Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Деррида - Пол Стретерн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Процесс этот был инициирован в человеческом опыте не для того, чтобы отыскать какую-то абсолютную истину, а ради выживания, чтобы воспользоваться опытом , обрести власть над окружающим миром. Он был техническим, научным – предшествующим более поздним притязаниям на «абсолютную истину».

Однако главным доводом Дерриды было отнюдь не то, как мы применяем наше знание, будь оно интуитивным или «логическим». Как же мы выражаем себя и наше знание? Посредством языка. Но его тоже нельзя назвать абсолютным, точным или логичным. Каждое слово, каждая фраза и даже то, как мы связываем их в предложения, порождает неясные двусмысленности. Язык избегает ясности и точности.

Каждое слово имеет свое собственное значение или значения. Но оно также несет в себе более или менее скрытые коннотации. Существуют каламбуры, омофоны, туманные референции, различные толкования слов, многозначные корни, двойные значения и так далее. В разговоре мы можем намеренно прибегать к таким двусмысленностям.

Комик может сделать акцент на какой-нибудь невинной реплике, открытой для отнюдь не невинного толкования. В определенных обстоятельствах какая-нибудь наша фраза способна стать двусмысленной («В Белом доме не будет побелки»).

То же самое и в письменной речи. Читатель волен добавлять свою собственную интерпретацию, отношение и смысл. Слова на странице – сами по себе туманные – не более чем резонатор для читательской интерпретации.

Деррида доводит этот анализ до крайности. Разница без «позитивных терминов» идентичности означает, что на этом нижнем уровне смыслов язык почти полностью текуч. Если идентичности не существует, то нет и концептов – их на самом деле невозможно осмыслить.

Этот уровень – с его двусмысленностью каламбуров и шуток, смыслов, взаимно перетекающих один в другой, и так далее – не терпит ясности. Но при этом он ускользает и от метафизического «присутствия» абсолютной истины, которую западная философия пытается навязать языку. На этом уровне – аналогично области бессознательного – язык сохраняет свой богатый творческий беспорядок неразрешимости среди различий.

Элемент двусмысленности в языке был хорошо понятен поэтам всех времен. Возможно, именно этим объясняется то, как были восприняты в Соединенных Штатах идеи Жака Дерриды, когда он изложил их в своей речи, произнесенной в Университете Джона Хопкинса в 1966 г. Здесь подход Дерриды к языку восприняли как острый и оригинальный инструмент литературной критики.

Он помогал распознать в литературном тексте новые референции и значения, создающие собственные подтексты. Он способствовал открытию тайных интенций, завуалированных метафизических допущений и закамуфлированных двусмысленностей. И вместе с тем философское сообщество приняло Дерриду не столь восторженно. Что же он там пытается сказать?

Ответ Дерриды на этот вопрос далек от точности в той же степени, в какой – по его мнению – язык избегает однозначности. Но язык все-таки имеет смысл. Он возник как средство общения. Даже если это общение выражало невербализуемую власть говорящего над слушающим, однако, подобно невнятным первобытным крикам, его целью была коммуникация.

И эта передача более или менее однозначного смысла остается главной целью языка. Литература как разновидность искусства непрерывно играет с языком и использует его игривый двусмысленный элемент. Но даже тогда текст редко сводится к полной бессмыслице.

Дадаизм, сюрреализм и тому подобные «измы» извлекают свою силу из смещений смыслов, туманных и прозрачных намеков и тому подобного. Не будь этого, каждый «бессмысленный» текст имел бы одинаковый эффект.

Но в чем же польза анализа Дерриды? Он показывает, как смысл текста обрастает различными конвенциями и содержит свои собственные коды. Он показывает, как текст обретает смысл, а не то, что он значит. Он показывает, как текст упрощается.

Это метод упрощения богатства языка с целью манипулирования стар как мир. Мы находим его уже у первых философов. Деррида иллюстрирует это примером из «Федра» Платона. Платон упоминает древнеегипетского бога Тота, который объяснял царю Египта преимущество умения читать и писать для его подданных. Это-де разовьет у них память и наделит их мудростью. Тот утверждал: «Мое изобретение – снадобье («фармакон») для укрепления памяти и мудрости». Но царь возражал, говоря, что письменность произведет обратный эффект: «Такое нововведение приведет к забвению в душах тех, кто им владеет, ибо нет надобности развивать память тому, кто полагается на то, что написано».

Тот просто открыл снадобье, «фармакон», годный для напоминания, но не для самой памяти. То же самое касается и мудрости. Царь отметил, что письменность просто наделит его подданных видимостью мудрости, а не ею самой, породит иллюзию мудрости, а не реальную глубинную мудрость.

Деррида указывает, что миф Платона содержит бинарные оппозиции типа «или/или». Или письменность хороша для памяти, или нет. В то время как она может быть и такой, и такой. Внимание Дерриды сосредоточено на слове «фармакон». В переводе с греческого оно означает «лекарство, снадобье» (отсюда происходит слово «фармакология»).

Но «фармакон» также означает «яд», «зелье» или «колдовские чары». Таким образом, это слово охватывает обе стороны спора. Письменность может усилить память, но может и отравить ее. В этом контексте значение слова «фармакон» становится зыбким, и эта зыбкость порождает différence , различие. Идентичность, бинарные оппозиции, «или/или» – все это устраняется, и вместо этого мы получаем двусмысленность различия. Логика платоновского спора начинает распадаться, и вместо нее мы получаем неразрешимость.

Неудивительно, что американских философов выступление Дерриды впечатлило меньше, чем их европейских коллег. Такой подход, возможно, и хорош для литературы, но какое, черт возьми, отношение он имеет к чистоте философского довода? Он нацелен лишь на то, чтобы еще больше замутить воду, затуманить проблему, разрушить концепты. Философия стремилась устранить такую двусмысленность. Зачем пытаться снова ее ввести?

Деррида опровергал эти возражения двумя доводами. Во-первых, он пытался вскрыть условности, которыми оперирует философия, ее допущения и скрытые коды. Во-вторых, показать, что весь язык построен на двусмысленностях. Он избегает тождественности с любым реальным предметом, и не замечать этого – значит не замечать всю полноту того, чем является язык.

Философы не единственные, кто отнесся к этому доводу с прохладцей. Ученые посчитали высказывания Дерриды банальной бессмыслицей. Любой научный закон считается действующим до тех пор, пока его не опровергнут – причем не введением вербальных двусмысленностей.

Юристы и политические мыслители восприняли доводы Дерриды как шутку. Он и сам подчеркивал: каждый в своем контексте сохранил собственные условия и допущения. В какой степени они это осознавали и что для них это значило – совершенно иной вопрос.

Деррида назвал свой процесс аргументации, или философский подход (назовите это как сочтете нужным), «деконструкцией». Это довольно точно объясняет то, что он делает. Деконструкция расчленяет то, что в тексте имплицитно было сведено воедино. Монументальный авторитет текста рассыпается в прах. Вместо одного прочтения возникает сразу несколько. После первой же лекции Дерриды в Университете Джона Хопкинса деконструктивизм быстро превратился в модную интеллектуальную доктрину.

Деконструкция, неразрешимость, апория, différence и тому подобное стремительно стали культовыми словечками университетских кампусов. В Университете Джона Хопкинса и в Йеле деконструктивизм был встречен с энтузиазмом. Другие университеты с равной страстью отвергали его. Этот раскол в академическом сообществе США вскоре эхом повторился во всем мире. В целом философы Франции и стран континентальной Европы были готовы слушать новоявленного сотрясателя основ. А вот Британия и другие англоязычные страны отнеслись к нему с изрядной долей скепсиса.

Это бинарное сверхупрощение породило горячие споры и в других научных областях. Деррида обрел ярых последователей среди философов и литературных критиков. Физики и математики же считали его заявления бессмыслицей. В царстве относительности не было места для релятивизма [1] .

В мае 1968 г. Париж охватили студенческие волнения. Студенты вступали в уличные стычки с полицией, и левый берег Сены стал ареной невиданных ранее беспорядков. Теснимые водометами и слезоточивым газом, молодые мятежники возводили баррикады, метали в полицейских булыжники и в конечном счете захватили Сорбонну и взяли под свой контроль центр французской столицы на южном берегу Сены.

Бунтарский дух распространился и на другие университеты Франции и был поддержан рабочими на нескольких крупных фабриках. Жизнь в стране на какое-то время замерла. Многие французы поддерживали студентов, но опасались коллапса государства. Молодежный бунт явился результатом предшествующих лет безраздельной власти государства, кульминацией которой стали десять лет авторитарного правления стареющего генерала Шарля де Голля. В США, Великобритании, ФРГ и многих других странах социальные и культурные трансформации 1960-х также шли полным ходом.

Массовые демонстрации против ядерного оружия и войны во Вьетнаме, революция в общественных нравах, победное шествие рок-музыки и движения хиппи, а также послевоенное изобилие – все это мало что изменило в жизни Франции. Система образования продолжала держать молодежь под строгим контролем.

Программа школьного обучения была жесткой и заканчивалась сдачей пугающего экзамена на аттестат зрелости, который означал для школьников или успех, или неудачу в будущей жизни. Более того, школьные программы были расписаны с такой скрупулезной точностью, что министр образования четко знал, какая страница какого учебника будет изучаться в данный час данного дня в каждой школе по всей стране.

По контрасту со средней школой высшее образование являло собой полную неразбериху: скудное и давно устаревшее оборудование, переполненные лекционные залы, куда могла поместиться лишь половина желающих, устаревшие и бесполезные учебные курсы, которые читались престарелыми и некомпетентными преподавателями. Не говоря уже про убогие жилищные условия самих студентов.

Новая, постсартровская волна парижских философов – таких как Фуко, Барт, Деррида и другие, группировавшиеся вокруг журнала Tel Quel, – демонстрировала протест против интеллектуальной стерильности французского общества. В таком контексте проще понять некоторые эксцессы этого движения. Упор, который Деррида делал на «текучести» языка, становится более понятным, если рассматривать его на фоне авторитарных эдиктов французской образовательной системы. Его настойчивое подчеркивание «разницы», а отнюдь не тождества слов с их денотатами, подрывало взгляды тогдашних ортодоксов от лингвистики.

Обитали же они, и по-прежнему обитают, в заповеднике Académie Française, которая все так же делает заявления по поводу чистоты французского языка (вроде исключения из него «американизмов» и других заимствований из английского) и по поводу точных значений французских слов. Такие ограничения порождают ощущение деспотизма, они бьют по самому образу мыслей, глубоко проникают в сознание.

Жители англоязычных стран, чей язык не находится под угрозой и с каждым днем все глубже внедряется в другие языки мира, с трудом представляют себе эту проблему. Более того, английский сохранил свое единообразие именно благодаря этой своей способности адаптироваться, усваивать и противостоять. (По контрасту посмотрим на судьбу арабского языка. Классическую арабскую вязь могут прочесть и в Марокко, и на Филиппинах, однако разговорные варианты арабского языка разошлись столь далеко, что понятны лишь у себя дома.)

В середине XX в. американский вариант английского языка вдохнул, так сказать, новую жизнь в замшелую чопорность собственно английского, этой лингва франка Британской империи, занимавшей треть земного шара. И в то же время британский английский в известной мере упорядочил, облагородил и свел воедино американский, индийский, австралийский и африканский варианты.

Именно этот факт побудил многих американских критиков Дерриды воспринять налагаемые им на язык ограничения и вытекающие из них философские выводы как неуместные в отношении англоговорящего мира. Мы уже знаем, как язык может жить собственной жизнью, как слова обретают новые смысловые оттенки или даже абсолютно новые значения.

Стоит лишь вспомнить такие слова, как «гей», «фрик» или «месседж», чтобы понять, что английский язык пребывает в постоянном движении. Деррида в известном смысле боролся за свободу того, что носители английского языка воспринимали как должное. Однако главной его целью было не это, а стремление показать, что весь язык по своей природе текуч и подвижен.

В начале мая 1968 г. Деррида активно участвовал в различных маршах протеста и демонстрациях. Он даже организовал в École Normale Supérieure ассамблею, где состоялись свободные дебаты между студентами, сочувствующими им преподавателями и заезжими модными интеллектуалами, не желавшими отставать от жизни.

На одном из таких собраний в Сорбонне присутствовал сам Сартр, которого, однако, тут же освистали. Возможно, философ и симпатизировал студентам, но, по правде говоря, он утратил контакт с молодым поколением французов. Старикам не дано понять устремлений молодых. Даже Деррида вскоре обнаружил, что ему трудно воспринимать анархию, невнятность требований, популизм, а порой и откроенное филистерство бунтующих.

Накал молодежных страстей нашел свое отражение в таких уличных надписях-граффити, как «Под мостовой лежит пляж», «Завтра воссияет сегодня» и «Мы – письмена на стене», лишенных каких-либо претензий на интеллектуальность (именно поэтому Сартр и не нашел общего языка с молодежью).

Деррида сочувствовал студенчеству, но занимал сдержанную позицию. Да и что он мог сказать на фоне кипящего бунта молодых?

Мир с удивлением взирал на то, как главная культурная столица планеты превращается в декорацию для анархистской пирушки. Между тем де Голль запаниковал и даже тайно уехал в Германию для консультаций с военными (а именно с французским командованием во французской зоне оккупации Германии).

Де Голль получил поддержку военных. Бунт молодых тем временем сошел на нет, когда студенты отправились на каникулы на острова Греции. Однако урок был усвоен. Былые дни закончились. Вскоре де Голль ушел в отставку, а еще через год умер. Франция вошла в современный мир, ступив на путь популистской демократии и молодежной культуры. Рабочие получили повышение зарплат, студенты – право голоса в системе образования.

Лекции Дерриды в École Normale Supérieure обрели необычайную популярность. Симпатичный, всегда одетый с иголочки, с гривой зачесанных назад волос, он вскоре стал культовой фигурой.

Думается, это вряд ли было бы возможно, не взъерошь он кое-кому перышки в душной голубятне парижских интеллектуалов. Первоначально Деррида разделял взгляды своего современника Фуко, фигуры не менее колоритной: бритая голова, дизайнерские очки и светлые свитера-водолазки. Культурный релятивизм Фуко был близок лингвистическому релятивизму Дерриды.

Оба стали признанными лидерами движения, получившего название постструктурализм, который рассматривал любое знание как текстуальное (то есть как релятивистскую интерпретацию текста). История, психология, философия, антропология – все эти науки имели дело не столько с концептами, сколько со словами. В случае Фуко это привело к эпистемам (парадигмам) знания, в которое была «встроена» власть.

Это структурировало мышление в любую эпоху, направляя способ мысли и таким образом определяя то, о чем думают люди, а о чем нет, с какой целью они думают, и даже исключало возможность думать некими иными способами. Например, в эпоху Средневековья, когда считалось, что мир состоит из земли, воздуха, огня и воды и их производных, люди просто не могли постичь идею атомного строения материи. С наступлением каждой новой эпохи – вроде перехода эпохи Возрождения к веку Рационализма – возникала совершенно новая эпистема мысли.

Фуко рассматривал Декарта как воплощение века Рационализма. Задействовав разум для того, чтобы усомниться во всем, распороть саму ткань собственного существования (и косвенно несомненные факты предыдущего века и его эпистем), Декарт пришел к своему главному утверждению: «Я мыслю, следовательно, я существую». Однако Деррида сумел придраться к анализу Фуко. Используя язык разума для описания Декартова метода, Фуко сам задействовал эпистему века Рационализма.

Своим сомнением Декарт, сам того не замечая, фактически подорвал веру в тот разум, которому пытался приписать главенство. В разуме тоже можно усомниться. Текст Декарта открыт для более радикальной интерпретации, нежели та, которую предложил Фуко. Было ошибкой полагать, что мысль может использовать какой-либо язык, стоящий «вне» того самого языка, который она описывает.

Неудивительно, что Фуко болезненно отреагировал на эту критику, которая угрожала умалением всей системы его взглядов (как, впрочем, и любых других). С точки зрения Фуко, мелочные придирки Дерриды были всего лишь интеллектуальной игрой. Их вражда в конечном счете привела к расколу во всем лагере постструктурализма.

Хотя Фуко продолжал делать упор на текст, особенно в историческом документе, он утверждал, что, опираясь на тот или иной текст, можно анализировать структуру власти. Эпистема, которая определяла и ограничивала его написание, подразумевает некую систему политической власти. Такой исторический текст открыт конкретной интерпретации.

Деррида настаивал на том, что, как и любой текст, он открыт для самых разных интерпретаций. Восприятие любого исторического документа изменяется от века к веку. Возможно даже, что это способно освободить текст от единственного авторитарного толкования, но Дерриде можно возразить, что в этом случае такой текст интерпретируется любым образом.

Деррида не столь резко расходился во мнении со своим парижским современником Роландом Бартом. Барт был поборником семиологии, которая исследует в тексте смыслы «второго порядка».

Интеллектуальные «девственники», читающие любой текст с целью отыскать в нем авторские намерения, были признаны безнадежно наивными. Истинный смысл любого текста состоит в анализе символов и взаимосвязанных знаков, которые кроются под его поверхностью.

Барт отважно расширил этот анализ и вынес его далеко за границы философских и литературных текстов, распространив его на такие области, как мода, Эйфелева башня и даже рестлинг (где под поверхностью борются между собой все виды взаимосвязанных знаков).

Такой метод анализа текстов привел Барта к заявлению о «смерти автора». То, что сказал он (она), не важно. Автор – не более чем культурный конструкт: продукт возраста, пола, социального класса, социально-детерминированных ожиданий, аппетитов и так далее. В своих лучших проявлениях Бартов анализ показывал, как язык поверхностных структур способен охватывать тайную структуру логических посылок, придавая этим в высшей мере искусственным посылкам «естественный», «универсальный» или даже неизбежный характер. Например, это напрямую касалось буржуазного романа и тех бесспорных культурных ценностей, на которые тот опирался.

Деррида испытывал смешанные чувства относительно так называемой смерти автора. Он, как и следовало ожидать, аплодировал Барту за то, что тот обнажил скрытые допущения и сделал открытие: «универсальные истины» буржуазных ценностей есть не что иное, как произвольный конструкт предрассудков и предположений. Это совпадало с его собственным деконструкционистским подходом. В этом было больше свидетельств трансцендентного «присутствия» западной метафизики. Всегда нужно было разоблачать такую «истину» как чисто человеческую.

И в то же время Деррида осуждал любое допущение о том, что сама критика подобного рода способна выйти за границы человеческого и, так сказать, появиться на «дальней стороне» идеологии гуманизма, что когда-нибудь станет возможным высказывать суждения, свободные от гуманизма и его неизбежной предвзятости. Такое попросту невозможно. Сам язык, на котором формулировалась такая критика, будет неизбежно нести следы гуманистических допущений, которые лежат в его основе, на которых он произрастал в ходе своей истории. Это довод может показаться несколько рекурсивным, но его смысл достаточно ясен. Мы находимся в замкнутом кругу нашего дискурса.

Наша речь всегда будет зависима от того языка, которым мы пользуемся. Мы никогда не сможем выйти за границы ее неизбежно человеческой окраски. Это может показаться весьма печальным в том, что касается любой истины, лежащей за пределами согласованного обществом конструкта. Но есть и то, что способно вселить в нас оптимизм. Истина, какой мы ее знаем, тем единственным образом, каким мы ее знаем, должна оставаться «человеческой, предназначенной для людей».

К сожалению, как не замедлили отметить язвительные деисты и метафизики, то же самое может быть сказано и о метафизических и религиозных взглядах, которые уже давно являются частью языка. Деррида утверждает, что мы обязаны избавиться от этого «присутствия», и в то же самое время заявляет, что нам никогда не удастся отринуть «присутствие» гуманистическое. Трудно понять, как в нем уживается это противоречие – разве что в области «свободной интерпретации», которую он отстаивает и которая якобы вольна опровергать самое себя.

К концу 1960-х гг. Деррида становится знаменитой фигурой и в Европе, и в США. Его новоиспеченный «деконструктивизм» обретает такую же популярность, как и он сам; и вызывает не меньше споров. Не только философы и ученые отвергали его идеи как очевидные, никчемно сложные и даже как полную бессмыслицу (один известный английский академик утверждал, что его работа была и тем, и другим, и третьим – категоризация, которую даже сам Деррида вряд ли смог бы деконструировать).

В это же время последователи Дерриды стремительно обретали влияние далеко за пределами Йеля и Парижа. Однако силы реакции уже начали смыкать ряды. В большинстве старых университетов по обе стороны Атлантики деконструкции не нашлось места. Смерть автора могла иметь место где угодно, смерть же этих авторов была слишком преувеличена.

В 1970 г. в возрасте семидесяти лет от рака умерла мать Дерриды. Через год, впервые после обретения страной независимости, Деррида вернулся в Алжир. Здесь, в столичном университете, он прочел курс лекций. Во время пребывания на родине философ воспользовался возможностью побывать на вилле, где он родился, и посетить другие места, связанные с его детством.

Смерть матери лишь усилила его «ностАльжирию». Загадочные отсылки к местам, связанным с его прошлой жизнью, косвенные намеки на чувства, связанные с ними, теперь появлялись в работах Дерриды все чаще и чаще. Но к чему эта мнимая загадочность, когда ему было нечего скрывать?

Очевидно потому, что напрямую выразить эти чувства означало их ослабить. Их сила была бы подорвана одной только попыткой облечь их в слова, которые заслонили бы реальность его воспоминаний. Здесь мы снова имеем «фармакон» – зелье, которое одновременно исцеляет и отравляет, предает нашу память и подпитывает ее.

Фармакон, или письменность, подобен джокеру в карточной колоде. Он может означать все что угодно. Слова – это отличия, а не тождества. Мы должны понять, сколь много могут означать слова, а не пытаться увидеть, что они означают.

Деррида хочет оставить воспоминания в неприкосновенности: это и есть та причина, почему он столь уклончив в автобиографии.

В своих последующих работах Деррида яростно демонстрировал свое отношение к ясности языка. В 1972 г. из-под его пера вышли три книги, «Границы философии», «Позиции» (подборка из нескольких интервью) и «Диссеминация».

Последняя работа свидетельствовала о том, в каком направлении теперь двигалась мысль Дерриды. В «Диссеминации» мы вновь находим утверждение о том, что фиксированного смысла нет ни в каком тексте. Сила различных значений, каламбуров, ассоциативных двусмысленностей и так далее является непреодолимой. Это влечет за собой диссеминацию смыслов, различных интерпретаций.

Деррида обыгрывает тот факт, что слово «диссеминация» содержит тот же корень, что и древнегреческое sēma – знак (отсюда «семантика»). Он также отмечает, что оно созвучно слову «семя», иными словами, смысл – это своего рода эякулят. Последнее эссе в «Диссеминации» называется так же, как и сама книга. Сам Деррида с гордостью объявил этот текст «неподдающимся расшифровке», «нечитаемым», таким образом предвосхищая злополучных критиков. Но, увы, все было именно так.

Здесь Деррида достиг апофеоза «текстуальности» – игры смыслов, ассоциаций, неразрешимости – и так далее до полного абсурда. Приведем два примера. Первый – заголовок: «Двойное дно давнопрошедшего настоящего».

Затем следует предложение: «Таким образом, экспроприация продолжается не просто закодированной голосовой паузой, своего рода разбивкой, которая подчеркивает ее или скорее нацеливает из нее свои стрелы или же на нее; это также операция внутри голоса».

Никакие короткие цитаты не способны воздать должное той полноте, с какой Дерриде здесь удалось избежать какого-либо смысла – любой осмысленности, я бы даже сказал, любого здравомыслия. Любая попытка дать экзегезу данного текста обречена на неудачу. Более того, с точки зрения автора, сделать это – значит нанести тексту серьезный ущерб. Попытка придать ему смысл попросту уничтожит предыдущие смыслы, которые могли быть ему присущи, а также свести на нет возможность всех будущих интерпретаций.

Любой нынешний смысл, навязанный тексту, не более чем иллюзия, которая пытается вновь навязать нам «присутствие» некоего абсолютного смысла, некой абсолютной истины, что конечно же есть великое заблуждение. Вот что говорит по этому поводу сам Деррида: «Каждый раз письменный текст представляется как исчезновение, откат, подчистка, отступление, съеживание, истощение». Лучше всего эту мысль иллюстрирует описание того, чем является текст и как он возник.

«Эссе» Дерриды появилось на свет в виде рецензии на книгу «Числа» современного французского писателя Филиппа Соллерса, еще одного автора журнала Tel Quel. «Числа» претендуют, как явствует из слов на фронтисписе, на звание романа. Начинается он с посвящения на русском языке, за которым на другой странице следует эпиграф на латыни – этакий намек на бесконечные высоты и глубины интерпретаций. («Seminaque innumero numero summaque profundo»). Сам текст начинается так: «…бумага горела, и возникал некий вопрос обо всех рисунках и всех картинах, представленных на ней в постоянно искаженной манере, тогда как некая фраза гласила: “вот внешняя поверхность”». Через сотню страниц книжка завершается словами: «…сгоревшая и не желающая захлопнуть крышку над ее возведенной в квадрат площадью и толщиной —

(1+2+3+4)2 = 100 ______ [в тексте Соллерса это место занято двумя большими китайскими иероглифами] _______».

Между этим началом и концом «романа» Соллерса – это все что угодно, но только не роман. Здесь мы находим еще больше китайских иероглифов, диаграмм и даже головоломок, встроенных в серию разрозненных кусков текста, которые якобы можно сложить вместе как осколки разбитого зеркала.

Текст также содержит высказывания таких столь непохожих друг на друга личностей, как математик и одновременно религиозный фанатик XVII в. Паскаль, Карл Маркс, средневековый кардинал и мыслитель-пророк Николай Кузанский, Фридрих Ницше и Мао Цзэдун.

Есть среди них и цитаты из Бурбаки. Под этим псевдонимом скрывается группа французских математиков, авторов довольно спорного аксиоматического труда, вышедшего под этим именем. Чисто аксиоматический подход Бурбаки делает упор на том, что в математике никто не знает, о чем он говорит, и ему безразлично, истинны ли его высказывания. Сходство с текстом здесь наверняка преднамеренно и умело характеризует метод Дерриды.

Чего нельзя сказать о Витгенштейне, цитаты из которого мы также находим в «Числах». Философская цель Витгенштейна была диаметрально противоположна взглядам Дерриды. Оба, как известно, заявляли, что нашли «последнее решение» философии, тем самым раз и навсегда положив ей конец. Более того, оба обнаружили, что ключ к проблеме лежит в языке. Однако этим сходство и ограничивается.

Деррида решил «проблему философии» легко и просто – взорвав язык изнутри, раздробив его смысл на несметное количество фрагментов: двусмысленностей, внутренних противоречий, шуток-каламбуров. Любая логически последовательная философия – более того, все, что подчиняется логике, – таким образом, стало невозможным.

Витгенштейн, однако, рассматривал философию как народившуюся из запутанного клубка смыслов, возникающих, когда слова применялись к неуместным категориям. (Например, невозможно спросить: «В чем смысл жизни?», потому что такие слова, как «смысл» и «жизнь», семантически несовместимы.) То, что мы называем философией, возникло лишь из наших языковых ошибок.

Стоит распутать клубок, как ошибки эти просто-напросто исчезают. Оказывается, что такие философские вопросы не только не имели ответов; прежде всего отсутствовал сам вопрос. Что было у Витгенштейна и Дерриды общего, так это их взгляд на философию как на трюк фокусника. Но если Витгенштейн бесследно спрятал белого кролика в цилиндре, то Деррида как из рога изобилия вытряхивал наружу бессчетное количество таких кроликов.

Рецензия Дерриды на «Числа» не просто имитирует разбитое зеркало, которое он якобы рецензирует. Это (дабы не отстать от автора) отражение с отражением или отражения внутри отражения. Оригинал цитируется, имитируется и даже пародируется (возможно, намеренно, но не остроумно). Более того, невнятность оригинала, похоже, воспринимается как вызов: Деррида скорее стремится его превзойти, нежели преодолеть.

Он даже договорился до того, что все рецензии будут одинаковы: «Подобные перечисления, в целом просто написанные, тем не менее останутся непонятными». Надо ли говорить, что некоторые рецензенты сумели куда более прямо выразить свое мнение о тексте Соллерса и сопутствующем ему эссе.

«Чушь собачья» – это якобы «непонятное» мнение пришло на ум многим англоязычным рецензентам. Даже самые преданные поклонники Дерриды надеялись, что автора эссе просто занесло не туда. Куда же он двинется после этого? Каким будет его следующий шаг? Что лежит за гранью самопровозглашенного «нечитаемого»?

Ответ не пришлось долго ждать. Через два года, в 1974-м, Деррида опубликовал «Глас». Эта работа состояла из двух непрерывных колонок печатных знаков. Подобно «Диссеминации», обе начинались с середины предложения. Но на этот раз они занимали почти три сотни страниц с редкими выделенными абзацем пассажами вроде комментариев и столь же редкими прямоугольниками цитат.

Левая колонка, с ее более крупным шрифтом и меньшим межстрочным интервалом, представляет собой весьма оригинальное прочтение трудов немецкого философа XIX в. Гегеля, напичканное его же цитатами. Другая колонка содержит комментарий, также с пространными цитатами, к работам Жана Жене, французского поэта-гея с уголовным прошлым. Обе колонки, каждая по-своему, нечитабельны.

И все же более резкий контраст между скрупулезным немецким метафизиком и французским поэтом невозможно себе представить. Никаких антинемецких или гомофобских настроений в книге нет. Труды Гегеля и Жене находятся на одном уровне с Дерридой в их презрении к чувствам и ожиданиям рядового читателя. Предложения Гегеля длиной в целую страницу, нашпигованные суровым метафизическим жаргоном, делают из него этакого маркиза де Сада от философии.

Отношение Жене к де Саду менее философское, однако эффект в равной степени болезненный. Так о чем же все-таки этот самый «Глас»? Как мы уже знаем, цель всего этого определять не нам.

По словам Кристофера Норриса, одного из благоволивших Дерриде критиков, «“Глас” – не книга, по крайней мере, в традиционном смысле этого слова; опус, главный принцип которого состоит в том, что он всегда отсылает нас к некоему привилегированному источнику авторского намерения».

Однако типографский набор и печать этой не-книги были делом в высшей степени конкретного намерения привилегированного автора. Никакой безграничной интерпретации типа «хотите делайте, хотите нет» несчастным полиграфистам дано не было. В тексте использовано не менее четырех разных шрифтов (отдельный для каждой из двух колонок, еще один для абзацных отступов и еще один для цитат), не говоря уже о частом использовании курсива, а также о бесчисленных пассажах на немецком, древнегреческом, латыни и так далее.

Причем в оригинальном издании, данная не-книга была переплетена так, что имела объем ровно в сто кубических дюймов. Сторона ее квадратных страниц равнялась десяти дюймам, толщина составляла один дюйм. Я подчеркиваю, дюймов . (То, как ругались по этому поводу французские типографские рабочие, привыкшие к сантиметрам, могло бы стать музыкой для ушей Жана Жене.)

Но коль скоро книга эта предназначена для общественного потребления, напрашивается вполне резонный вопрос: каков же ее смысл? Прославленный диалектический метод Гегеля начинался с тезиса, который позднее породил соответствующий антитезис, затем оба слились, образовав синтез. Например: «бытие» порождает антитезис «небытие, ничто», вместе же они дают «становление».

Таким образом, появилась на свет всеобъемлющая философская система Гегеля. Его диалектику можно проследить в работе «Глас». Левая гегелевская колонка – это тезис, пример высокой философии на ее пике, интеллектуальное оправдание Гегелем авторитарного прусского государства XIX в.

Ему нетрудно узреть антитезу в рапсодиях Жана Жене о «un jeune garçon blond» (юном белокуром мальчике) и «Divine aime un jeune garçon blond» (божественном юном белокуром мальчике), а также «Divine aime Gabriel, surnommé l’Archange. Pour l’amener а l’amour, elle met un peu de son urine dans ce qu’elle lui donne а boire ou а manger» (моче архангела Гавриила, которая используется в качестве любовного зелья).

Синтез предположительно происходит в каком-то другом месте, возможно, в воображении читателя. Или, как выразительно пишет сам Деррида: «Его интерпретация прямо задействует всю гегелевскую решимость правильности с одной стороны, и решимость политичности – с другой. Его место в структуре и развитии системы… таково, что смещения или дисимпликации , которым он будет подвержен, просто не могут иметь локального характера».

Простительно сделать вывод о том, что такого рода творчество имеет свой предел. Как только «неподдающееся расшифровке… нечитаемое» появилось в той или иной форме, его цель достигнута и следует поставить точку. Деррида был с этим не согласен. Хотя он много ездил по странам Европы с докладами, занимал академический пост в Париже, преподавал в университетах США, он продолжал активно выдавать на-гора все новые и новые труды.

Уже к этому моменту число написанных Дерридой «текстов» – от полновесных не-книг до невразумительных статей – достигло нескольких сот. Следующая его крупная работа вышла в свет в 1980 г. Она получила название «О почтовой открытке от Сократа до Фрейда и не только». Тот факт, что Сократ никогда не отправлял почтовых открыток ни Фрейду, ни кому-то другому, проистекает из тривиальной деконструкции этого названия. Тем не менее оно все равно остается правомерным, если следовать методу Дерриды. Убрав с пути эту забавную шутку, мы можем сосредоточить свои усилия на куда более серьезной шутке самого текста.

Он начинается с эссе на тему «почтового закона». По словам Дерриды, он более важен, нежели Фрейдов закон наслаждения, поскольку охватывает всю историю западной метафизики «от Сократа к Фрейду и не только». Оправив почтовую открытку или любое послание, мы отдаем что-то, но сами как бы остаемся в стороне. Деррида играет на отношениях между отправителем ( destinateur ), получателем ( destinataire ) и тем фактом, что эти французские слова семантически связаны с «судьбой» и «местом назначения».

Деррида раньше уже писал на эту тему и в результате пришел к выводу: «…любое письмо всегда может не дойти до места назначения… а структура письма всегда способна на подобное неприбытие». Главная часть этой работы отдана на волю анализа и психоанализа. Героическая попытка Фрейда придать психоанализу статус эмпирической науки отметена как метафизика, а ведь именно этого и пытался избежать Фрейд.

Но тогда, по словам Дерриды, любая такая попытка установить истину метафизична, ибо требует «присутствия», призрак которого бродит по всей западной философии. (Таким образом, тот факт, что Фрейд не смог придать психоанализу статус «точной» эмпирической науки вроде физики, достоин похвалы. Не сумев освободить свое детище от метафизики, Фрейд не сумел и обосновать его на ней.) Но даже посреди этого запутанного спора возникают некие нелегкие прозрения, которые стоит рассмотреть подробнее: «Реальность не истинна и не ложна. Но как только начинается речь, человек тотчас же становится частью процесса установления истины в рамках ее уместности, присутствия, речи, свидетельств».



Поделиться книгой:

На главную
Назад