Да и сейчас не замечаю, — сказала Люда.
— А между тем все время микробы этой культуры, которая у нас значится под наименованием штамм «ОС», непрерывно и постепенно изменялись, или, точнее сказать, мы, планомерно воздействуя солнечными лучами, постепенно изменяли их свойства. Морские свинки, получившие прививку «ОС», сначала умирали на второй или третий день, потом — на четвертый, пятый и так далее. Так удалось нам растянуть этот срок до месяца, до тридцати четырех дней, и вот, представьте себе, третьего марта сего года первая морская свинка выздоровела.
— Аполлинарий Петрович, неужто это новая вакцина?! — воскликнула Люда. — Новое оружие для борьбы с чумой?
Баженов внимательно и снова как бы вопросительно взглянул на ее раскрасневшееся лицо и усмехнулся.
— Торопитесь с выводами, дорогой ефрейтор… К сожалению, у нас со штаммом «ОС» все-таки совсем недостаточно проделано было опытов. Новое оружие! Хорошо, если бы так. Сейчас перед нами открываются некоторые возможности проверить это оружие.
Люда во все глаза глядела на Аполлинария Петровича. А он, выпрямившись во весь свой рост, щурился, глядя куда-то вдаль, словно за стены лаборатории.
— Аполлинарий Петрович, эти возможности дает нам вспышка эпидемии? — спросила Люда.
— Какой эпидемии? — приходя в себя, растерянно и сердито переспросил Баженов.
— Чумной, под Баку… Я знаю, Аполлинарий Петрович…
— Это вам Римма Григорьевна рассказала? — Аполлинарий Петрович от неожиданности опустился на стул. — Какое безобразие!
Он был лишен хитрости от природы, и простое предположение, что Люда сама догадалась о некоторых событиях, о которых ей не рассказывали, и что Римма Григорьевна в разглашении тайны совсем невиновна, не пришло ему в голову.
Было одно обстоятельство, которое помогло Люде догадаться о том, что от нее скрывали: два дня тому назад Римма Григорьевна с торжественным и благоговейным видом сообщила, что профессор Даниил Кириллович Заболотный, очевидно, переменит маршрут своей летней поездки: заедет предварительно в Баку, а потом уж отправится на родную Украину. За время работы в лаборатории Люда привыкла получать подобного рода сообщения о деятельности Даниила Кирилловича Заболотного, учителя и старшего друга Баженова. Так, она была осведомлена, что за эту зиму профессор дважды был простужен, что необходимость вторичной поездки его в Монголию на чуму окончательно отпала, что из Киева Даниилу Кирилловичу почитатели его прислали замечательные украинские вышивки.
Если наука заменяла в доме Баженовых религию, то главным глашатаем науки, ее пророком и подвижником был профессор Даниил Кириллович Заболотный.
Люда, конечно, во всех подробностях знала о славном научном подвиге Заболотного. Установив, что чума распространяется через посредство диких грызунов, сусликов и тарбаганов, болеющих чумой и заражающих лошадей, Заболотный помог человечеству начать планомерную борьбу с чумой. Даниил Кириллович и человечество — только так говорилось в доме Баженовых о Заболотном!
Люда ни разу еще не видела Заболотного, но знала о его привычках и симпатиях, об украинских шутливых присловках, которыми он любил уснащать свою речь, и, конечно, о том, что он в целях научного исследования с величайшей опасностью для своей жизни проглотил разведенные холерные вибрионы. В 1897 году Заболотный был в Индии, в составе международной экспедиции, выехавшей на чумную эпидемию. Как бы далеко ни вспыхивала эпидемия чумы — в Аравии, в Китае или в Монголии, — Заболотный был уже там. В первую экспедицию его сопровождал в качестве лаборанта молодой студент, только что перешедший на второй курс, Аполлинарий Баженов, а в последнюю Баженов ездил уже в качестве ближайшего помощника и заместителя Заболотного, а Римма Григорьевна, только что закончившая тогда курсы, — в качестве практиканта. По рассказам Риммы Григорьевны Люда знала, что при всем своем благоговении перед учителем Баженов не то чтобы оспаривал, но привносил в общее дело какие-то свои воззрения.
Придерживаясь гипотезы своего учителя о роли грызунов в распространении чумы, Аполлинарий Петрович считал нужным установить очаги распространения чумы, существующие на всем земном шаре, и добиться радикального оздоровления этих местностей. Точка зрения Заболотного, как ее излагала Римма Григорьевна, представлялась Люде более практической, он настаивал на создании сети прививочных лабораторий по всему юго-востоку России и на постоянном наблюдении за грызунами. Не отрицая пользы подобного рода лабораторий, Баженов поставил задачу — выработать для населения мест, которым угрожает чума, вакцину, которая гарантировала бы населению полную безопасность от чумы. Людмила еще не допускалась к опытам над «живым материалом» — над крысами, кроликами, — такие опыты проходили в другом отделении лаборатории. Но по одной фразе, невольно вырвавшейся у Риммы Григорьевны, Люда поняла, что Баженов настойчиво работает над созданием нового вида противочумной вакцины, скрывая это от своего, очевидно более скептически настроенного, учителя. Сейчас дверь этой тайны приоткрылась перед Людой, и приоткрыл ее сам Баженов.
— Ефрейтор, — сказал он, — рвется в бой.
— Хотя бы санитаром возьмите меня в Баку, — тихо сказала Людмила, умоляюще складывая руки, и замерла от сознания своей дерзости.
Аполлинарий Петрович посмотрел на нее внимательно и придирчиво. Люда не отвела своего взгляда.
— Если бы вы не похвалили меня сегодня за лабораторные работы, право, я бы не отважилась.
— Но неужто Римма рассказала и о нашем отъезде в Баку? — спросил Баженов.
— Аполлинарий Петрович, Римма Григорьевна ни слова мне ни о чем не сказала, я обо всем догадалась сама.
Раскрасневшаяся от волнения, сцепив руку с рукой, чтобы не жестикулировать, она торопливо стала рассказывать Баженову о цепи своих умозаключений.
Она стояла перед ним, а он сидел и молча слушал, придирчиво приглядываясь к ней. Он видел, что она способна к пунктуальной и усидчивой лабораторной работе, он видел, что она лишена страха смерти. И все же, глядя на нее, он не мог понять, зачем этой молодой красавице, казалось бы созданной для любви и для счастья, лезть в то дело, которому он отдал всю жизнь.
Возможно, он потому не понимал Люду, что путь ее жизни не был похож на путь его жизни. Она выросла в сытости и довольстве состоятельной семьи, образование само шло ей в руки. А он, сын многосемейного дьячка-пропойцы, в детстве был попрекаем каждым куском хлеба и проклят родителями, когда, окончив духовную семинарию, не вступил на путь священничества, а выдержал вступительные экзамены на медицинский факультет. Баженов не знал отца Люды, но ему думалось, что он был из тех людей, которые залихватски когда-то в молодости заламывали студенческие фуражки и хором пели «Гаудеамус». Это были «красные», и Баженов сторонился их, не понимал, зачем поступали они на медицинский факультет, если уж так решительно собирались делать революцию. И он не верил ни в их преданность науке, ни в их революционность.
Но от студентов-белоподкладочников он был еще дальше. Толкнуть будто бы нечаянно своим залатанным локтем жирного барчонка и не извиниться и потом слушать его злобное поскуливание — в этом удовольствии он тогда не мог себе отказать. Не вмешиваясь в политическую борьбу своего времени, Аполлинарий Баженов шел своим путем, узкой и трудной тропой науки, не догадываясь, что ему при всей нелюбви к господствующим классам предстоит оказаться на службе у них.
По окончании университета Баженов встретился с профессором Заболотным. Даниил Кириллович происходил из крестьян и поднялся на вершину знания и культуры. Одно это уже внушало к нему уважение и доверие. Заболотный исповедовал святую и наивную веру в то, что наука, и только она, призвана спасти человечество. В соответствии с этим признанием Заболотный ставил перед наукой такие цели, от которых дух захватывало, — и Баженов пошел за ним и рядом с ним. И как удивились бы они в то время, если бы им сказали, что в своей науке они являются революционерами и что их научные цели могут быть полностью осуществлены только в государстве социалистическом.
Революция, социализм… Они, пожалуй, против «этого» ничего не имели, но пусть этим занимаются те, другие, достойные всяческого уважения за свои стойкость и честность, за свое бесстрашие, люди — революционеры. «К нам, людям науки, это не имеет никакого отношения», — так говорили Заболотный и Баженов, хотя по стойкости, честности и бескорыстию, по настойчивости в достижении благородных целей, да и по строгому пониманию своего долга перед народом, из которого они вышли, они сами больше всего походили на революционеров.
Они шли узкой и трудной тропой подвигов и, как подобает революционерам, внимательно приглядывались к каждому, кто хотел стать их сподвижником. Так приглядывался Баженов к Люде: «Понимаешь ли ты, какой путь избираешь? Серьезно ли это у тебя?»
Часть вторая
Глава первая
Ранней весной 1914 года в местности севернее Батума в одну темную и бурную ночь, словно бы предназначенную для контрабандистов, маленький парусник вошел в потаенную бухточку среди диких скал. Здесь с большой поспешностью были сгружены шесть основательно запакованных тюков. Старик рыбак Ибрагим Ходжалия со своими двумя сыновьями принял эти тюки у отважных моряков-черноморцев, спрятал их в укромном месте, в пещере неподалеку от побережья. Немало книг, типографского оборудования и оружия прошло через эту пещеру.
Старик Ходжалия, почитаемый в селении за свой тихий нрав, за честность и скромность, давно был важнейшим звеном подпольной партийной почты. К нему приезжали из Тифлиса, а иногда из Баку забрать то, что хранилось в пещере, и каждый такой приезд был праздником для старика. Он расспрашивал о том, что нового в мире, как идет борьба за то дело, которому он служит. На этот раз он тоже ждал посланцев из Тифлиса, Но никто не появлялся. Что делать?
Нужно терпеливо ждать, ведь даже обычная почтовая связь может прерваться — тем более эта, вся сплетенная из самоотвержения и подвигов, связь, держащаяся на людях, за которыми охотится столько врагов…
А в Тифлисе произошло именно то, о чем догадывался и чего опасался Ибрагим Ходжалия. Полиция подвергла разгрому подпольный большевистский комитет, недавно восстановленный. Аресты эти произошли в то время, когда среди рабочих Тифлиса шли сборы подписей под протестом против исключения на пятнадцать заседаний членов Государственной думы — социал-демократов. Сбор подписей шел успешно, и местные власти решили эту политическую кампанию парализовать.
И кто знает, сколько времени пролежали бы тюки литературы в прибрежной пещере нераспакованными, если бы в Тифлисе не уцелел от ареста один юноша, недоучившийся студент Александр Елиадзе.
Впоследствии выяснилось, что во избежание провала крупного провокатора полиция вынуждена была ограничиться арестами только некоторых членов комитета и кое-кого намеренно оставила на свободе.
Саша Елиадзе так недавно вступил в организацию и настолько незаметную роль играл в ней, что для сетей, раскинутых врагами, он оказался слишком мелкой рыбешкой и благополучно ускользнул от наблюдения. Между тем при всей своей незначительности именно он был посвящен в тайну пещеры Ибрагима Ходжалия. Ему надлежало отправиться туда и переправить тюки с литературой в Тифлис. Все эти перевозки предполагалось произвести по железной дороге. Однако аресты прошли также по всей линии Тифлис — Батум. Слежка всюду была усилена. Александр боялся не за себя, а за драгоценную кладь — она ни в коем случае не должна была попасть в руки врагов. Надо какое-то время выждать, а пока попытаться восстановить оборванные партийные связи. Александр так и решил поступить.
В Тифлисе был постоялый двор, на котором останавливались приезжие крестьяне — и не только из Гурии, Карталинии, Кахетии и Мингрелии, но и из-за гор — из Осетии, Дагестана, Веселоречья. Хозяин постоялого двора, оборотистый и преждевременно ожиревший человек, и не подозревал, конечно, что его заведение, которое он пышно именовал «Небесная благодать», издавна является местом, куда приезжают революционно настроенные крестьяне для того, чтобы встретиться здесь с одним из членов Кавказского областного комитета большевистской партии, красивым седоусым стариком.
Хозяин хорошо знал в лицо этого своего завсегдатая, знатока вин, умевшего по вкусу безошибочно называть селение, поставлявшее вино: Риони, Свири, Кипиани. Этот веселый и почтенный человек приходил на постоялый двор еще потому, что был любителем игры в нарды, а духан при постоялом, дворе славился какими-то особенными, «обкатанными» для игры досками. Потом этот седоусый приятный посетитель куда-то исчез. Куда — хозяин, конечно, не знал.
Александр, которому однажды пришлось по партийному поручению побывать здесь («игрок в нарды» — это был товарищ Павле, один из руководителей Тифлисского большевистского комитета), знал, какое значение имеет этот двор для деятельности большевистской организации. Здесь была явка. Люди из селений, приезжая сюда, искали, конечно, среди игроков в нарды товарища Павле, своего доброго друга и советчика. И Александр, решив восстановить связь с приезжающими из имений, стал «игроком в нарды».
Может быть, не раз белые и черные косточки нардов переходили из рук Александра в руки кого-либо из друзей. А как такого человека распознать и как он узнает тебя? Открыться чужому — можно попасть в щупальца шпика.
Однажды душным вечером Александр, сидя на корточках на открытой галерее, где происходила игра в нарды, с азартом тряся в ладонях полированные косточки, вдруг увидел, как на галерею, неслышно ступая в своей плетенной из ремешков обуви, взошел широкоплечий юноша в русской рубашке и белой войлочной шляпе. Взглянув в загорелое, увлажненное потом молодое лицо, Александр тихонько передохнул: это же был Науруз из Веселоречья, тот самый, которого Александр прошлым летом провожал до Баку вместе с ослепшим Асадом Дудовым! Теперь Александр знал о том, о чем тогда и не подозревал: этот юноша горец связан через Константина с большевистской организацией. Но ведь Константин был арестован еще в прошлом году, задолго до общего провала организации. Науруз, наверно, об этом не знает.
Сделав очередной ход, после которого партнер погрузился в неподвижное раздумье, Александр стал осторожно наблюдать за Наурузом. Юноша, все так же неслышно ступая, подошел к буфетной стойке и о чем-то попросил, но хозяйский брат, наглый мальчишка с подведенными глазами, стоявший за стойкой, сделал вид, что не слышит просьбы. Наурузу пришлось повысить голос — он просил продать ему хлеба. Просил по-русски, не совсем правильно выговаривая слова. «Наверно, Науруз не знает, что Константин арестован еще осенью, не знает и о недавнем провале комитета. Нужно поскорей его предупредить».
Имя Константина стало для них обоих паролем, русский язык, на котором Александр обратился к Наурузу, стал языком их дружбы. Теперь их было двое. Но Александру казалось, что силы его удесятерились.
Александр рассказал Наурузу о литературе, спрятанной в пещере под Батумом, и Науруз тут же предложил свою помощь.
Александр вошел в дом Ибрагима Ходжалия, а Науруз остался у ограды садика, вдыхая сильный и пряный запах каких-то незнакомых ему цветов. Он с любопытством смотрел, как под большими неподвижными звездами небес быстро носятся, вспыхивая и погасая, мелкие неисчислимые «звезды» земли — летучие светляки. Минуты шли медленно. Науруз стоял и слушал мерные удары волн о песок, тяжелые как сердцебиение.
Но вот дверь открылась, обозначился и сразу же погас луч света. С Александром вышли двое или трое. Тот, что был ниже других, но очень широк, что-то объяснял Александру хриплым, старческим шепотом. Александр тоже шепотом, очевидно задавая вопросы, время от времени перебивал старика — разговор шел по-грузински, и Науруз не понимал его.
— Идем! — сказал Александр по-русски, подходя к Наурузу и положив ему на плечо руку. — Дела наши хороши…
Впереди шли рыбаки. Науруз видел их головы, округло обвязанные башлыками, и думал, что это как-то не по-мужски. «У каждого народа свой обычай», — сказал он себе. Они вступили в лес. Незнакомые пряные запахи стали слаще, гуще. Лес был настолько густой, что, только задрав голову, можно было среди разлапистых листьев кое-где рассмотреть небо и звезды. Науруз в своей мягкой обуви умело нащупывал в темноте обхоженную тропу и чувствовал, как все вверх, круто вверх поднимается тропа. Почва под ногами становилась все каменистей. Стали попадаться крупные камни. Александр споткнулся несколько раз, слышно было, что над ним подсмеиваются и поддерживают его. Науруз угадывал обрыв, оттуда веяло сыростью, особенной вечной сыростью пропасти, дна которой никогда не достигают лучи солнца.
Потом они вышли на открытое место. Засияли звезды, волны свежего морского воздуха хлынули снизу. Огромный, протянувшийся с севера на юг светлый полог моря гудел не переставая. И как всегда, когда идешь вверх в темноте, неожиданно обнаружилось, что поднялись за это время довольно высоко. Снова стал слышен гул прибоя, но сейчас несколько приглушенный. Кроме него, ничего не было слышно, и все, что потом происходило, сопровождалось только гулом, мерным и однообразным.
Теперь они шли без всякой тропы и все так же круто вверх продирались сквозь кустарник. Только цепляясь за кусты, можно было одолевать эту крутизну. Науруз поднимался легко, Александру помогали. Неожиданно им преградили путь уходящие ввысь скалы. Среди этих скал уже и Науруз без помощи спутников не мог бы найти узкий проход.
Вдруг старик Ходжалия, коренастый, широкий человек, с какой-то особой крепкой ухваткой обнял один из самых больших камней, преградивших им дорогу, и сдвинул его с места. Черное отверстие, уводящее в глубь горы, открылось перед ними. Старик первым вошел в темноту, за ним — оба его сына, потом — Александр и Науруз. Полная тьма охватила их. Круто вниз, так, что трудно было держаться на ногах, уходил из-под ног каменистый путь, только гул прибоя продолжал отдаваться здесь, в глубине земли. Или, может быть, это кровь звенела в ушах? Впереди — и на мгновение показалось, что очень далеко, — вспыхнул огонек. Но нет, он совсем близко: это в руках старика горел коротенький белый огарок толстой свечи. Ходжалия прикрывал пламя огромной кистью руки, чтобы его не задуло сильным течением воздуха, проникавшим откуда-то сбоку. Старик наклонился и светил, его большие пальцы стали розово-прозрачными, каждая морщина, каждый рубец выступили на руке. Науруз видел мужественный горбоносый профиль Александра, его напряженно шепчущие губы. На гальке, устилавшей дно пещеры, лежали большие тюки, плотно обернутые мешковиной, на тюках чернели большие буквы.
— По-гречески написано, — недоуменно сказал Александр, — почему-то про Геркулеса. При чем тут Геркулес? Или, может, это шифр? — Он наклонился к другому тюку. — А здесь уже по-нашему, по-грузински… И опять что-то про Геракла. Постой, почему же Геракл? Это Ираклий, обыкновенное наше имя. — Он хлопнул себя по лбу и засмеялся. — Ну, конечно, Ираклий, кто же иной!
«Ираклий» — это была партийная кличка того члена Тифлисского комитета, который поручил Александру доставить тюки. Но, как и прочие члены комитета, Ираклий был арестован.
Тут заговорил старик Ходжалия. Оказывается, он тоже знает Ираклия, не раз передавал ему такие вот тюки из-за границы. Волнение слышалось в голосе старика.
— И я скажу тебе, кто нам посылает подарки. Ираклий мне говорил — это Ленина самого, Владимира, подарки.
— Ленин, — повторил Александр. — Ленин. — И, обернувшись к Наурузу, спросил по-русски: — Ты понял, о ком он здесь сказал?
— Конечно, — ответил Науруз. — Кто имени отца своего не знает!
Все смолкли. Стал особенно слышен гул прибоя, настойчиво мерный, казалось, сокрушающий скалы.
— Здесь вот тоже написано «Ираклию» и еще: «для брата Авеза», по-арабски написано, — сказал Науруз, разглядывая один из тюков. — Кто это Авез, ты не знаешь?
— Нет, не знаю, — ответил Александр.
Они переворачивали тюки, ища на них еще каких-либо указаний. На самом последнем, поодаль лежащем тюке прочли надпись по-армянски: «Ираклию, для брата Хачатура».
— Названий городов нет, — вслух размышлял Александр. — Но в этом и нет необходимости, раз речь идет об Авезе и Хачатуре. У нас, у грузин, таких имен — Авез или Хачатур — не бывает, значит речь идет об армянах и азербайджанцах. Слово «брат» тоже следует понимать не дословно, а иносказательно. Речь тут идет о целых народах, А искать Хачатура и Авеза следует в Эривани и Баку. Но как найти, если наш Ираклий, который мог бы их указать, арестован?
Так говорил Александр, переходя с грузинского на русский и вопросительно взглядывая то на старика, продолжавшего держать в руке стеариновый огарок, то в сторону Науруза.
— Да и доставить в Тифлис тюки по железной дороге мы не можем — опасно.
— Зачем в Тифлис везти? — вдруг сказал Науруз. — Повезем в Баку.
— А не все равно? Через Тифлис ведь ехать.
Науруз усмехнулся:
— На земле много других дорог. Достанем ишаков, нагрузим тюки, а поверх еще миндалю или соли, а то, может, изюму — и пойдем через горы. Я знаю такую дорогу — старого Батыжа разбойничья тропа, он в старину ходил по ней из Веселоречья приморские города грабить.
— А разве эта дорога и теперь проезжая? — недоверчиво спросил Александр.
— Зимой нельзя, а летом каждый год проезжают. К нам в Старый аул на ослах купцы привозят иголки, нитки, миндаль, изюм, меняют на шкуры или на овечью шерсть. От Старого аула до Краснорецка рукой подать, а в Краснорецке нас друзья встретят, большевики, Константина ученики. Они помогут по железной дороге до Баку добраться. Там у меня земляк. Доберемся до Авеза и других братьев найдем.
Александр хотя и родился в горной стране, но был горожанином, он знал лишь Тифлис, Кутаис, Гянджу, и путешествие с ослами по горам и лесам казалось ему изобилующим опасностями. Но старик Ходжалия решительно поддержал Науруза: он взялся достать и ослов и изюму» И Александр согласился.
Недели шли за неделями, месяц за месяцем, а Темиркан никак не мог оправиться от болезни. К осени он будто стал поправляться, но началось зимнее ненастье, и лихорадка с новой силой стала трясти. А тут еще письмо пришло из Петербурга…
«…Драгоценный мой, пишу второпях и украдкой, потому что майн герр теперь ревнует меня к тебе и следит за мной все время. На зиму он собирался за границу, и я надеялась, что тогда мы встретимся… Но он сейчас везет меня с собой, и что могу я с этим поделать?
Помни одно: я по-прежнему твоя, но как тебе помочь, не могу придумать. Когда я заговариваю о твоих делах с Рувимом Абрамовичем, он морщится и отворачивается, а один раз даже сказал мне: «Сейчас он мало чего стоит, этот ваш князь». Это биржевая и банковская конъюнктура так сложилась. Я во всем этом довольно хорошо разбираюсь… Если бы я была с тобой, я бы помогла тебе, ведь твои большие земли — это тоже капитал, если только взяться как следует. А у тебя что? Твоими делами по-прежнему, наверно, занимается эта глупая старуха Лейля. Как вы все-таки смешно живете… И как недостойны тебя все твои окружающие, все эти дураки и невежи…»
Дочитав до этого места, Темиркан покраснел, грубо выругался и разорвал письмо на мелкие кусочки. Как она осмелилась? Кто она такая, чтобы сметь так выражаться о его семье? А кто такие они все — эти банкиры, адвокаты и их содержанки? Столичная грязь! Тронь — весь измажешься…
Темиркан последние две зимы провел в Петербурге, и теперь ему не хватало взвинченного веселья петербургских, сверкающих искусственным светом ночей, ночных ресторанов и кафешантанов. Он запрещал себе думать о столице. Но в часы ночной бессонницы ему то слышались отзвуки музыки, визг полозьев по снегу, то видел он светлые гирлянды уличных фонарей, летящие навстречу огни витрин. И Анна все время рядом, ее холодно скользящий взгляд, — только где-то в глубине зрачков пристальные огоньки. Как он ни гневался, как ни ругал ее, а жить без нее все же скучно. У него не было лучшего советника и собеседника. А ее увезли, как вещь, как рабыню. Взяли и увезли куда-то за границу. Ей даже в голову не пришло бросить своего поганого старика и кинуться к нему, Темиркану. Но как только он приходил к этой мысли, возникал вопрос: что бы она стала здесь делать? И Темиркан опять начинал испытывать то самое бессилие, которое владело им с первых дней болезни, — точно из него вынули душу.
Глухо было в Арабыни в эти месяцы. Тучи спускались с гор, моросил мелкий дождь или падал колючий снежок, бледный луч солнца изредка пробегал по нахохлившимся соснам и елям, по желтым дубам и обнаженным липам и березам. Так и ухватил бы этот луч!
Жизнь в это время в Арабыни совсем затихала, спать ложились с курами, огня почти не зажигали. Да и зачем? Привычки к чтению у Темиркана не было. Слушать одни и те же рассказы дяди? Или вдаваться в бабьи дела?
За всю зиму в жизни дома не было интереснее события, чем возвращение Кемала с женой. Кемал предполагал всю зиму провести в Старом ауле — и вот вернулся. Что такое? Темиркан сквозь прищуренные веки разглядывал худое и бледное лицо своего верного оруженосца и с раздражением слушал рассказ о каких-то бабьих дрязгах между Фатимат и другими снохами старика Исмаила, — все это ничем не отличалось от других подобных домашних историй.
— Чего ты хочешь? — сердито и насмешливо спросил Темиркан. — Чтобы я в Старый аул поехал баб мирить? Так, что ли?
— Разве посмел бы я о таком помыслить? — воскликнул искренне возмущенный Кемал, не понявший насмешки Темиркана. — Нет, господин, я осыпан твоими милостями… Ты дал мне в жены девушку, близкую вашей благородной семье, пожаловал меня «молодцом при своей особе». Прошу, доверши свои благодеяния: отпусти мне лесу для постройки дома и отведи землю. Не подобает мне больше жить с братьями. Ты присвоил мне благородство, а они как были мужиками, так и остались.
Впервые за долгие месяцы Темиркан развеселился. Одна и та же мысль — о том, что старый, веками неизменный строй жизни рассеивается, превращается в туман, в ничто, снова и снова приходила ему в голову. А Кемал, оказывается, продолжал жить по законам этого уже исчезнувшего строя.
Темиркан как-то, не придавая серьезного значения, назвал Кемала своим оруженосцем, и тот, видимо по одному только этому, почувствовал себя поднявшимся над другими крестьянами, даже над родными братьями.
С нарочитой важностью, которая его самого забавляла, Темиркан разрешил Кемалу взять с весны себе столько лесу, сколько нужно, и выбрать в Старом ауле участок земли для постройки дома. Благосклонно выслушав благодарность Кемала, Темиркан, посмеиваясь, спросил:
— Не поладили, значит, бабы в доме Верхних Баташевых?
— Да как же можно стерпеть, господин Темиркан? — ответил Кемал. — Я никогда против матери своей языка не развяжу, да и братьям, хотя они люди простые и неотесанные, не скажу слова упрека. Но чтобы чернонебые мужички, годные лишь на то, чтобы сыр варить да навоз чистить, помыкали той, которую ты по милости своей дал мне в жены, и превратили ее, потешаясь, в водоноску, — этого я потерпеть не могу.
«Взяла, однако, власть девчонка над жестоким солдатским сердцем», — подумал Темиркан.
— Помутился разум черного народа, — продолжал Кемал. — И хотя открытый бунт подавлен, в горах все равно неспокойно… Абреки стали шайками ходить, а поймать трудно, прячет их народ. Для чего далеко ходить, — тот опозоренной матери злосчастный сын, мятежным Керимом на беду нам взращенный, по ночам лазит к бесстыдной моей сестре.
— Науруз? — быстро приподнимаясь на софе, спросил Темиркан. — Ты его видел?
— Если бы я его видел, так он бы уже не жил. Его проследила Фатимат. Она…
— Позови ее сюда. Да не уходи, кликни в окошко.
Приоткрыв окно, из которого потянуло снежной свежестью, Кемал кликнул жену. И вот она, низко поклонившись и прикрыв платком нижнюю часть лица, встала рядом с мужем — почти в два раза ниже его, стройная и, как всегда, опрятная. Она молчала. Черные глаза с испугом преданно взглянули на Темиркана, и ресницы опустились.
— Муж твой говорит, будто ты мятежного Науруза видела? — спросил Темиркан.
Фатимат чуть помедлила с ответом. Она рассказывала Кемалу о том, что видела, только потому, что надо же было кому-нибудь рассказать о виденном. Но по встревоженному вопросу Темиркана она с радостью поняла вдруг, что может услужить княжескому дому. «Что мне до Нафисат и до всех них!» — подумала Фатимат, представив, как Нафисат словно на пустое место смотрела на нее и ни разу не заступилась.
— Видала! — громким шепотом сказала она. — Своими глазами видала. Стыд не позволяет мне говорить… — Она опустила голову и прикрыла рот платком.