— Нам отчаянно не хватает средств. До начала следующего финансового года все уже расписано. Финансируют только неотложные случаи. Следите за ней, продолжайте взвешиваться ежедневно. Пока она стабильна, вес не теряется. Весной, если дела не пойдут на лад, мы, думаю, сможем ее принять.
Морна сидела на том же диване, скрестив руки на вздутом животе. Рассеянно глядела по сторонам. Она предпочла бы уехать куда угодно. Дома грязно, объяснила она, взять хотя бы ту ложку сливок. Она больше не может доверять маме и вести таблицу учета калорий тоже не может, потому что ее диету подделывают. Есть она согласилась, но домашние нарушили договор. Дух договора, как она уточнила.
Их отец сказал доктору:
— Нет смысла постоянно с нею сюсюкать. — И передразнил тоненьким голоском: — «Морна, милая, чего бы тебе хотелось?» Только не надо нести всю эту ахинею насчет прав человека. Какая разница, что она там себе в башку втемяшила?! Когда она смотрится в зеркало, один бог знает, что она видит. Вы ведь понятия не имеете, что у нее в голове творится, верно? Она воображает то, чего не существует.
Лола так и подпрыгнула.
— Но я тоже видела!
Родители повернулись к ней.
— Лола, ступай наверх. — Она медленно встала и пошла, вяло переставляя ноги. Они не спросили: «Видела что, Лола? Что ты видела?»
«Они не слушают, — сказала она врачу, — совсем не слушают. Игнорируют меня».
— Я просила собаку, но мне не разрешили. Другим можно, а Лоле нет.
Изгнанная из гостиной, она встала у закрытой двери и заскулила. Потрогала дверь лапой. Засопела. Ткнулась в дверь мордой. Бум-бум.
— Семейная терапия может оказаться полезной, — мило сообщила доктор Бхаттачарайя. — О таком варианте вы не думали?
С Рождеством Христовым.
— Вы отсылаете меня обратно в клинику, — сказала Морна.
— Нет-нет, — поспешно возразила мама. — Вовсе нет.
— Вы говорили по телефону доктору Бхаттачарайя.
— Я разговаривала со стоматологом. Записывалась на прием.
Морна потеряла несколько зубов за последнее время. Это все знали.
Но она не сомневалась, что мать лжет.
— Если вы меня отошлете, я выпью отбеливатель, — пригрозила она.
— Станешь белее простыни, — утешила Лола.
Разговоры о принудительном лечении. Это значит, объяснила мама, что Морну запрут в специальной больнице, что она уже не сможет вернуться домой, как бывало раньше.
— Выбор за тобой, — вставил отец. — Начинай есть нормально, Морна, и до этого не дойдет. В дурдоме тебе не понравится. Никто не станет с тобою цацкаться и кормить растреклятыми пирожными по особым рецептам. Там замки на дверях, а пациентов пичкают наркотиками. Это не клиника, уж поверь.
— Похоже на питомник для собак, — сказала Лола. — Тебя наверняка посадят на поводок.
— Почему вы такие жестокие? — спросила Морна.
— Это ты жестокая, — ответил отец. — За тебя никто есть не может.
— Иначе я бы все слопала, — добавила Лола. — Не бесплатно, конечно.
Морна уничтожала себя. Уходила в небытие. Лола была при ней переводчиком, говорила с верхнего яруса звонким голосом пророчицы. Все ходили к ней, родители и врачи, чтобы узнать, что думает Морна. Сама Морна в основном хранила молчание.
Они поменялись местами: Морна теперь занимала нижнюю кровать. Лола заставила — боялась, что Морна ночью свалится и разобьется до смерти.
Мама стонала за дверью спальни: «Она уходит, уходит».
Не в смысле «уходит в магазин», нет. В конце концов, как сказала доктор Бхаттачарайя, сердце отказывает без предупреждения.
В последний миг, на самом краю пропасти, она решила спасти сестру. Она делала маленькие кулечки, завернутые в фольгу — одно печенье, несколько конфет, — и клала их на кровать Морне. Печенье, все еще в фольге, обнаружилось растоптанным в крошки, а на полу комнаты валялись кусочки конфет и розового мармелада. Кусочки Лола не пересчитывала, только надеялась, что Морна поела хоть немного. Однажды она увидела, как Морна разглаживает фольгу и смотрится в блестящий обрывок. У сестры двоилось в глазах, твердые предметы словно купались в свете, приобретая нечеткие, призрачные очертания.
Мама сказала:
— Ты совсем черствая, Лола. Неужели тебе все равно, что происходит с твоей сестрой?
— Почему все равно? — Лола повела руками, как бы показывая, сколь велики ее эмоции. Так приятно чувствовать себя живой; но — тяжесть в груди, и никакого обеда не хочется. Она начала недоедать или тайком засовывала еду — печенье, картошку — в рулон бумажных полотенец.
Вспомнилось, как ночью, в ноябре, они ходили босиком к компьютеру. Стоя за спиной Морны, она случайно прикоснулась к ее плечу, и оно было острым, как нож. Лезвие, казалось, глубоко вонзилось в плоть, и она ощущала порез несколько часов подряд — а после страшно удивилась, не найдя на ладони ни царапины. Когда она проснулась следующим утром, воображаемый порез виделся ей очень четко.
Все следы Морны исчезли из спальни, но Лола знает, что сестра по-прежнему здесь. Холодными ночами, подтягивая пижамные штаны, она стоит, глядя на сад у дома. В свете вертолетных прожекторов, во вспышках проблесковых маячков, в мерцании уличных фонарей она различает фигуру сестры, смотрящей на маленький дом, окутанный студеным воздухом. Машины прокатывают мимо до глубокой ночи, гул трафика звучит беспрерывно, однако Морну окружает пузырь тишины. Ее высокое и прямое тело мерцает под ночной рубашкой, лицо мокрое, будто от слез или от дождя, и никакого внятного выражения на этом лице нет. Но у ее ног лежит белая собака — сияет, как единорог, с золотой цепью на шее.
Конечный пункт
Девятого января, вскоре после одиннадцати часов, темным и слякотным утром я увидела своего мертвого отца — на поезде, который отошел от Клэпэм-джанкшн в направлении Ватерлоо.
Я отвела взгляд, узнала его не сразу. Мы двигались параллельно друг другу. Когда я обернулась, поезд уже набрал скорость.
Мой разум устремился вперед, к вестибюлю вокзала Ватерлоо, к встрече, которая, как я чувствовала, неминуемо должна произойти. Поезд, на котором он ехал, был старой шестивагонной электричкой, окна почти тонированные — зимней грязью и многолетними слоями сажи, приставшей к металлу. Я задалась вопросом — откуда он ехал? Виндзор? Аскот? Понимаете, я частенько пользуюсь этой веткой, а потому уже успела изучить типы подвижного состава.
В его вагоне не горела ни одна лампа. (Всем ведь известно, что освещение в электричках нередко крадут или разбивают.) Кожа имела неприятный оттенок; глаза прятались глубоко в тени, а выражение лица было задумчивым, едва ли не угрюмым.
Наконец и нам загорелся зеленый сигнал, и мой поезд тоже покатил к Лондону, весьма торжественно. Я прикинула, что отец получит добрых семь минут форы, уж точно больше пяти.
Едва я увидела его, грустного, но сидящего, как всегда, строго прямо, в вагоне напротив, мысли вернулись к случаю, когда… к случаю, когда… Но нет. Не вернулись. Я попыталась оживить их, но не смогла припомнить. Даже на задворках своего сознания я не отыскала ни единого памятного события. Хотя, казалось бы, мы столько всего пережили. Через столько прошли вместе. Увы, никаких событий, только уверенность, что минуло некоторое количество лет.
Когда мы вышли из поезда, платформа была скользкой и так и норовила убежать из-под ног. Повсюду виднелись плакаты с предупреждениями о террористической угрозе, советы остерегаться нищих и призывы вести себя внимательнее, чтобы не споткнуться, — по-моему, оскорбительные для пассажиров: как будто кто-то спотыкается по своей воле — разве что отдельные личности, обделенные вниманием. Билеты проверял не автомат, а живой человек, и это, естественно, замедляло выход. Я начала злиться; хотелось как можно скорее во всем разобраться, что бы за этим «всем» ни скрывалось.
Мне подумалось, что отец помолодел, как если бы смерть вернула ему энное число прожитых лет. В выражении его лица при всей меланхолии ощущалась некая цель; и я не сомневалась, что свое путешествие он предпринял по делу. Именно это ощущение, а вовсе не опыт прошлых лет — опыт всегда прошлое, верно? — вынудило меня предположить, что он может задержаться ради встречи, пересечься со мной, а уж потом сесть в поезд на Бейзингстоук или, возможно, на Саутгемптон; на меня время у него безусловно найдется.
Скажу так: если вы собираетесь с кем-либо встречаться на вокзале Ватерлоо, составляйте планы заранее — и тщательно согласовывайте. Официально, в письменной форме, для дополнительной надежности. Я встала, как валун посреди бурного потока, а прочие пассажиры разбивались о мое подножие и обтекали меня со всех сторон. Куда он мог пойти? Что мог бы захотеть? (Не знала, господи помилуй, что мертвые ходят среди живых.) Выпить чашечку кофе? Изучить глянцевые обложки бестселлеров? Купить что-нибудь в аптеке — лекарство от простуды, флакон ароматического масла?
Что-то крохотное и твердое в моей груди, мое сердце, еще вдруг уменьшилось. Понятия не имею, что ему могло захотеться. Безграничные возможности, которые открывает Лондон… А если он разминется со мной и выберется в город?.. Впрочем, даже с учетом безграничных возможностей, не могу вообразить, что могло ему понадобиться.
Я принялась его искать, заглянула в книжный «У. Г. Смит» и в бутик «Коста коффи». Разум пытался вызволить из глубин памяти поводы, за которые можно зацепиться, но тщетно. Надо бы проглотить что-нибудь сладкое, стакан горячего шоколада, чтобы согреть руки, итальянскую вафлю, посыпанную какао. Но разум оставался холодным, а необходимость действовать никуда не делась.
Мне пришло в голову, что он решил махнуть на континент. Отсюда ведь отправляются поезда в Европу; и как мне тогда его догнать? Интересно, какие документы ему потребуются, обзавелся ли он деньгами? Как там с финансами, в загробном мире? У призраков свой паспортный контроль? Мне представилась вереница теневых послов, с теневыми портфелями, засунутыми в складки шелковых одеяний.
Существует ритм — все это знают, — в котором люди движутся в любом крупном, публичном пространстве. Существует определенная скорость, которую никто не выбирает сознательно, но которая устанавливается каждый день, вскоре после рассвета. Стоит нарушить этот ритм, и ты горько пожалеешь: тебе примутся наступать на ноги и пихать локтями. Суровые британские извинения — «Простите, ой, простите»; правда, те, кто ездит часто, не склонны, как я выяснила, к проявлению вежливости — замешкайся, сбавь темп, и тебя попросту сметут с дороги. Мне подумалось, впервые в жизни, что этот ритм представляет собой истинную загадку, контролируется не железными дорогами и не пассажирами, а некоей высшей силой: это содействие нашему притворству, своего рода руководство для тех, кто в противном случае не знал бы, как поступить.
Сколько среди этих торопливых толп по-настоящему живых, сколько среди них тех, чей облик — лишь игра света и тени? Сколько, я спрашиваю, привязанных к реальности, сколько тех, кто достоверно и убедительно способен доказать, что живой? Вон тот растерянный, безликий, желтокожий мужчина, иностранец с рюкзаком на спине; вон та женщина с изможденным лицом жертвы чумного года? Обитатели бурых домов Уондсворта, насельники квартир с балконами и пешеходных мостиков; ворчащие пассажиры, купившие билеты на Виргиния-Уотер[30], те, чьи дома балансируют на краях набережных, чьи крыши, мокрые от дождя, пролетают перед глазами путешественников? Сколько?
Отличите меня, пожалуйста! Отличите, покажите, в чем разница. Предъявите текстуру живой плоти. Объясните, в чем суть, каков тот тембр голоса, что отличает живых от мертвых. Покажите мне кость, которая точно принадлежит живому. Цветущую кость, так сказать. Найдите и покажите, хорошо?
Двигаясь дальше, я заглянула в передвижной холодильный шкаф с его забальзамированной едой для путешественников. Мельком увидела рукав пальто, показавшегося знакомым, и мое съежившееся сердце пропустило удар. Но мужчина повернулся, его лицо лучилось глупостью; чужак, посторонний, да и ростом ниже, чем я помнила.
Осталось не так уж много мест для поиска. Вон пиццерия, но не думаю, что отец будет есть в общественном месте, тем более — иностранную еду. (Опять мои мысли устремились на парижский вокзал Гар дю Нор; каковы шансы догнать отца?) Пункт обмена валюты я уже проверяла, занавеску в фотобудке отодвигала — она оказалась пустой, но я задумалась: может, это фокус — или испытание.
Пока ничего. Припомнив выражение его лица — а я видела его только мельком, в тени, — я внезапно спохватилась, поняла то, чего не смогла уловить в первый миг. Кажется, его взгляд был обращен внутрь. В облике ощущалась отстраненность, желание, чтобы его оставили в покое, будто он старался сберечь собственную целостность.
Вдруг — мысль пронеслась в мгновение ока — я сообразила: он путешествует инкогнито. Стыд и гнев заставили меня прижаться спиной к стеклянной витрине книжного магазина; мое отражение плавало позади, мой призрак, в зимней куртке, словно вдавился в витрину, застрял в ней, выставленный на обозрение досужим взорам, живым или мертвым, пока я не обрету вновь силы и способность двигаться. Утренний опыт, прежде игнорируемый и презираемый, предстал во всей беспощадной наготе. Я подняла голову, бесцельно перевела взгляд, с вялым любопытством посмотрела на электричку на параллельных путях — и (назовем это неприличным совпадением) случайно увидела то, чего никогда не должна была увидеть.
Что ж, пора выдвигаться в город, к месту назначенной встречи. Я запахнула куртку, свой обычный торжественно-черный наряд. Проверила сумку, чтобы убедиться, что взяла все нужные документы. Подошла к киоску, протянула монету достоинством в фунт, получила упаковку бумажных носовых платков в пластиковой оболочке, тонкой, как кожа; ногтями я драла ее до тех пор, пока пластик не разошелся, пока не почувствовала погружение в бумагу. Платки — спасение на случай непредвиденных, неуместных слез. Бумага меня успокаивает, на ощупь. Я привыкла ей доверять.
Зима выдалась студеная. Даже старики признавали, что она в этом году холоднее обычного; и хорошо известно, что, когда стоишь в очереди на такси, сразу четыре ветра жалят твои глаза. Я направлялась на встречу в холодной комнате, где люди, по возрасту годящиеся мне в отцы, но более любящие, будут принимать конкретные решения, осуществлять какие-то транзакции, договариваться о сроках. Я заметила, насколько легко в большинстве случаев всякие комитеты согласовывают сроки; но когда мы одни и живем собственной жизнью, то постоянно спорим — не так ли? — из-за каждой секунды в нашем распоряжении. Так считают не все, многие такой подход не одобряют, но людей разделяет множество факторов, и, честно говоря, смерть среди них — далеко не самый важный. Когда огни расцветают по бульварам и паркам, когда город приобретает викторианскую sagesse[31], я снова начну двигаться. Я вижу, что живые и мертвые путешествуют наравне на знакомых поездах. Вы, думаю, догадались, что я не тот человек, кому требуется мнимое возбуждение или притворная новизна. Однако меня подмывает разорвать расписание и выбрать какой-нибудь неизведанный маршрут; и я знаю, что найду на некоем невероятном вокзале руку, которой предназначено упокоиться в моей.
Убийство Маргарет Тэтчер: 6 августа 1983 года
Сперва вообразите себе улицу, где она испустила последний вздох. Это тихая, степенная улица, в тени старых деревьев, с высокими домами, чьи фасады гладкие, точно покрытые белой глазурью, а кирпичи в стенах — цвета меда. Некоторые из них георгианские, с плоскими фронтонами. Другие викторианские, с блистающими эркерами. Они слишком большие по современным меркам, слишком просторные для одной семьи и потому в основном поделены на квартиры. Но это не разрушило элегантность их пропорций, не уничтожило насыщенный блеск панельных наружных дверей, щеголяющих латунью и выкрашенных в темно-синие и темно-зеленые тона. Единственный недостаток этого района состоит в том, что автомобилей здесь больше, чем свободного пространства для парковки. Обитатели вынуждены парковаться нос к носу и класть под стекло разрешения. Машины тех, у кого имеются подъезды к дверям, часто оказываются заблокированными. Но они терпят, гордые своей прекрасной улицей и готовые страдать ради права проживать на ней. Взглянув вверх, вы заметите изящные и непрактичные георгианские фрамуги, керамическую черепицу теплых тонов и блеск цветного витражного стекла. По весне вишневые деревья разбрасывают вдоль улицы экстравагантные воланы своих цветков. Когда ветер принимается гонять лепестки, они клубятся розовыми вихрями и устилают тротуары, как будто некие великаны устроили свадьбу прямо на улице. Летом из открытых окон плывет музыка: Вивальди, Моцарт, Бах.
Улица описывает плавную кривую, впадая в главную дорогу там, где та покидает город. Отдельно стоящая церковь Святой Троицы увешана бесчисленными военными стягами. Глядя из высокого окна на город (как я в день убийства), вы ощущаете близость крепости и замка. Если посмотреть налево, в поле зрения появится Круглая башня, отражающаяся в зеркальных стеклах. Но в дождливые дни, когда сыплет противный мелкий дождь и облака нависают над головой, крепость словно уменьшается — любительский рисунок, наполовину стертый. Ее очертания смягчаются, острые края сглаживаются; она съеживается под натиском сырости с реки, выглядит скорее как укутанная в туман гора, нежели как замок, построенный для королей.
Дома по правую сторону от Тринити-плейс — я имею в виду, по правую сторону, если встать лицом к окраине, могут похвастаться обширными садами, каждый из них ныне поделен между тремя-четырьмя арендаторами. В начале 1980-х Англия успешно сопротивлялась запаху горения. Отдающие углеродом ароматы барбекю по выходным были неведомы широкой публике, властвовали только в приречных питейных палаццо Мэйденхеда и Брея. Наши сады, безукоризненно сохраняемые, почти не посещались; на улице не попадалось никаких детей, только молодые пары, которые еще не обзавелись потомством, и пожилые пары, которые в лучшем случае открывали двери лишь для того, чтобы выпустить гостей вечеринки на террасу. В теплые дни лужайки грелись на солнышке, никем не оскверняемые, а кошки, свернувшись клубком, мирно дремали на прогретой почве облицованных камнем клумб. По осени кучи палой листвы тихо сгнивали в пустынных двориках, время от времени листья сгребали раздраженные владельцы нижних квартир. Зимние дожди пропитывали влагой кустарник, и некому было о нем позаботиться.
Но летом 1983 года этот тихий и спокойный уголок, куда не заглядывают обычно ни шоперы, ни туристы, очутился в фокусе внимания всей страны. За садами домов номер 20 и 21 раскинулась территория частной клиники: сама она занимала красивое бледное здание на углу. За три дня до убийства премьер-министр приехала в эту клинику по поводу незначительной микрохирургии глаза. С тех пор район лишился покоя. Чужаки распихивали местных жителей. Газетчики и телевизионщики перекрыли улицу и припарковали свои авто на подъездных дорожках без всяких разрешений. Они раскатывали взад и вперед по Спиннерз-уок, тянули провода, слепили фонарями, взгляды неизменно обращались к больничным воротам на Кларенс-роуд, шеи сгибались под тяжестью камер на ремнях. Каждые несколько минут они толпой срывались с места, сходились коллективом в своих камуфляжных куртках, как бы успокаивая друг друга — мол, пока ничего не происходит, но рано или поздно обязательно произойдет. Они ждали и, коротая ожидание, пили апельсиновый сок из пакетов и пиво из банок; ели, роняя крошки на себя и на землю, засоряли аккуратные клумбы грязными бумажными салфетками. У пекаря с верхней части Сент-Леонардс-роуд все булочки с сыром закончились к 10 утра, а вся прочая выпечка — к полудню. Местные кучковались на Тринити-плейс, сложив пакеты с покупками у низкой ограды. И обсуждали, за что им выпала такая честь и когда суматоха закончится.
Виндзор не то, что вы думаете. Там живет
Но когда миссис Тэтчер приехала в клинику, местные диссиденты разом высыпали на улицы.
Они собирались небольшими группами, рассматривали журналистов и поворачивались спинами к больничным воротам, за которыми целый ряд драгоценных парковочных мест был маркирован табличкой: «ТОЛЬКО ДЛЯ ВРАЧЕЙ».
Одна женщина сказала:
— У меня докторская степень по философии, и я часто думаю, а не припарковаться ли там. — Было еще рано, буханка, купленная в пекарне, не успела остыть; она прижимала хлеб к себе, как домашнее животное. — Знаете, кругом столько предрассудков!
— И кинжалов, — добавила я. — Мой нацелен прямиком в ее сердце.
— Вы молодец, — сказала она восхищенно. — Я слыхала, вы активнее всего выступаете.
— Приходится, — ответила я. — Надеюсь, мистер Дугган меня переплюнет.
— Вызвали его на субботу? Дуггана? Ох, какая честь. Лучше бегите. Если вы с ним разминетесь, он вас засудит. Акула, а не человек. Но что вы можете сделать? — Она порылась в сумке, поискала ручку. — Дам вам свой номер. — Записала телефон на моей ладони, поскольку ни у кого из нас не оказалось при себе ни листка бумаги. — Позвоните мне. Вы ходите в центр искусств? Можем как-нибудь посидеть вдвоем, выпить по бокальчику.
Я поставила бутылку воды «Перье» в холодильник, и тут в дверь позвонили. Я как раз думала: сейчас мы этого не подозреваем, но наверняка впоследствии будем любовно вспоминать времена миссис Тэтчер — новые знакомства, заведенные на улице, треп о сантехниках, которые обслуживали по несколько домов… В домофоне, как обычно, слышался сплошной треск, будто кто-то поднес микрофон к костру.
— Заходите, мистер Дугган, — сказала я. Проявить немного вежливости никогда не помешает.
Я жила на третьем этаже, подниматься приходилось по крутой лестнице, а Дугган был грузноват. И потому я несказанно удивилась тому, как быстро он сумел взобраться.
— Привет, — сказала я. — Сегодня вам удалось нормально припарковаться?
На лестничной площадке — скорее на верхней ступеньке, такой маленькой была сама площадка, стоял мужчина в дешевой куртке. «Ни дать ни взять сын Дуггана», — подумалось мне.
— Бойлер? — спросила я.