Огюстен Кошен
МАЛЫЙ НАРОД И РЕВОЛЮЦИЯ
В Природе существуют объекты, столь грандиозные, что люди их не сразу осознают. О них позже, чем о других, возникают вопросы: «как?», «почему?». Например: небо, земля. Такие же объекты существуют и в общественной жизни. К числу их относятся, по-моему, революции. Их описывают в воспоминаниях современники, ими восхищаются или им ужасаются, но попытки их понимания возникают гораздо позже.
А между тем феномен революций, казалось бы, прямо напрашивается на
5
разные движения XVI в., связанные с Реформацией в Германии. Может быть, гуситские войны в XV в. — но уж ничего в более раннее время. Античность, например, таких «революций» вообще не знала. Конечно, существовала жестокая борьба внутри одного государства. Кончалась она, в крайнем случае, казнями проигравших и захватом их имущества. Основной уклад жизни оставался тем же. Так что в историческом масштабе феномен революции является почти внезапно и дальше уже очень мало изменяется.
Вторым поразительным свойством революций и является эта их «одинаковость»: они все происходят как бы по одной схеме, словно одинаковые химические реакции или одна и та же болезнь у разных людей. Они все начинаются с разрушения «старого порядка», все участники испытывают восторг, льются прекрасные и длинные речи. Через некоторое время страна лежит в развалинах, наступает полный хаос, власти, собственно, нет. Тут наступает второй период, и власть, валяющуюся под ногами, подбирает самое радикальное меньшинство, способное на все для удержания и расширения этой, теперь уже своей власти. В частности, всех деятелей первого периода казнят, если они не успевают эмигрировать.
Еще одной общей чертой всех революций является претензия на всемирный характер. Про Октябрьскую революцию это всем известно. Во Французской — веяли те же идеи. Так, президент Конвента Грегуар говорил: «…все правительства нам враждебны, все народы — наши друзья и союзники; мы погибнем или все нации будут свободны». Более радикальные пуританские группы в Английской революции тоже требовали от Кромвеля объединиться с протестантами-голландцами, начать
6
войну с католическими странами Европы и «свергнуть папу с его престола». В нашем перевороте 1989-93 гг. ту же тенденцию можно видеть в несколько другом виде — «возвращения» или «включения» в «мировую цивилизацию». Нацеленные на преобразование мира, все революции ставят целью прежде всего преобразование человека, создание «нового человека». Революции совпадают даже в деталях. Для совершения их нужна война, от которой народ устал (на худой конец, хотя бы Афганская). Но Французская революция началась в мирный период — тогда революционеры сами объявили войну Европе. Как сказал Бриссо: «Война есть национальное благодеяние». В Англии парламент заставил короля объявить войну Шотландии, чтобы потом давить на него, отказывая во введении новых налогов. Даже такая, казалось бы, частная деталь: у главы государства жена — иностранка, которую обвиняют в измене и ненависть к которой внушают народу.
Именно для России, пережившей за
Работы французского историка Огюстена Кошена, в частности собранные в этой книге, как раз и относятся к числу тех, к сожалению, весьма редких исследований, которые пытаются осмыслить революции как единый феномен и выявить определенные закономерности в их зарождении и течении. Эти работы — самые первые шаги в создании будущей «анатомии революции». О. Кошен пишет
7
исключительно о Французской революции, но умеет увидеть в ней черты, которые мы сразу узнаем в других революционных переворотах.
Огюстен Кошен родился в Париже в 1876 г. в семье, принадлежащей к старинному французскому роду. Получил два образования — филологическое и философское. Свободный, благодаря состоятельности семьи, от всяких забот о заработке, он смог полностью отдаться увлекавшей его архивной работе и углубленно изучать документы, относящиеся к периоду Французской революции конца XVIII в. Работая в провинциальных архивах, Кошен предпринял кропотливое изучение предвыборной компании в Генеральные штаты 1789 г. В 1908 г. он стал известен просвещенной публике своей содержательной и ироничной статьей «Кризис революционной истории. Тэн и г-н Олар», а в дальнейшем, вплоть до своей гибели, занимался изучением деятельности революционного правительства. Кошен подготовил публикацию «Актов революционного правительства», но не успел издать их. Большинство его работ увидели свет уже после его смерти.
Когда было объявлено о начале Первой мировой войны, О. Кошен числился в запасе, но тотчас поспешил записаться добровольцем на фронт. «Мое место — там, где опасность, меня обязывает к этому мое имя», — писал он. Кошен был из той породы людей консервативного склада, которые ставили родину почти на вершину иерархии ценностей, после Бога и католической религии. В сентябре 1914 г. он участвует в битве при Сомме и получает тяжелое ранение; после десяти месяцев госпиталя возвращается в строй; еще четыре ранения, в том
8
числе под Верденом, периодически отдаляют его от фронта. Но 8 июля 1916 г. он снова оказывается на Сомме и погибает на поле сражения от тяжелого ранения в шею.
После смерти талантливого историка и по окончании войны, уже в 1920-25 гг. — его рукописи были подготовлены к печати при активном содействии его друга и сотрудника Шарля Шарпантье. Тогда были опубликованы, в частности, и статьи, впервые переведенные сейчас на русский язык и включенные в данный сборник. Был издан 1-й том «Актов революционного правительства» и двухтомное сочинение «Les Sociétés de pensée et Révolution en Bretagne (1788-89)». (Термин
Основное содержание работ и основное открытие Кошена, как мне кажется, — это анализ того слоя, из которого возникают будущие вожди революций, «генеалогия вождей». Если исходить из самого примитивного вопроса: «кому выгодно?», то вожди — это те, ради кого революции совершаются. Народ в целом в результате революций обрекается на гражданскую войну, разруху и голод. Но вожди революций, по крайней мере, добиваются
9
того, к чему стремятся десятилетиями. Что было бы, например, с вождями Октябрьской революции, если бы она не произошла? Ленин окончил юридический факультет, попробовал в суде вести одно дело и проиграл его. Троцкий явно не поднялся бы выше уровня мелкого журналиста. Сталин — и того менее. Это отнюдь не значит, что они были ничтожествами. Наоборот, среди них было много выдающихся людей, с редкими (редко встречающимися) способностями. Но чтобы эти способности реализовать, они должны были сначала создать ту среду, в которой их способности реализуемы. Такой средой и была сама революция.
Историю этого слоя, складывающегося на протяжении нескольких поколений, и анализирует Кошен. Иногда Кошена причисляют к сторонникам «концепции заговора» в истории революций. Мне кажется, с тем же основанием к сторонникам этой концепции можно причислить Роберта Коха, обнаружившего возбудителя туберкулеза (палочку Коха).
Возникновение слоя будущих вождей революции, согласно Кошену, — это длительный процесс, занимающий не одно поколение. Во Франции, например, сам слой уже сложился, по его мнению, лет за двадцать с лишком до революции. Суть процесса заключается в
10
народ — лишь материал. Это играет решающую роль во втором этапе революции, когда надо обуздать созданный самими революционерами хаос. Кошен сравнивает ситуацию этого момента со связанным Гулливером, которого лилипуты осыпают ядовитыми стрелами. Мы можем еще яснее представить себе эту психологию, например, по работе Ленина «Пролетарская революция и ренегат Каутский», в которой автор так определяет диктатуру пролетариата: «власть, осуществляемая партией, опирающейся на насилие и не связанной никакими законами». Позже Пятаков, комментируя это положение, видит его смысл именно в последних словах: «Закон — есть ограничение, есть запрещение, установление одного явления допустимым, другого недопустимым». Из людей, способных отказаться от подобных ограничений, образуется партия, «несущая идею претворения в жизнь того, что считалось невозможным, неосуществимым и недопустимым». «Для нее область возможного действия расширяется до гигантских размеров, а область невозможного сжимается до крайних пределов, до нуля». «Ради чести и счастья быть в ее рядах мы должны действительно пожертвовать и гордостью, и самолюбием, и всем прочим». Да сам Пятаков и пожертвовал «всем прочим». Кошен такого не мог прочесть. Но, мне кажется, — это самое яркое выражение психологии «Малого Народа», которое когда-либо было зафиксировано в истории. Отсюда можно почувствовать, чем же так была сладка эта идеология, почему революционеры безоглядно бросались в омут революции, где их скорее всего ожидал расстрел со стороны контрреволюционеров и гильотина — со стороны соратников по революции. А ведь деятели Русской революции прекрасно знали
11
пример Французской — и точно его повторили. Но все перевешивало страстное желание оказаться в положении людей, для которых «область невозможного сжимается до нуля».
Кошен анализирует процесс возникновения «Малого Народа». Смысл его заключается в постепенном разрыве со всякой исторической традицией: религиозной, этической, политической…. Это происходит под возгласы о всесилии Разума и неизбежной победе Просвещения. Дидро писал в «Энциклопедии»: «Разум для философа — это то же, что благодать для христианина». Но их лозунг —
12
кари» были отнюдь не литературной выдумкой, они водились не в Персии или среди гуронов, именно их и создавала идеология Просвещения, из них и состоял «Малый Народ». Это были люди с особым типом мышления, которое мы сейчас назвали бы
Кошен описывает и социальную структуру, способствовавшую формированию «Малого Народа». До революции Франция была покрыта сетью многообразных обществ, объединявших слой людей, аналогичный нашей дореволюционной «интеллигенции». Во всех больших городах были академии, всюду — философские и литературные общества, масонские ложи. Они формировали «общественное мнение»: унифицированный взгляд на жизнь, не подлежащий обсуждению. Орудием такого воспитания обычно бывали шумные, охватывавшие как по команде всю страну, кампании протеста против какого-то действия правительства или церкви.
Такой процесс воспитания длится многие годы: он осуществляется через «очищение от мертвого груза» (так созвучно знакомым нам чисткам!) всех этих обществ, т. е. от людей, все еще слишком связанных с реальной жизнью. Кошен называет это «социальной алхимией», мы бы скорее сравнили с выведением все более чистого штамма бактерий. Для воспитанника этой социальной структуры жизнь становится легкой: он знает ответы на все вопросы (мы и сейчас видим таких людей: даже не умея играть в шахматы, он знает, кто у нас лучший
13
шахматист; не интересуясь музыкой, знает, кто лучший дирижер; не разбираясь в политике, твердо знает, кто самый интеллигентный и дельный политик и т. д.).
Но процесс имеет и обратную сторону: тот, кто прошел полную школу воспитания, не способен жить вне структур, образующих «Малый Народ». И опять наиболее яркие подтверждения дает XX век. Так, Троцкий, разбитый на XIII партсъезде, говорит: «Я знаю, что быть правым против партии нельзя. Правым можно быть только с партией, ибо других путей для реализации правоты история не создала». Пятаков даже заявляет, что будет считать черным то, что раньше считал белым, если так решила партия, «так как для меня нет жизни вне партии, вне согласия с ней».
На многих примерах Кошен показывает, что как психология, так и образ действий «Малого Народа» остается неизменным, в какой бы форме он ни проявлялся: «философов», руководителей правительства, основывающегося на терроре, или политиков в рамках парламентской демократии. В «философских обществах» и академиях господствует такая же нетерпимость, как и во времена террора, и репутации разрушаются с такой же легкостью, как позже летят головы. Когда торжествовала идея демократии и происходили выборы в Генеральные штаты, то часто неугодных лиц из числа выборщиков исключали, хотя они были избраны народом и господствовал принцип: «Воля народа — выше всего». Но в сомнительных случаях, если возникают колебания, то в зал заседаний врываются какие-то толпы людей, которые в революционных изданиях называются «любопытными» (а мы знаем, что в крайнем случае против парламента могут пойти в ход и танки).
14
Тот же принцип сохраняется, по мнению Кошена, и в парламентской демократии. Он высказывает мысль, достойную, как мне кажется, тщательного обдумывания: «Состоящий из избирателей народ не способен на инициативу, он может только выбирать между двумя или тремя программами, двумя или тремя кандидатами, он не может ни формулировать, ни назначать. Необходимо, чтобы профессиональные политики представляли ему формулировки или кандидатов. Партии формально не обязательны, однако без них народ остается свободным, но немым».
Как и всякое крупное явление, работы Кошена имели предшественников. Таким предшественником, несомненно, был И. Тэн. В фундаментальном труде «Происхождение современной Франции» Тэн предложил многогранную картину Французской революции, не скрывая ее жестокости, даже кровожадности, в частности непрекращавшейся игры с отрубленными головами и другими отрезанными членами. А чего стоит высказывание одного из руководящих деятелей: «Политическое избиение должно быть достаточно обильным, чтобы прекратиться только после уничтожения 12–15 миллионов французов» (а все-то население Франции тогда было 25–28 млн человек). И все это в сопровождении речей в духе сентиментализма Руссо. Робеспьер, например, постоянно объявлял, что он плачет, и призывал слушателей плакать вместе с ним (никто не дал ему более точной характеристики, чем Пушкин: «сентиментальный тигр»).
Но Тэн пошел и дальше, вглубь феномена революции. В конце раздела своей книги, посвященного эпохе террора, он поместил очень интересную главу о «якобинском духе», где высказывает взгляд,
15
что в основе революции были совершенно особенная психология, особый тип людей. Он подмечает ряд особенностей этой психологии и подчеркивает ее сходство с «пуританской психологией», лежавшей в основе Английской революции. Это уже была (хотя и не сформулированная явно)
Кошен, как я уже говорил, писал исключительно о Французской революции. Но главной заслугой его, как мне кажется, является то, что он отметил в ней черты, типичные для любой революции — и прежде всего, феномен «Малого Народа». Параллели здесь поразительны. Например, отрицание своего прошлого, признание лишь иноземных авторитетов.
16
Так, перед Французской революцией идеологи «Просвещения» трактовали все французское прошлое как сплошной мрак, дикость, варварство — а истинный «свет просвещения» видели в Англии, особенно в ее политической системе. Но явно дело было не в Англии: важно, чтобы это было
Эти очевидные параллели, я думаю, очень облегчат современному русскому читателю чтение книги Кошена. Книга написана иногда несколько абстрактно, автор излагает общие концепции, не всегда иллюстрируя их конкретными примерами, а иногда бегло ссылаясь на факты, известные историку (подробной публикации документов посвящены
17
другие книги Кошена). Но для русского читателя никаких ссылок и не нужно — примеры в обилии известны ему из
своими декретами разрушает хозяйственную жизнь Франции, то нам-то легче вспомнить, что писал в 1918 г. один из величайших экономистов XX в. Кондратьев сразу после захвата власти большевиками: «Всероссийский продовольственный съезд выделил из своего состава Совет десяти, чтобы он предложил Совету Народных Комиссаров оставить дело продовольствия вне политической борьбы, сохранить в этот
18
трудный момент уже налаженный аппарат продовольственных организаций», в результате чего 27 ноября этот Совет десяти был арестован, а затем, «когда всякая система продовольствия уже была смята, когда население сплошь да рядом, совершенно не получая хлеба, вынуждено было само доставать хлеб, большевики, в лице продовольственного диктатора на час Л. Троцкого (такого знатока в этой области!), издают жестокий приказ о расстреле на месте не подчиняющихся мешочников, которые виноваты разве только в том, что хотят есть, а им не дают». Еще мы можем вспомнить хотя бы серию реформ 90-х гг., которые за кратчайшее время, без войны или стихийных бедствий, разрушили экономику России.
Еще несколько десятилетий тому назад я открыл для себя работы Кошена — в те времена еще менее популярные среди историков, чем сейчас. Но до сих пор мне запомнилось чувство, испытанное при их чтении: как будто передо мной приоткрывалась какая-то тайна истории. Да собственно говоря, так оно и было; то, что произошло с тех пор в нашей стране, это вполне подтвердило. Надеюсь, что теперь, с появлением русского перевода, то же чувство сможет пережить более широкий круг любителей истории.
Философы
Я хотел бы поговорить с вами о «философах» XVIII века; при этом я имею в виду именно их философию, а отнюдь не описание, как вы, возможно, думаете, их ужинов, очаровательных подруг, их ссор или успехов или перечень остроумных словечек. Что и говорить — это весьма неблагодарная работа, поскольку вся привлекательность и интерес для публики заключаются именно в этих аксессуарах. Чем была бы метафизика Вольтера без его острот, слава многих мыслителей без их переписки с женщинами, и чем были бы издания «Энциклопедии» без ее переплетов? Однако оставим переплет, эту красивую коричневую с золотом обложку, которую вы столько раз видели, и поговорим о самой книге, которую вы никогда не открывали; к тому же, благодарение Богу, это и не нужно, и вы заранее это знаете. За сто пятьдесят лет изменилось все, кроме философии, которая сменила лишь имя (теперь это называют свободомыслием) и восприятие которой изменяется так же мало от человека к человеку, как и от века к веку. Дидро-собеседник, Дидро-эрудит, бесспорно, был привлекателен и
21
своеобразен. Но Дидро-философ похож на всех своих «братьев», и я избавляю вас от описания подробностей.
Но если описывать излишне, то объяснить весьма трудно. Что такое наши философы? Обычно отвечают: это религиозная секта; и действительно? налицо все ее внешние признаки.
Первый признак — ортодоксальность. «Разум для философа, — пишет Дидро в „Энциклопедии“, — то же, что благодать для христианина». Это принцип наших вольнодумцев: «Наша вера — в разуме». Таким образом, от братьев требуется не столько служить разуму, сколько верить в него. Такое свойство присуще как этому культу, так и другим: спасение — в доброй воле. «Даже в хижинах ремесленников есть философы», — говорит Вольтер; это выражение соответствует нынешнему «слепая вера»[1]. А д'Аламбер пишет Фридриху II в 1776 г.: «Мы, подобно евангельскому отцу семейства, звавшему гостей на пир, заполняем как можем вакантные места во Французской Академии литературными хромыми и калеками». Итак, примут любого безмозглого тупицу, лишь бы он был «настоящим философом», а тот, у кого есть голова на плечах, будет исключен, если он мыслит независимо. Это предубеждение очень сильно и поощряет такой квиетизм разума, который более вреден для ума, чем квиетизм веры для воли. Ничто не наносит такого ущерба достижениям разума, как его культ: ведь получается, что больше нельзя пользоваться тем, что обожаешь.
22
В отношении дисциплины философия не менее требовательна, чем в вопросах правоверности. Вольтер не устает проповедовать братьям единение: «Я бы хотел, чтобы философы могли составить единый корпус посвященных; тогда я умру довольным», — пишет он д'Аламберу; и еще, в 1758 г.: «Собирайтесь, и будете хозяевами; я говорю вам это как республиканец, но речь идет также о словесной республике; о, бедная республика!» Эти чаяния «патриарха» осуществились и даже были превзойдены после 1770 г.: республика словесности основана, организована, вооружена и держит в страхе двор. У нее есть свои законодатели — энциклопедисты; свой парламент — два-три салона, своя трибуна — Французская Академия, куда Дюкло ввел и где д'Аламбер заставил царить философию, в результате пятнадцати лет упорной борьбы и последовательной политики. У нее есть к тому же во всех провинциях свои колонии и отделения. В больших городах — Академии, где, как во дворце Мазарини, идет постоянная борьба между философами и независимыми, причем последние всегда оказываются побежденными; в маленьких городах литературные общества и читальни; и из конца в конец этой обширной сети обществ идет постоянный обмен сообщениями, приветствиями, наказами, резолюциями — грандиозный концерт слов, разыгрываемый чудесным оркестром: ни одной фальшивой ноты. А армия философов, рассеянных по стране, где в каждом городе есть свой гарнизон мыслителей, свой «очаг просвещения», занимается повсюду одной и той же словесной работой — платоническими дискуссиями, в одном и том же духе, пользуясь одними и теми же методами. Время от времени, по сигналу из Парижа, там собираются на большие
23
маневры, «на дело», как это уже тогда называли, по судебным или политическим случаям; ополчаются то против Церкви, то против двора, даже против какого-нибудь неосторожного частного лица, как Палиссо, или Помпиньян, или Ленге, которые, думая, что задели один подобный кружок, с удивлением увидели, как разом, от Марселя до Арраса и от Ренна до Нанси, поднялся целый рой взбудораженных философов.
Ибо здесь, как и в сектах, практикуется преследование несогласных. Накануне кровавого террора 1793 г., с 1765 до 1780 г., в словесной республике проходил бескровный террор, в котором роль Комитета общественного спасения играла «Энциклопедия», а роль Робеспьера — Д'Аламбер. Этот террор косил репутации, как последующий революционный террор — головы; гильотиной тогда служила диффамация,
Тут налицо, как вы видите, все внешние признаки мощной, крепкой секты, которой есть чем внушить уважение врагу, есть чем пробудить любопытство
24
публики вроде нас с вами, собравшихся здесь сегодня вечером. Мы могли бы ожидать, что за такими толстыми стенами нам откроется большой город или даже прекрасный собор; ведь, как правило, фанатизм не зарождается без веры, дисциплина — без лояльности, отлучение — без причащения, анафема — без могучих и живых убеждений, так же как и тело не зарождается без души.
Но вот чудо: здесь, и только здесь, наши ожидания не оправдываются: этот могущественный аппарат защиты ничего не защищает — ничего, кроме пустоты и отрицания. Там, за этой стеной, нечего любить, не за что приняться, не к чему привязаться. Этот догматический разум — всего лишь отрицание всякой веры, эта тираническая свобода — всего лишь отрицание всякого порядка. Я не настаиваю на упреке, который так часто делают философам: они сами признают и прославляют нигилизм своего идеала.
Ибо самое любопытное в том, что эти два противоречивых аспекта приняты как философами, так и профанами, непосвященными. Обсуждается оценка, но не факт. «Мы — ум человечества, сам разум», — объявляют первые и во имя этого разума устанавливают догматы и отлучают; это у них называется освобождением. Профаны доказывают: «Вы ничто, вы анархия, отрицание, утопия; вы не только ничто, но вы и не можете быть ничем, кроме раздора и распада», — и в следующий момент громко жалуются и созывают рать против этого фантома, который, если их послушать, даже не имеет права на существование, но, однако, держит их за горло. Это дуэль Мартины и Журдена. Она началась со времен Вольтера и все еще продолжается — вы знаете это.
25
Я вижу лишь один выход из дилеммы: перевернуть порядок рассуждения. Поскольку в этой странной церкви нет
Признаюсь, это дерзкий прием: есть что-то непочтительное в таком обращении с «современной мыслью» как с инертной и слепой вещью. Но она сама подает нам пример. Это она, в конце концов, от Ренана до г-на Луази, одарила нас новой теологией и новой экзегезой, это она, обращая в другую сторону индивидуалистическое наступление XVI века и помещая веру меж двух огней, ставит церковь выше Христа, Предание выше Евангелия, объясняет моральное социальным; и я не знаю, почему именно эта церковь должна избежать такой критики, которую она сама изобрела и беспощадно обратила против других.
Итак, рассмотрим факт: существование странного государства[2], которое, вопреки всем правилам,
26
рождается и живет тем, что убивает других. Как объяснить этот удивительный феномен?
Это я и хотел бы с вами выяснить. И не думайте, что я проведу вас на масонский шабаш, как отец Баррюэль, или что покажу вам голову Людовика XVI в котле колдуна, вслед за милейшим Казотом. Не то чтобы Баррюэль и Казот были не правы, но они ничего не объясняют, т. к. начинают с конца. Напротив, меня смущает то, что все эти ужасные, дьявольские последствия имеют истоком крошечный факт, который их объясняет, — такой банальный, такой незначительный факт — болтовню. Однако в ней-то и кроется главное.
27
Вы скажете, что для таких больших последствий это слишком хилое основание, что это слишком тяжкое обвинение для столь невинной игры. Но, по крайней мере, не я зачинщик этого; началось с играющих (я говорю не о первых, бонвиванах 1730 г., а об энциклопедистах следующей эпохи). Они важны и степенны: как не быть таким, когда ты убежден, что пробуждение человеческого разума началось с твоего века, с твоего поколения, с тебя самого? Ирония замещает веселье, политика — удовольствия. Игра становится карьерой, салон — храмом, праздник — церемонией, кружок — страной, чей обширный горизонт я вам уже показал, — республикой словесности.
Что же делают в этой стране? В конечном счете ничего, кроме того, что и в салоне мадам Жоффрен: разговаривают. Собираются, чтобы говорить, но отнюдь не делать; все это умственное возбуждение, бесконечный поток речей, писаний, сообщений ни в малейшей мере не приводит к началу какого-либо созидания, реального усилия. Только и говорят что о «кооперации идей», о «союзе за истину», об «обществе мысли».
Важно, однако, что такой мир создается, организуется и сохраняется; ибо его обитатели силою вещей судят с иной точки зрения, имеют другие наклонности и цели, нежели в реальной жизни. Эта точка зрения — точка зрения общественного мнения, «нового владыки мира», как говорит Вольтер, приветствуя ее восшествие на престол в граде мысли.
28
В то время как в реальном мире мерилом всякой мысли является испытание, а целью — действие, то в этом новом мире мерило — мнение других, а цель — общественное признание. Достигается же цель выражением мысли, «говорением», как во внешнем мире — осуществлением, творением. Любая мысль, любое умственное усилие существуют лишь будучи одобренными. Только общественное мнение создает чье-либо существование. Реально то, что видят другие, верно то, что они говорят, хорошо то, что они одобряют. Таким образом, естественный порядок нарушен: мнение здесь является причиной, а не следствием, как в реальной жизни. «Казаться» — вместо «быть», «сказать» — вместо «сделать».
Не могу не вспомнить здесь очаровательный миф Аристофана[3]. Многие это делали, но, как мне кажется, толковали его превратно: говоря о городе туч, думают лишь о тучах, высмеивают желающих построить там город. Аристофан, живший в век философов и знавший толк в свободомыслии, воспринимает это не так: он видит именно город, бесспорно построенный в тучах, но из настоящего щебня и глины и населенный гражданами из мяса, костей и перьев. Основная мысль пьесы — город туч, а не памфлетное остроумие. Греческий автор пишет не об утопии, а о реальности.
Поступим так же, как и он. Констатируем факт: существование этого мира, такого пустого, как нам кажется; войдем и посмотрим. Едва шагнув за порог, вы увидите, что их принципы, эти «опасные химеры», становятся самыми очевидными и самыми живительными истинами. Вы знакомы с этими
29
философскими догмами: они все восходят к одной — «природа хороша»; и все правила сводятся к одному — «не мешать». Человек самодостаточен и в своем разуме, и в своей воле, и в своих инстинктах; вера, послушание, уважение — лишь они опасны, и это их Вольтер обозначает словом «гадина». Здесь, внизу, он ошибается, но «наверху» он прав, и вы сами с этим согласитесь — я разговариваю с «фанатиками» и «рабами» аудитории — если, конечно, хотите войти в град философов и почувствовать себя в их положении, вместо того чтобы кричать об утопии, не трогаясь с места.
Разум самодостаточен? Но это довольно ясно. Конечно, в реальном мире моралист без веры, политик без традиции, человек без опыта — это несчастные люди, обреченные на всяческие неудачи. Что может сделать лишь одна логика без этих трех творцов любого настоящего дела, без этого тройного руководства — личного, общественного и божественного? Но мы-то попали не в реальный мир, здесь не нужно работать, здесь только говорунам есть занятие — говорить. К чему тут, в этом мире, вера, уважение к традициям, житейский опыт? Это вещи, которые трудно выразить и которым не место в принципиальном споре. Нужные для того, чтобы судить честно и справедливо, эти советчики будут препятствовать ясности высказывания. Необходимые в реальной работе, в творчестве, они мешают словесной работе. Даже больше: неудобные для оратора, они неприятны и для аудитории, поскольку становятся здесь одиозными или смешными. Вы знаете, как трудно в обычной беседе говорить о вере и о чувстве. В нашем птичьем граде ирония и логика чувствуют себя как дома, и надо обладать незаурядным умом или талантом, чтобы обойтись без них.
30
Это понятно: есть ли что ненавистнее, чем вера, которую проповедуют без жертвы, патриотизм вдали от опасности, интерес без риска и работы? Но они оказываются именно в таком положении, попадая в мир, где уже по определению нет и речи о труде и об усилии. Там они могут называться лишь так: «клерикализм», «шовинизм», «эгоизм». Осторожность? Недоброжелательство? Нет — очевидные истины для того, кто смотрит оттуда. Человек волен не вступать в этот новый град. Но если уж он находится внутри, то он не властен рассуждать иначе как «философ» и как «гражданин».
Вы видите, что философия на верном пути, когда она утверждает право разума: здесь нет ничего утопического, буквально всем достаточно только разума. Потому что цель смещена: успехом отныне пользуются ясные, доступные идеи, легко претворяемые в слова, а не плодотворные идеи, претворяемые в жизнь и оправдывающие себя; или, вернее, критерием правды и справедливости является уже не опыт, но дискуссия, высказанное мнение.
Так целый ряд мотивов, выходящих за пределы ясной идеи и служащих реальному делу, в этом мире оказываются ненужными, поскольку там отсутствует деятельность, мешающими, поскольку так много надо сказать, наконец, смешными и отвратительными, карикатурами на самих себя. И что дальше? Их оставляют за порогом, что же тут дурного? Может быть, это отступничество, предательство, безрассудство? Великий Боже, конечно, нет; это всего лишь игра. Если человек развлекается тем, что каждый вечер на несколько часов становится философом и рассуждает, это еще не означает непочтительности к Богу, королю или небрежения к собственным делам и заботам. Так, человек, входящий
31
в салон, не швыряет свою шляпу, но заботливо кладет ее в передней, чтобы уходя забрать ее. Что с того, что этот посвященный — священник, военный или финансист? Раз в неделю у него будет день или час, когда он забудет соответственно о своей пастве, солдатах, делах, чтобы поиграть в философа и гражданина; а затем он волен вернуться в свое реальное существование, чтобы вновь приступить к своим обязанностям и обратиться к своим интересам.