– Даже если закрыть глаза, – добавляет Сьюзи. – Может, Квент хочет посмотреть старый эпизод, где он избивает свою первую жену? Что он там зонтиком вытворяет – это же надо такое придумать! Там еще нечто вроде изнасилования, хотя получилось не очень. Зато какие диалоги, правда, дорогой? – Она прикусывает ухо Дервента. – Придумать такое невозможно.
– Да, самый популярный ролик, – говорит доктор Дервент.
– Или тот эпизод, где он хнычет, а мать спускает его маленькие джинсики и лупит его этой шту…
– Выпустите меня из бутылки! – воет Квентин.
– Ну нет, Квенти, – улыбается Сьюзи. – От этого ты умрешь. А никто из нас этого не хотел бы, правда?
Я читала Рэя Брэдбери еще подростком, и его произведения меня по-настоящему зацепили, особенно «Марсианин» и вообще «Хроники», а также «451° по Фаренгейту». Некоторые авторы умеют пользоваться, если можно так сказать, «глубокой метафорой», пишут на уровне мифологического сознания; это как раз о Брэдбери. Тут подойдет высказывание Канетти из «Мучений мух»: «Удерживать значение: Нет ничего неестественнее, чем постоянное раскрытие значений. Главное преимущество и истинная сила мифа в том, что его значение остается неясным».
Мой рассказ – лишь маленькая бледная импровизация. Отрезанные головы были одним из любимых приемов фантастики пятидесятых, как книг, так и кино. Головорабов, видимо, можно считать другой, более зловещей версией «Человека в картинках».
Злодей[6]
К одному из самых высоких небоскребов Лос-Анджелеса исполнитель прибывает глубоким вечером. На хрустальном лифте он взмывает к сверкающим пикам верхних этажей, где в полуночных бдениях адвокаты и консультанты зарабатывают себе на «BMW» и алименты. Перед дверью № 1201 исполнитель останавливается. Вынимает свой девятимиллиметровый полуавтоматический «браунинг» из кобуры, скрытой под пиджаком. Спокойно и размеренно наворачивает на ствол черный глушитель, проверяет обойму и проносит наконец свое двухметровое и стодвадцатикилограммовое тело в дверь и дальше – в богато обставленную приемную «Актерского агентства Цукерман, Голд и Фишель».
Сквозь бульканье аквариумных аэраторов и «вечного» фонтана исполнитель слышит резкий голос Марвина Цукермана, доносящийся из его роскошного офиса:
– Моррис, у девушки несомненный талант… А предложение твое неприемлемо, оскорбительно, унизительно для ее замечательного…
Исполнитель входит во внутреннее святилище. «Браунинг» он держит сбоку, как пакет.
Агент жестом просит его подождать и продолжает говорить по беспроводной гарнитуре:
– Ну да, была у нее небольшая проблема с таблетками… Моррис, ее просто мучили боли в спине…
– Прошу прощения, – произносит исполнитель, сжимая в руке пистолет.
– Секунду, Моррис. – Цукерман впервые поднимает глаза на незнакомца. – Мне пастрому с ржаным хлебом и немецкий картофельный салат, если вы в него не бухнули майонеза, как в прошлый…
– Попрошу вас медленно отойти от окна, – говорит исполнитель, направляя дуло пониже цукермановского парика.
Осознание происходящего превращает лицо Марвина Цукермана в подобие «Крика» Эдварда Мунка – рот раззявлен, слезящиеся, налитые кровью глаза распахнуты. Из уха на пол падает гарнитура.
– Кто тебя послал? Шастер из «Юниверсал»?
– Отойди.
– Это из-за провала с Томом Крузом?
– От. Окна.
Цукерман медленно встает, и искра ужаса в его глазах разгорается в нечто вроде вдохновения, как у крысы, которой предстоит отгрызть себе лапу, чтобы выбраться из ловушки. Где-то в глубинах его первобытного мозга пробуждается инстинктивное – такое же древнее, как миграционные маршруты перелетных птиц: у всех есть своя цена.
– Я понимаю, что ты пришел меня кокнуть, но, прежде чем ты сделаешь свое дело, мне интересно – уж прости за нахальство: а ты никогда не думал об актерской карьере? Я про кино говорю. Потому что такая фактура, уж поверь, я говорю как профессионал, такая фактура, как у тебя, – это что-то невероятное, как ты держишься, как лежит в руке пистолет, не обижайся за прямоту, но на твоем фоне де Ниро кажется балериной… Так что прости мне врожденную склонность к коммерции, но ты мог бы сделать неплохие деньги в другом виде бизнеса – в шоу-бизнесе, но это, конечно, при условии, что ты меня сейчас не кокнешь, в общем, я просто хотел тебе это сообщить.
Наступает пауза, которая кажется Цукерману вечностью. Горы могли возникнуть и превратиться в прах, пока исполнитель переваривает слова маленького перепуганного агента в парике.
– Если не отойдешь от окна, – наконец объясняет исполнитель тоном раздраженного дрессировщика собак, – твои мозги забрызгают вон ту стенку, где висит хороший Пикассо.
Марвин Цукерман семенит вокруг, подняв руки и не переставая тараторить:
– У меня… У меня в Бока-Ратон живет дочь. Если тебе интересно, она учится в Еврейском колледже… нет, прошу… она святая девочка, хочет стать раввином, и еще, если позволишь, добавлю, что я поддерживаю финансово мальчика в интернате, у него СДВГ и еще…
– Заткнись! – Исполнитель приставляет дуло своего «браунинга» почти вплотную к гиперактивному рту Марвина Цукермана.
– У меня есть деньги. – Цукерман дрожит и телом, и голосом. – Не супербогатства и гиперсокровища, но я хотел бы добавить, что у меня просто невероятное количество…
– ТИХО!
От царапающего рыка исполнительского баса-профундо лицо Цукермана трясется, словно желе. Вся его напускная самоуверенность, весь задор продавца подержанных машин, способного впарить эскимосу веер и шлепанцы – все это слетает, и теперь он похож на обиженного бассет-хаунда. На лице Цукермана отражается конец Вселенной.
– О господи…
Исполнитель вздыхает, слегка качнув стволом.
– Ну все, баста.
Он нажимает на спусковой крючок, из дула «браунинга» выскакивает древко с маленьким флажком, на одной стороне которого написано «СЮРПРИЗ», а на обороте – «С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ».
Они ворвались в комнату, весь персонал агентства – даже бывшая секретарша, миссис Мерриуэзер, которая по-прежнему носила очки по моде тридцатилетней давности и страдала от камней в желчном пузыре (Цукерман вообще думал, что она давно умерла).
Два партнера по фирме – в штанах для гольфа, с ролексами на руках, – три младших агента, анорексичная секретарша, парочка лентяев студентов, читающих резюме, старушка с подсиненными волосами, бухгалтер с шестизначной зарплатой и пристрастием к перкодану – такая пестрая компания может наделать много шума.
Они свистели, орали и пели «С днем рожденья тебя!», стреляли шампанским и катили на тележке для корреспонденции торт в форме надгробия с надписью «ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ГЛАВНЫЙ ПАРШИВЕЦ ГОЛЛИВУДА». И все как один старались не замечать на лице Цукермана признаков посттравматического стресса.
Цукерман всегда считал такие праздники с сюрпризом слабо завуалированными актами пассивной агрессии и враждебности, потому что взаимной ненависти в его конторе хватило бы на оклейку пещеры Бен Ладена в два слоя.
После часа тостов, фальшивого пения, обмена слухами и бородатыми анекдотами миссис Мерриуэзер наконец решилась затронуть больную тему.
– Ты хоть представляешь, как мы ржали при виде твоего лица в самом конце? – выпалила она, приперев Цукермана к кадке с фикусом.
– Да, тут вы меня поймали, – кисло улыбнулся Цукерман. – А этот Голем… Кто он?
Цукерман показал пальцем на левиафана в пиджаке, который топтался в углу в полном одиночестве. Исполнитель стоял там как истукан, таращась в бумажный стаканчик. Ему было хорошо за шестьдесят, лицо, от которого, как говорится, молоко скисает: паутина ущелий, обрамляющих глаза, – сверкающие метеоритные кратеры.
– Бедняга, – ответила миссис Мерриуэзер. – А когда-то был о-го-го.
– А конкретнее?
– Марвин, ради всего святого, ты всю жизнь в кинобизнесе… Неужели ты его не узнаешь? Мне говорили, что ты его не узнаешь, но я не поверила.
– Может, ты мне ответишь все-таки или будем в угадайку играть?
– 1962 год? Ноктюрн Нью-Джерси? Имена Алан Ладд и Барбара Стэнвик тебе ничего не говорят?
– Не видел.
– Этого джентльмена зовут Хейвуд Аллертон.
Для Цукермана это имя было пустым звуком.
– И?
– Когда-то он был величайшим злодеем Голливуда.
Пожав плечами, Цукерман еще раз посмотрел на гиганта с изборожденным лицом.
– А с чего это он бедняга? Это же меня катком переехали.
Миссис Мерриуэзер понизила голос, словно сообщая нечто неприличное:
– Мне сказали, что у него рак поджелудочной. Четвертая степень, неоперабельный.
Цукерман переварил услышанное, допил шампанское, помолчал еще немного, потом решил разобраться в вопросе и направился к великану.
– Ну ты даешь, – сказал он со всей веселостью, на какую только был способен в данной ситуации. – Я так не пугался с тех пор, как читал брачный контракт с моей третьей женой.
Тут словно по мановению волшебной палочки лицо гиганта преобразилось от врожденной гримасы зловещей угрозы к милому, доброжелательному выражению – как будто, словно Годзилла, остановившись на светофоре, переводит старушку через дорогу.
– Мне очень за это стыдно, мистер Цукерман.
– Ой, не парься.
– Вы уж простите меня, просто деньги очень уж нужны были.
Цукерман отмахнулся:
– Да все нормально.
– Я ведь и мухи не обижу, мистер Цукерман, но у меня сейчас проблемы со страховкой.
– Да я все понимаю, – успокоил его Цукерман. – Кстати, насчет твоего фирменного стиля я не шутил. Видишь, глаз наметанный, я не ошибся относительно твоих уникальных возможностей.
Аллертон застенчиво опустил глаза, пряча смущенную улыбку.
– Давным-давно я снялся в нескольких фильмах. Но сейчас старый громила никому не нужен.
У Цукермана рождается идея. Возможно, все дело в том, что Цукерман несколько минут назад заглянул в бездну? Может, он задумался о Боге? Как бы то ни было, мысль поражает его туда же, куда и все прочие откровения, – в мошонку. Оттуда по позвоночному столбу она взбирается в самую сердцевину мозга. Осуществить задуманное будет нелегко, но для Цукермана это шанс выйти за пределы лжи, эксплуатации, алчности и обмана – привычных спутников его каждодневного существования. Может, это даже даст ему шанс что-то исправить, вернуться на путь Торы, осуществить мицву – доброе дело.
Выдержав драматическую паузу, Марвин Цукерман произнес, обращаясь к старому, выветренному монолиту:
– Видимо, уж прости мою самонадеянность, ты просто не встретил правильного агента.
В фильмах шестидесятых-восьмидесятых годов рано или поздно зритель обязательно заметил бы жесткое, грубо вылепленное лицо Хейвуда Аллертона – тогда еще вполне молодого человека, возраст которого трудно было угадать за маской неумолимой угрозы. Иногда он мелькал в эпизодах великих картин, чаще изображал мишень для картонных героев, скажем так, менее великих фильмов. Так или иначе, Аллертон на пике карьеры был дежурным злодеем всех студий, больших и малых. Вероятно, свою лучшую роль – провинциального расиста, который избивает героиню Пэм Грир, – он сыграл в знаменитом «черном» триллере «Дитя меда» (Avco/Embassy, 1971). Из его заметных экранных персонажей можно вспомнить маньяка-детоубийцу из малоизвестного фильма-нуар Орсона Уэллса «Гроб в комплект не входит» (RKO, 1974). Аллертон также леденил кровь зрителей в таких непохожих кинематографических эпопеях, как «Поезд чудовищ» (Hammer, 1969), «Переполох в джунглях» (New Line, 1976), «Медноголовые» (Universal, 1979), и в «Полете орла» (AIP, 1980), культовом боевике с участием Берта Рейнольдса и Твигги.
Увы, настали новые времена, и в Голливуде цифровых закачек и бесчисленных видео-по-запросу, демонстрируемых на портативных экранах в туалетных кабинках, особенности облика Аллертона не приносили ему ролей даже в рекламе средств от геморроя. Зло утратило человеческий облик; оно творится в лаборатории с помощью компьютерной графики и захвата движения.
За несколько последующих недель Цукерман потерял счет дверям, захлопнутым перед его носом. Но он не сдавался, ведь он выполнял Божью волю, святую мицву, что, в свою очередь, привело к интересному феномену: впервые в своей нечестной, притворной и презренной жизни Марвин Цукерман испытывал нечто близкое к настоящей заботе о другом человеческом существе.
Как и многие великие голливудские злодеи – Рондо Хаттен, Уильям Бендикс, Маргарет Гамильтон и Ричард Уидмарк, к примеру, – в реальной жизни Хейвуд Аллертон оказался добряком, мягкой натурой с ранимым сердцем. В его душе не было зла, и Цукерману он нравился все больше. Все осложнялось тем, что с каждым днем кроткий гигант становился слабее и слабее, злокачественные клетки пожирали остаток его земного времени быстрее, чем выцветал целлулоид его старых фильмов.
Поэтому Цукерман решил до отказа заполнить оставшиеся дни бедняги, и оба они, столь непохожие друг на друга, стали завсегдатаями в пабе «Молли Мэлоун», что в Фэйрфаксе. Они поглотили горы солонины и копченой лососины в «Кантерс Дели». Они бродили по голливудскому музею восковых фигур, посетили обсерваторию Гриффита, где Аллертон, заходясь от восторга, называл звезды на небосводе именами старых голливудских злодеев: Элайша Кук-младший, Чарльз Напьер, Сидни Гринстрит, Джон Вернон, Джек Элам, Даб Тейлор, Вернон Дент и прочая, прочая, прочая.
По воскресеньям они играли в гольф в клубе Циммермана в Беверли-Хиллз. Неторопливо прогуливались по лужайкам, делились сокровенными переживаниями и сожалениями. В одно из таких воскресений для Цукермана все и изменилось.
– Не удар – загляденье! – одобрительно заметил Аллертон, стоявший у восемнадцатой лунки.
Это, разумеется, было чистое вранье. От неловкого толчка Цукермана мяч лишь мазнул по лунке и увяз в песчаной ловушке.
– Я вот что хотел спросить, Хейвуд, – сказал Цукерман, выбивая мяч из песка. – Ты так… не похож на злодеев, которых играл. Тебе самому нравились – в лучшие времена, я имею в виду, – нравились эти персонажи?
– Сказать начистоту? – прогудел источенный жизнью монолит, склоняясь над мячом.
От былой мощи в нем не осталось почти ничего – кожа да кости. Он двигался значительно медленнее, поскольку обезболивающее постепенно проигрывало битву с волнами боли, взрывавшими его внутренности. Клюшка для гольфа в гигантских узловатых руках выглядела школьной указкой. Покачиваясь изможденной горой над крошечным мячом для гольфа, Аллертон продолжил:
– Да, мне нравилось играть злодеев. Я чувствовал, что… – он задумался, опираясь на клюшку, как на трость, – что те, кого я играл, были, конечно, подонками, но они… они… Я пытаюсь сказать, что моим любимым моментом было, когда они получали по заслугам. Когда наступало время расплаты. Понимаешь? Они глядели в глаза герою, своему сопернику, и принимали как бы эта… последствия. Не знаю, почему для меня это так важно. Этого мне сейчас больше всего недостает. Финальной как бы эта… точки, довершающей картину.
Цукерман не понимал, к чему клонил великан, но сказал:
– Да, это интересный взгляд на вещи, друг мой… И мне он напомнил о замечательной сцене в… Хейвуд? Хейвуд?
Цукерман отбросил клюшку.
– Хейвуд?! Хейвуд?! ХЕЙВУД!!!
За много миль от Голливуда, на севере, в Мюирском лесу, случается так, что величественная секвойя, подточенная гнилью, обрушивается на землю в грандиозном медленном падении, сотрясая твердь и поднимая клубы пыли. Когда Хейвуд Аллертон уступает наконец потоку боли, он всей своей массой валится на траву – и идеальный, ухоженный и вылизанный газон Пайнриджского загородного клуба вздымается похожей сейсмической волной.
Цукерман не жалеет денег. Он определяет Аллертона в лучшее учреждение, какое только можно найти, – в Онкологический центр Сэмюэла Осчина при больнице «Сидарс-Синай» на бульваре Сан-Винсенте, недалеко от роскошного особняка Цукермана в Беверли-Хиллз (кстати, когда-то им владел сам Дуглас Фэрбенкс!).
Цукерман требует немедленно заняться пациентом, все расходы оплачиваются с его счета. Врачи назначают лишившемуся сознания голиафу кучу анализов и процедур, после чего приходят к выходу, что Аллертон доживает последние часы: его иммунная система отказывает, неспособность переваривать пищу обрекает его на внутривенное питание, и администратор больницы предупреждает Цукермана, что единственный выход – это хоспис, что чудо еще, что этот великан вообще держался на ногах, и, кстати, эта осень выдалась необычно холодной, да?
У Аллертона, вдовца с просроченным членством в Гильдии киноактеров, нет страховки и как таковой семьи, если не считать двух почти забывших про него дочерей, которые живут на Среднем Западе и не смогут прилететь в Лос-Анджелес в ближайшие пару недель, поэтому Цукерман решает перевезти Аллертона в свой обширный особняк в тюдоровском стиле, чтобы устроить нечто вроде домашнего хосписа.