «Что я тут делаю?»…
Та немедленно отзывается: «Радуешься счастью однополчанина…».
Хм, радость мне вообще-то несвойственна, профессия обязывает, а времена у нас, сами знаете, какие, расслабиться некогда, мысли о мире напряженно пульсируют в висках, голова болит и не дает расслабиться. Так, как все эти люди.
А потом все снова собираются в зале, тамада просит выйти холостых парней, я отшучиваюсь, но тамада неожиданно выкликает мою фамилию (это ему Гуров нашептывает, стоя сзади), словно мы давно знакомы, и я становлюсь в группу самых-самых…
Гуров снимает с ноги Натальи подвязку. Тамада заставляет его залезть к ней под юбку, спрашивая, отчего это у Наташи такие счастливые глаза? Шуточки у тамады липкие и двусмысленные: «Ну, кто еще холостой? Ну, я вижу, что официанты у нас все до единого холостые…» Многозначительная пауза.
А потом Гуров через спину кидает этой подвязкой в холостяков. Ее ловит тот парень, который похищал Наташку. Хотя Гуров потом говорил, что целился в руки мне. Но мне что-то так не показалось. «Хитрый хохол» (как звал его в армии капитан Черных), вероятно, всем претендентам на подвязку говорил то же самое. Впрочем, я не в обиде, мне подвязка не нужна. Я вроде и так не совсем холостой уже. У меня есть Арка.
А потом объявляется похожий конкурс для потенциальных невест. Наташка расстается с букетом, выкрикивая: «Побеждает достойнейшая!».
В это время четвертый стол выступает дружным квартетом, говорит о любви и вечной дружбе, вручая молодоженам подарок — ключи от машины, стоимость которой превышает все расходы на свадьбу примерно в два с половиной раза.
Кажется, у четвертого стола больше всего телохранителей. Ближе к финалу все они разобьются по парам, возможно, для обсуждения сугубо профессиональных вопросов. Террористов в округе явно не наблюдается.
Потом запускают цыган, после которых выступает Эдуард Хиль: «Слышишь, Ленинград, я тебе спою…».
Честно говоря, я уже не помню, пел Хиль до свадебного торта, исполненного в виде все того же розового павильона, или после? Кажется, когда он пел, я уже ел торт. Или нет?
Не помню, возможно, я что-то пропустил, так как болела голова, я снова отправился искать дворец, но вышел к вокзалу, где когда-то давал концерты знаменитый Штраус. Купол, о котором писал Мандельштам, отсутствовал, но все остальное…
Как это объяснить?!
У меня медленно поднималась температура, бросало то в жар, то в холод, кожа покрывалась гусиной сыпью и мелкой изморозью… а в Розовом павильоне громыхала музыка, находиться там было невозможно…
Публика пустилась в окончательный распояс, и свадьбе этой было места мало, и места было мало и земли. И как у них у всех, после длинной процедуры венчания, мотания по Царскому Селу и бесконечной программы в Павловске, силы оставались?
Ребята казались свежими, несмотря на количество всего выпитого и съеденного, увиденного и услышанного.
А Хиль все пел и пел, словно в сомнамбулическом трансе. Как-то я видел репортаж с курехинской «Поп-механики». Там Хиль выступал со старым шлягером про ледяную избушку, выпутываясь из блестящего скафандра, сооруженного из куска серебряной фольги. Казалось, народный артист СССР так тогда и останется там, внутри непроницаемого клубка.
«Человек из дома вышел…», — пел он, обращаясь к невидимому собеседнику, выделывал па одной ногой и переходил к другой песне. «Опять от меня сбежала последняя электричка», — снова объяснял он кому-то незримому, глаз стеклянный, фиксированный.
Потом музыка обрывалась, и он словно бы оттаивал. Снова на лице его появлялось осмысленное выражение.
— Понимаешь, — говорил мне Илья в кулуарах, будто бы немного стесняясь, — мы думали и про Шнура, и про «Чай вдвоем», но мы же хотели родителям угодить, им праздник устроить… А Хиль — он всем так на душу лег. Это же все для них… для них…
— То есть, ты хочешь сказать, что все это — сюрприз для них?
— Конечно.
— То есть все это вы сами-сами…
— Ну да, ребята немного помогли. Димка с шампанским, кто-то с гостиницей, ну и так далее…
Кстати, тамада, когда прощался, не забыл упомянуть о своем звании, мол, заслуженный артист. И точка. Без уточнений. Его уход («сделал дело — гуляй смело») не остановил веселья, напротив, только ускорил. Или это алкоголь?
Я вернусь со свадьбы в гостиницу в лихорадке. Укутаюсь с головой в одеяло из слоеного теста — завтра встречать отца на вокзале. С его докторской, потянувшей на полтора десятка кг. Мгновенно засыпаю и мгновенно просыпаюсь утром, разбитый, солнце светит вовсю, температура воздуха за окном и моя собственная играют в догонялки. Никто из водителей не знает, где находится Ладожский вокзал, новый для Питера пункт приема приезжих. Повезло только с третьей-четвертой машиной.
Ехали окольно, по промзоне — как в Чердачинске побывал, ну и город, «перепады давления» разительные, вот уж точно Питер — «город контрастов». Успеваю к самому прибытию. Странное место: вокзал, встроенный в какую-то теснину, загороженный ларьками, а внутри — хай-тек, бессмысленный и беспощадный.
Вместе со мной отца встречает Владимир Ильич, большой, смешливый дядька, с которым отец учился в мединституте. С тех пор они не виделись. В машине у тезки Ленина жарко. Отец тревожно щупает мне лоб. Ему не привыкать меня лечить: я рос болезненным ребенком, к тому же плохо ел. Когда меня привозили к бабушке на Украину, та поражалась моей прозрачности и начинала срочно откармливать. Я этого не помню, слишком мал был. Помню только нашу последнюю поездку в Тульчин, когда бабушка умерла и мы ехали продавать дом.
Вскоре после окончания уральского мединститута Владимир Ильич, у которого мы теперь остановились, уехал в Ленинград. Двум мужикам-медикам было что вспомнить и обсудить. Соседей по общежитию, коллег, умерших, эмигрировавших или ушедших на повышение в областную больницу…
Чтобы не мешать им, лег в детской. Папа достал бутылку коньяка, Владимир Ильич, вытирая пот со лба, — свою. Мне была выдана целая горсть лекарств.
Температура спала, когда они открывали вторую бутылку.
— Хороший антибиотик, — сказал отец, — третьего поколения. Гонорею лечим с одной таблетки…
Я потел и терялся во времени. До поезда на Москву оставалось несколько часов. Позвонила Арка. Мужики на кухне начали петь по-украински. Папа сдал в последнее время. Облысел, растолстел, но не это главное. Словно свет лица стерся, став блеклым, а цвет глаз выцвел.
Когда я собирал сумку, медики спали.
— Так и не поговорили, — сказал я отцу, трогая за плечо, — не сходили в Эрмитаж, а ведь договаривались…
У меня с отцом сдержанные отношения. Когда звоню из Москвы домой, он торопится передать трубку маме. Мама жалуется на него, мол, стал совсем молчаливым. «Нашел — молчит, потерял — молчит», говорит она мне. Я успокаиваю, мол, столько лет вместе, столько уже переговорено, о чем говорить, и так все ясно. Даже нам с Аркой.
— Ну, ты же заболел, — ответил отец (как показалось, сконфуженно), — у тебя температура, какой теперь Эрмитаж?
— Жаль… Говорят, картины Рембрандта стали еще темнее. Они темнеют с каждым годом…
Посидели на дорожку. Прошлись до метро. Папа почти протрезвел…
А я, отоспавшись в поезде, почти выздоровел. Москва казалась пустой. Вымершей. Гурыч позвонил отчитаться, как прошел второй день. Хорошо прошел. Уху ели в недавно открытом ресторане при Эрмитаже. А у нас в квартире газ, горячей воды так и не дали (лето!), поэтому Арка нагрела тазик, грациозно опустилась на пол и по-библейски стала мыть мне ноги.
— Бедненький, — говорила она, натирая пятку мылом, — умотали сивку крутые горки… Нет, ну, ты скажи, оно тебе надо — вот так мотаться где ни попадя?
…После той нашей поездки в Ленинград отец так проникся красотами родины трех революций и их благотворным влиянием на неокрепшую детскую душу, что торжественно пообещал привезти меня сюда еще раз.
Да только вот никогда больше я не заканчивал учебный год круглым отличником.
Париж
Букинисты
Пекинесы
Китайцы
Каштаны
Клошары
Большие кленовые листья
Ритуальная очередь в музей Д’Орсе
Антикварные бутики на Монпарнасе
Карнэ — десять маленьких билетиков на метро
Обилие пип-шоу на Пляс Пигаль. Обыденность и (пыльная?) скука разврата