Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Подвижники и мученики науки - Валериан Викторович Лункевич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В такой же мере были «поучительны» и «полезны» для обогащения читателей знаниями ходкие по тому времени рассказы о растениях и «камнях», т. е. минералах. Так, говоря о различных растениях и вспоминая при этом обязательно о «древе жизни» и «древе познания добра и зла», не забывали первым делом упомянуть о том, что лилия — показатель душевной чистоты, кипарис — воплощение смирения, а яблоня — источник первородного греха. Конечно, тут же давались и надлежащие указания о целебных свойствах различных трав; но советы эти обязательно сопровождались требованием прочесть столько-то раз такую-то молитву или произнести такой-то заговор. В таком же примерно духе шел разговор и о «камнях».


Фантастическое чудовище — семиглавый дракон, в существование которого верили древние


Морской черт (по фантастическим представлениям древних)

Оказывалось, что изумруд, например, есть знак веры и избавляет людей от лихорадки, а сапфир — знак надежды и лечит головную боль, и т. п. Нужно ли прибавлять, что такая «наука» могла лишь способствовать благополучию и процветанию церкви? Но само собою разумеется, лишь до поры до времени. Ибо даже в описываемую эпоху нет-нет да и раздавались здравые речи, призывавшие людей не отдаваться во власть предрассудков и суеверий. Вот, например, несколько строк из обращения одного просвещенного монаха к своим прихожанам. «Пусть никто из христиан, — говорит он, — не дает обетов в храмах перед камнями, фонтанами, деревьями или церковными оградами… Пусть не приносит жертв и не делает заклинаний над травами… Пусть не ищет советов ни у делателей талисманов, ни у колдунов, ни у заклинателей каких бы то ни было болезней…»

Но эти редкие разумные голоса заглушались тысячами других, более громких и властных голосов, призывавших давать обеты в храмах и поклоняться церковным оградам. Да и только ли им!


Глубина моря по представлениям средневековья

Разве церковь не поддерживала веры в «падшего ангела» — дьявола и его пособников, ведьм и колдунов, которых она искала всюду, заточала людей, обвиненных в колдовстве, в темницы и отправляла их на костер? Разве не священнослужители приучали свою темную, невежественную паству поклоняться таким «священным реликвиям», как, например, кусок лестницы, которую библейский старец Яков видел во сне, или перо из хвоста святого духа, или последний вздох Иоанна Крестителя, бережно сохраненный в мешке? Ведь все это показывали толпам верующих и за показ брали мзду, как брали ее за отпущение грехов — не только уже «содеянных», но и будущих…

Итак, феодализм и церковь вместе с «наукой» схоластов и мирских «ученых», рукописные труды которых переходили из рук в руки среди обывателей, делали все, чтобы невежество и суеверия полновластно царили в людских умах.


«Древо жизни» по представлениям средневековья

Однако даже эта поистине жуткая полоса истории не могла окончательно заглушить трезвые запросы человеческого ума. Сами схоласты отчасти способствовали пробуждению живой, ищущей мысли. С одной стороны, одни из них, не успевшие еще окончательно утерять критическое чутье, ставили и решали вопросы, невольно наводившие на раздумье и подымавшие сомнение там, где требовалась безусловная вера — и только вера. Взять, например, такой вопрос: было ли возникновение мира чем-то неизбежным, естественным, или это чудо? Надо признать, что уже одна постановка такого вопроса потрясала основы церковной мудрости. Еще более смело, если не революционно, прозвучало заявление другого схоласта, который взамен беспрекословной веры рекомендовал сомнение: ибо, говорил он, «сомневаясь, мы приходим к вопросам, а вопрошая, постигаем истину».

С другой стороны, схоластика, исчерпавши себя на важных для нее вопросах, ударилась в мелочи, в пустую болтовню примерно на такие забавные темы: был ли голубь, в образе которого явился святой дух, подлинной птицей?


«Древо познания добра и зла» по представлениям средневековья

Какого пола ангелы — мужского или женского? Может ли бог знать больше того, что он знает?

Эта бессодержательная болтовня, естественно, должна была под конец вызвать протест со стороны сколько-нибудь серьезных схоластов, и они категорически заявили: пора положить конец этому пустословию, пора указать надлежащее место этим «пустоголовым и надменным болтунам»!

Постепенно схоластика начала изживать себя. В воздухе пронеслось дуновение какой-то освежающей мысли. Попытки убить ее, парализовать человеческое сознание нашли противодействие — правда, еще слабое, робкое, но все же противодействие.

Убить мысль! Да разве можно убить ее? Разве есть в мире сила, способная остановить вольное течение раздумий, то клокочущих бурным потоком, то льющихся тихими ручейками, то рвущихся на волю, то в силу печальной необходимости молчаливо уходящих в себя? Мысль можно ущемить, приглушить. Можно пытаться наложить «священный запрет» на свободную работу мысли, ищущей истины. Можно временно затормозить движение мысли в светозарные выси истины. Но убить — никогда! И, твердо уверенные в этом, мы не можем не вспомнить прекрасное двустишие, с которым итальянский поэт, поэт печали и скорби, Джакомо Леопарди обратился к мысли:

Да, ты одна — источник наслаждений, И истина одна — твоя краса!..

Любопытная, однако, вещь: в то время как вся Европа стонала под игом феодализма и церкви, в Испании X–XII веков процветали «ремесла, искусства и наука», а один из городов ее, Кордова, служил пристанищем для молодежи, бежавшей сюда со всех концов Европы в поисках знания, свободного от гнета церковников. Это странное на первый взгляд обстоятельство объяснялось следующим образом.

Испания в тот период была под властью арабов — воинственного, но даровитого народа, прошедшего яркий исторический путь. Кочевое племя, сложившееся в пустынях Аравийского полуострова, арабы на протяжении ряда лет завоевали Персию, Египет, северную часть Африки и, наконец, Испанию. Особенно большое значение для арабов имело завоевание Персии.

Персия VII–VIII веков была одной из культурных стран, и культура ее в значительной мере была обязана просветительской деятельности ученых — греков и христиан-еретиков, бежавших сюда от преследований господствовавшей церкви и открывавших здесь школы, в которых знакомили учащихся с сочинениями греческой и римской философии и литературы.

Знания, приобретенные у персов, арабы принесли в Испанию, дав здесь выходцам из различных частей Европы возможность приобщиться к науке греков и римлян. Сами арабы выдвинули из своей среды целую плеяду крупных ученых — врачей, математиков, физиков, химиков, натуралистов, философов. Их труды принесли позже немалую пользу и схоластам. Ученые-церковники получили возможность узнать кое-что существенное о тех философах древности, которых церковь предала проклятию и забвению. Свежая струя мысли влилась в затхлую атмосферу, которою дышали они раньше. И наиболее самостоятельные и даровитые из них почувствовали, что далеко не все в церковной науке, в богословии, так благополучно и непреложно, как это им казалось раньше. Особенно сильное влияние на этих богословов оказали труды двух наиболее знаменитых арабских философов — Авиценны и Аверроэса.

Оба они достаточно страдали за свободу мышления: их, как людей науки, людей ищущей мысли, преследовали и христианская и мусульманская церкви.

Ибн Сина (Авиценна) (980—1037) был горячим поклонником древнегреческих мыслителей, и в первую голову Аристотеля-натуралиста, которого церковь знать не хотела и не могла. Высоко ценил Авиценна и жившего во II веке нашей эры римского ученого отца научной медицины Галена. Обоим им он посвятил немало труда и времени: переводил и толковал известные ему сочинения этих ученых, пропагандировал их взгляды.

Авиценна был разносторонний ученый — прекрасный врач, занимавшийся серьезно и зоологией, и ботаникой, и геологией. Как врач-практик, в ботанике он больше всего интересовался лекарственными растениями, а в истории земли его особенно занимали вопросы, над решением которых бился еще старик Ксенофан, — вопросы о происхождении гор, долин и ущелий, а также окаменелостей. Ибн Сина был подлинный труженик и подвижник науки: всю жизнь свою отдал он ей. Наука принесла ему славу, но и немало бед: его преследовала церковь за вольномыслие. Чтобы спастись от гонений, он должен был бежать, но его поймали и заключили на многие годы в крепость, откуда ему в конце концов все же удалось освободиться.

Не избег гонений и крупнейший арабский мыслитель Ибн Рошд (Аверроэс) (1126–1198). Подобно своему предшественнику Авиценне, он был горячо предан учению Аристотеля о происхождении мира, его взглядам на живую природу. Но он относился к великому философу критически: кое-что оспаривал, высказывал свои собственные взгляды по различным вопросам, осмеливался говорить вещи, за которые не гладили по головке ни защитники Библии, ни приверженцы Корана.

Конечно, по нынешним временам, с точки зрения современной науки произведения Ибн Рошда имеют мало значения. Но в годы, когда они писались, и даже два-три века спустя они играли огромную роль в борьбе науки с религией.

Достаточно вспомнить две-три мысли, которые он защищал — умно, страстно, со всем присущим ему дарованием; достаточно отметить два-три бунтарских штриха из обширного арсенала его доказательств и идей, чтобы понять, почему Аверроэса так ненавидели не только современники его — церковники, но и многие светские люди XV и XVI веков.

Конечно, называть Ибн Рошда материалистом в том смысле этого слова, как понимаем мы материализм сейчас, нельзя. Но представьте себе, какое впечатление должно было произвести на сторонников «священных» книг хотя бы такое заявление. «Эти басни, — говорит Ибн Рошд по поводу учения о бессмертии души, — только развращают ум народа, в особенности детей, а ничуть не действуют на них благотворно». Ибо, продолжает он, благодаря вере в загробный мир «храбрый будет искать смерти, чтоб избежать большего зла, а честный не тронет имущества ближнего в надежде получить вдвойне».

А что должны были испытать те же «законники», когда из уст «богохульного» философа они слышали речи, направленные против верований в сотворение мира словом и велением божьим; когда он, например, доказывал, что мир вечен и что вера в сотворение его из ничего (как это утверждали отцы церкви) нелепа; или когда он утверждал, что мир вечен потому, что материален, а материю никто никогда не создавал, ибо она существует «от начала веков» и бесконечно изменчива?..

Было бы ошибкой думать, что все рассуждения Ибн Рошда столь же удачны. Нет, повторяю: очень многое в его учении для нас устарело и абсолютно неприемлемо. Но ведь в глухие времена гонений на всякую здоровую, живую мысль речи его пронизывали мозг, подтачивая, а то и ставя вверх дном все хитроумное сооружение церковников.

Арабские ученые познакомили человека средневековья лишь с частью того научного наследства, которое оставили миру Древняя Греция и Древний Рим. Они пробили брешь в стене, отделявшей средневековое общество от богатейшей сокровищницы знаний, добытых трудом и гением греков и римлян. Арабские ученые и философы посеяли смуту в умах людей, стоявших на коленях перед Библией. И то, что, вопреки гонениям, сделали арабские ученые, было развито дальше учеными, жившими позже — уже при несколько иных общественных условиях.

Давно уже сказано: «Все течет, все изменяется». Изменилось и феодальное общество. Большую роль сыграло при этом постепенное возникновение и рост средневековых городов. Население их состояло главным образом из крестьян и ремесленников, ушедших из поместий. Эти выходцы из деревень и образовали новую общественную группу — городских граждан. Надо заметить, что многие из средневековых городов создавались возле светских и церковных поместий, и первое время население этих городов находилось в более или менее полной зависимости от дворян и духовенства. Но по мере того, как экономическое положение горожан улучшалось — а росло оно вместе с развитием ремесленного труда и ростом торговли, — улучшалось и политическое положение их.

Правда, не легко это давалось горожанам: борьба велась жестокая, и притом на два фронта — с феодалами и церковью, борьба с переменным счастьем, борьба, заливавшая потоками крови городские улицы и приводившая в трепет побежденных. И города — эта молодая сила, выступившая на историческую арену, — добились своего: создали свое самоуправление, свой суд и, что особенно важно было для науки, свои городские школы, а потом и университеты.

В обстановке этих «вольностей» должны были, само собою разумеется, назревать и «вольные», «крамольные» идеи. «Городской воздух, — говорили горожане XII–XIII веков, — дает свободу». Это прекрасно сознавало и духовенство, со скрежетом зубовным громившее в своих речах городскую коммуну. «Коммуна! — восклицал гневно один из служителей церкви. — Это пузырь народной спеси, страх королевству, тлен для духовенства!» Но «пузырь народной спеси» не смущался беззубой бранью и продолжал свое прогрессивное дело. Развивались ремесла и торговля. Росло благополучие городов. Раскрепощалась мысль. Возрождалась тяга к настоящему знанию — и книжному и прикладному; а в зависимости от интереса к знанию и умения пользоваться им на практике продолжал совершенствоваться й ремесленный труд, открывая новое поле деятельности для торговли.

Если успехи католической церкви были тесно сплетены с расцветом богословия, то развитие ремесла и народившегося в городах торгового капитала было в такой же мере прочно спаяно с ростом светской науки. Однако в XIII столетии, о котором мы сейчас вспоминаем, светской науки в подлинном смысле этого слова еще не было; вы знаете, что наукой в ту пору занимались схоласты, а почти все они либо на самом деле были богословами, либо выдавали себя за таковых. И только очень немногие из них осмеливались открыто защищать право науки на самостоятельное существование, называя ее философией и доказывая, что философия вовсе не обязана быть «служанкой богословия».

Но такие смельчаки, повторяем, все еще встречались редко. Вот один из ученых XIII века. Он много учился, много читал, много знал: и астрономию, и географию, и историю, и естествознание, и, конечно, богословие. Это Винцент из Бовэ, монах, обладавший энциклопедическими знаниями и ратовавший за распространение знаний.

Он пишет огромное сочинение, в котором правильные сведения по истории, зоологии, ботанике и т. д. перемежаются то с небылицами, бывшими в ходу в XIII столетии, то с поучениями в таком примерно духе: «Созерцание творения (т. е. природы!) должно иметь целью не удовлетворение суетной и преходящей жажды знания, а приближение к бессмертному и вечному (т. е. к богу)». Или: «Всякое знание должно служить божественной науке, данной нам для назидания и веры». Такого рода поучения, вкрапленные в различных местах большого труда, посвященного описанию явлений природы, придавали этому труду вполне благонамеренный вид. И автор его, спокойный, уравновешенный Винцент из Бовэ, мог не очень тревожиться за свою судьбу, хотя минутами и ему приходилось выслушивать наставления за уклоны от того, что требовала святая католическая церковь.

Иначе обстояло дело, когда автором таких сочинений оказывался человек с большим и ярким дарованием да к тому же с независимым умом и бурным темпераментом. Мы говорим о другом ученом-энциклопедисте XIII столетия. Его звали Арно из Вильнева (1234–1314).

Подобно Аверроэсу, он был знатоком целой серии наук; тут было все, чему можно было серьезно научиться тогда, в том числе и медицина, которую с блеском преподавал Арно, собирая в своей аудитории многочисленную толпу восторженных слушателей. Чем же восторгались они? Красивой, вдохновенной речью? Нет, не только этим. Наиболее серьезные из его слушателей ценили в своем учителе широкий размах мысли, ее свободные полеты, умение связать вопросы медицины и даже врачебной практики с вопросами естествознания, умение придавать философский характер своим рассуждениям, умение бесстрашно оттенить и подчеркнуть то, на что другие указывали намеками, умение заражать аудиторию любовью к знанию и творческой работе — вот что подкупало этих слушателей.

Но то, что было ценно в Арно из Вильнева и покоряло его аудиторию, было совсем не по нутру «властям предержащим», и в первую голову, конечно, блюстителям католической веры. Арно, изучавшего в числе других наук астрономию, физику и химию, обвинили в том, что он занимается «черной магией» и колдовством; это был тогда обычный способ избавиться от неудобного человека, подвергнув его суровому наказанию. И Арно, чтобы избежать кары, должен был покинуть кафедру в Парижском университете, скрываться, скитаться и бедствовать…

Винцент из Бовэ и Арно из Вильнева — первые ласточки грядущего обновления жизни, первые лучи света, прорезавшего мрак средневекового «темного царства»…

Глава третья. Два ученых монаха

Да, обновление надвигалось, но туго. Церковь безжалостно выкорчевывала ростки новой жизни. Дворянство поддерживало ее в этом «богоугодном» деле: господствующие классы средневековья шли рука об руку во всем, что способствовало борьбе с еще неокрепшим, но смелым противником. Одно крупное событие, разыгравшееся в самом начале XIII века, великолепно рисует и позиции враждующих сторон и их приемы борьбы.

Париж в ту пору был центром умственной жизни Европы. Его университет пользовался всеобщей славой. Сюда стремились со всех концов Европы: одни — учить или проповедовать, другие — учиться и слушать знаменитых ученых. В стенах Парижского университета шли религиозные споры и философские диспуты. Здесь можно было услышать схоластов самых разнообразных толков. Тут нередко раздавались — то открыто, то иносказательно — сочувственные речи по адресу Авиценны, Аверроэса и их последователей, а это было уже бунтом против признанного церковью учения. И церковь ринулась в бой. В 1207 году в Париже был созван церковный собор. В числе его участников руководство церкви обнаружило четырнадцать священников, которым, как говорили тогда, «сам Вельзевул, царь дьяволов, внушил ужасные, греховные мысли» (они отрицали и высмеивали самые святые для церкви истины). За еретиками установили наблюдение, нашли по указанию предателя их единомышленников, всех арестовали, предали суду и десять человек, наиболее строптивых, отправили на костер.

Так началась новая полоса мученичества за свободу мысли, за науку, за готовность отдать все силы служению истине. XIII век изобилует яркими примерами подвижничества и мученичества людей науки. Но вряд ли кто из выдающихся людей той эпохи может сравниться с двумя знаменитыми монахами, о которых сейчас будет речь…

Одна из площадей Парижа. Вся она запружена народом. Публика толпится и на улицах, прилегающих к площади. В толпе масса студентов различных возрастов и национальностей (не надо забывать, что чуть ли не треть тогдашнего населения Парижа составляли студенты), много мирян — ремесленников и торговцев. То там, то здесь выделяются яркие костюмы дворян. Рыцари в полном вооружении с любопытством оглядывают толпу. Повсюду мелькают коричневые и белые рясы двух новых братств (орденов)[4]. Тут же, то нагло озирая близ стоящих, то с острасткой оглядываясь по сторонам, снуют шпики — наемные и добровольцы. Им предстоит большая работа: ведь будет говорить любимец толпы, человек хотя и почтенный, но «подозрительный» и им придется сообщить куда следует и о речи оратора, и о разговорах среди слушателей.

Толпа шумит: споры, остроты, смех; кое-где затевается робкая песня, а то вдруг раздается сочная брань. Но вот на возвышении для оратора появляется маленькая фигурка в облачении доминиканца — знаменитый французский проповедник Альберт Великий. И площадь замирает…

Этот монах с изможденным лицом гипнотизирует толпу. Он любимец парижской молодежи, которая убеждена, что нет наук, нет «тайн на небе и земле», которых бы не знал этот маленький человек с бледным лицом и добрыми глазами: свет знаний его по сравнению со знаниями других «подобен свету солнца подле бледного мерцания надгробной лампады» — так гласила о нем молва; к тому же он вдохновенный оратор, увлекающийся сам и увлекающий других.

Кто же он? Альберт Больштадский[5], «доктор всезнающий, универсальный».

Его прозвали Великим, хотя велик он был не столько умом и талантами, сколько великой волей к труду и великой страстью к знаниям, страстью, которой он зажигал сердца своих многочисленных слушателей.

Толпа на Площади Альберта (так именуется эта площадь сейчас) мгновенно затихает. Тысячи слушателей, собравшихся под открытым небом за недостатком места в аудитории, жадно внимают слову Альберта — о Млечном Пути и кометах, о физических явлениях, разыгрывающихся на нашей планете, о жизни животных и растений…

Альберт был одновременно и богословом, и философом, и разносторонним ученым. Как философ, он настаивал, чтобы богословие не налагало узды на философию. Правда, не желая вступать в открытый бой с церковью, Альберт вынужден был нередко отступать в философских спорах перед богословием.

Но в вопросах естествознания он до самозабвения отдавался изучению фактов, почерпнутых из книг и жизни, и не раз делал из них смелые выводы, не считаясь с тем, что подумает и что скажет церковная власть.


Памятник Альберту Великому

Вот почему его объемистые труды, посвященные минералогии и горному делу, ботанике и зоологии, долгое время пользовались известностью среди ученых даже в XV и XVI веках. И эта популярность, этот общепризнанный авторитет в значительной мере помогали Альберту жить в ладу со светской властью, хотя церковь не преминула наложить запрет на некоторые его произведения. Трудно представить себе, как много и как беззаветно работал этот тщедушный с виду и слабый здоровьем человек: он целые дни проводил за чтением то лекций, то проповедей, то книг; он длинные бессонные ночи просиживал за написанием своих многочисленных трактатов на самые разнообразные темы. Полное собрание его сочинений составило двадцать один том.

Достаточно просмотреть хотя бы те три тома, которые посвящены природоведению, достаточно прочесть внимательно лишь несколько глав из каждого тома, чтобы воочию убедиться, какую тяжелую задачу поставил и честно, добросовестно выполнил Альберт.

Содержание трактатов Альберта свидетельствовало о важных сдвигах человеческой мысли с мертвой точки средневековой схоластики, о появлении каких-то новых интересов, новых взглядов, новых чаяний. И таких сдвигов, надо правду сказать, у Альберта было немало.

Возьмем хотя бы его книгу о минералах и горном деле. Многое тут заимствовано у других; но есть и свое, особенно там, где наряду с описанием внешнего вида и свойств различных минералов речь заходит о таких явлениях, как, например, климат, образование горячих источников, кометы. Климат, говорит он, зависит от географической широты того или иного места и высоты его над уровнем моря; горячие ключи обязаны своим происхождением подземному жару; кометы — те же небесные тела и, вопреки общему мнению, никакого влияния на судьбу людей не имеют и иметь не могут. Все это для нас с вами, читатель, азбука; но в дни Альберта было новым и новизной своей волновало умы, способствовало росту просвещения.


Гриф — сказочное животное из книги Альберта о животных

Есть у Альберта обширный труд под заглавием «О животных». И в этом труде много заимствованного у древних писателей, особенно у Аристотеля. Знакомство с Аристотелем-натуралистом тогда только что начиналось. Стало быть, рассказы Альберта «по Аристотелю» — рассказы о строении и образе жизни животных, об их инстинктах и повадках — приносили огромную пользу. Вспомните, какими пустыми баснями пробавлялись в ту пору на этот счет. Сколько нелепых, вздорных предрассудков и суеверий поддерживали эти басни в людях! Нечего греха таить, фантастические рассказы встречаются и в книге Альберта «О животных». Но этот ученый-монах старался не принимать на веру всего, что вычитал у других. Многое он сам наблюдал и то, что при проверке выглядело неверным, отмечал словами «великолепное философическое вранье».


Гарпия — фантастическая птица из той же книги Альберта

Когда знакомишься с другим большим сочинением Альберта, с книгой «О растениях», то невольно сравниваешь и изложенные им факты, и его собственные взгляды с тем, что встречается в целом ряде ходких «травников»[6] средневековья. Такого рода сравнение говорит в пользу Альберта: вы чувствуете, что имеете дело с человеком пытливой мысли, с ученым, который умеет сбросить ярмо чужих мыслей, умеет сказать зачастую свое собственное, свежее слово. А это ведь было так важно в эпоху Альберта, когда гнет общеобязательных мыслей чувствовался особенно остро. Короче говоря, добросовестность, исследовательский дух и пытливый оригинальный ум — вот чем ценны сочинения знаменитого подвижника науки.

В толпе слушателей Альберта обращал на себя внимание один молодой монах-францисканец. Свободные движения, гордая осанка, суровый острый взгляд, насмешливая улыбка на устах — все это заставляло предполагать в этом монахе человека незаурядного. Он англичанин. Приехал из Оксфорда, где только что кончил курс, прекрасно изучив математику и физику. Он хочет завершить свое образование в центре европейского просвещения. Он жаждет поучиться у парижских знаменитостей, послушать их лекции и проповеди. Оттого-то и встречали его не раз в толпе завороженных Альбертом слушателей. Но он совсем не был очарован. Париж славился мудростью схоластов, а Оксфорд — свободомыслием. И вот молодой монах, взяв у парижских мудрецов все главное, что нужно было ему взять, возвращается в Оксфорд. Это был Рожер Бэкон[7], человек недюжинного ума, обширных знаний, сильной воли и решительного темперамента. Он основательно знает естественные науки, философию и, конечно, богословие. Он владеет свободно, наряду с европейскими, арабским, древнегреческим и, разумеется, латинским языками. Эти разносторонние знания не заглушили в нем работы собственной мысли. Нет, брат Рожер мало похож на других ученых — братьев из орденов доминиканцев и францисканцев. Он остается на всю жизнь верным лишь советам своего любимого учителя Петра Пикардийского: уважать древних ученых в меру их подлинных заслуг, а не гремевшей о них славы; презирать «науку слов», ведущую к бесконечным и бесплодным спорам книжников и буквоедов, и отдавать предпочтение науке фактов, изучающей живую действительность; применять науку во всех житейских делах и нуждах человека: в обработке металлов и производстве различного рода орудий и оружия, в развитии искусства врачевания, в сельском хозяйстве, и в частности в земледелии, — короче говоря, связать прочными узами науку с жизнью, теорию с практикой.

Рожер Бэкон с увлечением отдался этим идеям: они гармонировали со свободными устремлениями его ума, они полностью отвечали его деятельной натуре, ого горячему темпераменту.

Богословы, где нужно, а чаще где совсем не нужно, ссылаются на древних. Бэкон готов отдать должное древним; но это вовсе не значит, что нужно верить в святость каждого их слова, ибо наука на них не кончается. Сам Аристотель и тот ошибался не раз. Так нечего, говорил Бэкон, изображать из себя «аристотелевых обезьян», т. е. повторять безоговорочно каждую мысль и каждое слово великого ученого древности, не разбираясь в том, правильно, разумно ли оно. Он — противник схоластов, которые преклоняются перед каждой фразой «священного писания» и «отцов церкви».


Рожер Бэкон (со средневековой гравюры)

Не надо быть ослами и идиотами, писал брат Рожер с присущей ему прямотой и резкостью. Не надо забывать, что имеются различные тексты «священного писания», что оно многократно переписывалось людьми, часто невежественными и склонными сознательно или бессознательно искажать его и дополнять отсебятиной. То же и относительно писаний «отцов церкви». И они ошибались, пишет Бэкон, ошибался даже такой выдающийся богослов, как Августин Блаженный. Да и не могли не ошибаться: во-первых, они всего лишь люди, а людям свойственно ошибаться; во-вторых, разве люди, жившие в первые века христианства, могут знать столько же, сколько знает человек XIII века? В познании те, кто приходят последними, бывают первыми, поскольку они, проверив мудрость своих предшественников, приложили всю мудрость своего времени.

Так рассуждал Рожер Бэкон.

Атмосфера, окружавшая Бэкона в Париже и Оксфорде, была насыщена слухами и разговорами о людях, продавших душу сатане во имя благ житейских: о магах-чернокнижниках, о колдунах и ведьмах. Бэкон жестоко борется с этими предрассудками, воочию наблюдая, какое множество людей томится в темницах и сжигается на кострах по обвинению в «преступных сношениях с дьяволом». Богословы, говорит он, презирают науки, основанные на опыте, — физику и алхимию[8], считая, что эти знания внушаются людям сатаной и проводятся в жизнь его слугами — магами и колдунами. Бэкон с жаром отдается изучению физики и алхимии, с энтузиазмом преподает их. Он даже отваживается время от времени показывать своим слушателям физические и химические опыты, несмотря на то что часть студентов при этом в ужасе разбегается с криками «долой колдуна». Его не смущают эти дикие, нелепые возгласы.

Он — поборник радикального раскрепощения мысли; он хочет поставить изучение природы на новые рельсы; он — предтеча нового типа ученых, для которых наблюдения и опыт являются первоисточником настоящего, точного знания. И этот сильный не только умом, но и волей человек проводит дни, а часто и бессонные ночи в уединенной башне монастыря за книгами, за опытами над преломлением и отражением света, за изготовлением нужных в житейском обиходе химических веществ.

А вокруг таинственной башни уже плетутся вздорные и полные ненависти слухи: там восседает, дескать, колдун и чернокнижник, поклонник и раб дьявола, окруженный сатанинскими приборами и зловредным зельем; разведены зловещие печи, таинственно выглядят реторты и колбы; шумно бурлят в них какие-то жидкости, наполняя воздух едкими парами… ясное дело — колдун, заявляет невежественная толпа. «Бесспорно колдун, продавший душу сатане», — подтверждают власти католической церкви. И приговор готов: Бэкону сперва запрещают читать лекции и давать кому-либо для прочтения свои труды; а затем по предписанию генерала братства францисканского ордена, в котором он числился, его перевозят в Париж, где и запирают, как узника, на целых десять лет, запретив ему не только что-либо писать, но и читать. Это было в 1257 году.

При помощи друзей, таких же бедняков, как он сам, Бэкон завязывает переписку с новым, сочувственно относившимся к нему папой. Он просит папу освободить его из заточения. Тот обещает помочь Бэкону, но почему-то медлит: возможно, не желая вступать в конфликт с генералом ордена францисканцев. Тем временем при содействии все тех же друзей узник заканчивает в тюрьме свой «Большой труд», а затем и еще два сочинения. В 1267 году он наконец оказывается на свободе и возвращается в Оксфорд.

Его «Большой труд» — замечательное произведение: оно чрезвычайно богато содержанием, озарено светом пытливого оригинального ума. Изложение содержания удивительно ясное, без схоластического буквоедства, дышащее смелым дерзанием и бунтарским духом.

Бэкон спрашивает: чем держится невежество в людях даже ученых? Что мешает правильному изучению природы, ее явлений и законов? Ответ гласит: виноваты «четыре смертоносные язвы»: 1) тщеславие и суетность ученых, воображающих, что они во все проникли и решительно все постигли; 2) боязнь мнения толпы — постоянные опасения, что она подумает да как взглянет на то или иное воззрение ученого; 3) дурная привычка обременять мозг словами да фразами без точного, вразумительного содержания; 4) какой-то рабский трепет перед авторитетами — перед тем, что сказано в писании, что говорит такой-то отец церкви, что думает тот или иной древний мудрец.



Поделиться книгой:

На главную
Назад