Я медленно подошел, спрашивая себя, сколько же может стоить автомобиль, который мать решила мне подарить: три миллиона, четыре? Машина была иностранной марки, исполнена в варианте «люкс», я знал, что автомобили этого типа стоят чрезвычайно дорого. А мать тем временем продолжала рассказывать мне о машине все тем же отвлеченно-любознательным, с оттенком сердечности тоном, каким она говорила обычно о цветах своего сада.
— Больше всего мне понравилось вот это, — сказала она, указывая на приборную доску, которая была вся черная, и никелированные кнопки и рычаги сверкали на этом черном фоне, как бриллианты на черном бархате ювелирной витрины. — А потом, мне нравится, что она надежна, как пара прочных башмаков ручной работы, предназначенных специально для дальних прогулок. Надежность, которая внушает доверие. Хочешь проехаться? Мы еще можем сделать небольшой круг до завтрака. У нас есть пара минут, но не больше — на сегодня у меня заказано блюдо, которое не должно перестаиваться.
Я пробормотал, тупо глядя на машину:
— Если хочешь — пожалуйста.
— Да, давай-ка попробуем, ведь надо еще подтвердить агенту, что мы ее покупаем.
Ни слова не говоря, я открыл дверцу и сел за руль. Мать села рядом, и пока я запускал двигатель и включал передачу, продолжала снабжать меня информацией о машине, говоря все тем же доверительно-поучительным тоном.
— У нее откидной верх. Но агент говорит, что зимой сюда не проникает ни малейшего дуновения ветерка. Впрочем, отопление тоже есть. А летом ты можешь ехать с поднятым верхом, так ведь приятнее.
— Да, разумеется, приятнее.
— А цвет тебе нравится? Мне показалось, очень красивый, я даже не захотела смотреть другие. Агент сказал, что металлизация эмали — процедура дорогостоящая, но зато как элегантно!
— Только очень непрочно, — не удержался я.
— Если эмаль обдерется, ее можно нанести заново.
Машина взревела именно так, как ревут гоночные, я развернулся на площадке и быстро понесся по въездной аллее. Автомобиль был мощным и в то же время послушным, я чувствовал, как он буквально уходит из-под меня при малейшем нажатии на акселератор. Мы выехали из порот, и я тут же вспомнил свое недавнее ощущение, когда, подъезжая сегодня к вилле, вдруг почувствовал, что возвращаюсь в лоно, которое меня породило. Сейчас я был внутри этого лона, и, видимо, мне уже не суждено было из него выбраться.
Выехав за ворота, я повернул направо и поехал по Аппиевой дороге в сторону Кастелли. День был хмурым и ветреным, и вершина Монте Каво была окружена черным дымящимся кольцом из грозовых туч. Все, мимо чего мы проезжали, — сосны, кипарисы, руины, поля, изгороди, — казалось матовым от пыли и обожженным летним зноем. Мать в своей прежней непринужденной манере продолжала время от времени, словно бы исподволь, нахваливать машину, как будто постепенно открывая для себя все новые ее достоинства. Ни слова не говоря, я проехал всю Аппиеву дорогу до развилки, повернул плево, на большой скорости добрался до Новой Аппиевой, развернулся у светофора и двинулся назад.
— Ну, что скажешь? — спросила мать.
— Скажу, что по всем статьям это прекрасная машина. Впрочем, я мог сказать это при первом взгляде,
— Как это при первом взгляде, если это совсем новая модель, выпущенная всего месяц назад?
— Я имел в виду, что знаю машины этой марки.
Вот ворота, вот кипарисовая аллея, вот подъездная площадка подле виллы. Описав полукруг, я остановился, затянул ручной тормоз, некоторое время посидел молча и неподвижно, потом резко повернулся к матери и сказал:
— Спасибо.
Она ответила:
— Я купила ее просто потому, что она мне очень понравилась. Если бы я не купила ее для тебя, я взяла бы ее себе.
Мне казалось, что она ждет чего-то еще, по крайней мере если судить по ее лицу — недовольному и требовательному. И я еще раз сказал:
— Нет правда она мне очень нравится, спасибо.
И, потянувшись, коснулся губами ее сухой, шершавой от пудры щеки. И она, видимо, для того, чтобы не показывать, как приятна ей моя ласка, сказала:
— Агент посоветовал — перед тем как начать ездить — прочесть вот эту инструкцию. — Она открыла бардачок и вынула оттуда желтую брошюру. — Дело в том, что этот тип машин требует очень осторожного обращения, они легко ломаются.
— Хорошо, я прочту.
— Имея такую машину, ты мог бы заняться и дальним туризмом. Например, отправиться осенью во Францию или Испанию.
— Поеду весной, в этом году я не могу.
— Весной тоже хорошо. Тут очень вместительный багажник — на три чемодана.
Вот теперь мать казалась полностью удовлетворенной; она даже поступилась формой, ибо по ней было видно — редчайший случай, — как она довольна. Мы пересекли площадку, и мать указала налево: там, в конце узкой и длинной аллеи, обсаженной лавровыми деревьями, виднелось небольшое красное одноэтажное здание.
— А вон и твоя студия, — сказала она, — там все, как было. Никто ни к чему не притрагивался; если хочешь, можешь начать работать хоть завтра.
— Но я же тебе сказал, что бросил живопись.
Она ничего не ответила. Может быть, она показала на студию лишь для того, чтобы заставить меня повторить, что я бросил живопись? Тем временем мы подошли к входной двери. Мать прошла вперед, бросив мне с повелительной интонацией:
— Иди мыть руки, потому что завтрак сейчас подадут.
Она отворила дверь, за которой, я знал, был коридор, ведущий на кухню, и исчезла. А я через другую дверь прошел в ванную. Очутившись посреди голубых кафельных стен, я сунул намыленные руки под теплую струю, невольно глядя на себя в зеркало. В этот момент позади меня приоткрылась дверь, и я увидел в зеркале голову то ли со слишком короткими, то ли с плохо подстриженными волосами: это была горничная, которая встретила меня, когда я приехал.
Не оборачиваясь, продолжая глядеть в зеркало, я спросил:
— Как вас зовут?
— Рита.
— Я вас никогда не видел.
— Я здесь всего неделю.
Я наклонился и с силой намылил лицо, хотя в этом не было никакой нужды: просто мне казалось, что я стал грязным от тоскливых мыслей. Смывая мыло, я услышал мягкий голос Риты: «Полотенце вот тут», — и покивал в знак того, что понял. Когда я снова поднял лицо, девушки уже не было. Я вышел из ванной и прошел через прихожую в гостиную, вернее в анфиладу из четырех-пяти маленьких гостиных, которые занимали весь первый этаж.
Эти парадные комнаты для гостей, сообщавшиеся друг с другом посредством арок и дверей без створок, образуя как бы одно целое, были обставлены совершенно безлико, с той пышной и скучной безликостью, которая всегда отличает мебель, купленную исключительно из-за ее дорогой цены. Вы могли быть уверены, что не найдете тут ни одной вещи, которая была бы не из самых дорогих или по крайней мере не принадлежала бы к категории самых дорогих. У матери не было ни вкуса, ни культуры, ни любопытства, ни любви к прекрасному; критерием выбора при покупке для нее всегда служила цена: чем выше она была, тем очевиднее для нее было, что продаваемая вещь обладает свойствами красоты, утонченности и оригинальности, которые другим способом она просто не в состоянии была бы распознать. Разумеется, мать не сорила деньгами, напротив, она была очень бережлива, и сколько раз приходилось мне слышать, как восклицает она в магазине: «Нет, нет, это слишком дорого, не стоит об этом и говорить». Однако я знал, что, говоря это, она имеет в виду лишь собственную покупательную способность, а вовсе не реальную ценность вещи, в которой она не понимала решительно ничего и которая, хотя и была ей не по карману, оставалась желанной именно потому, что стоила так дорого.
Благодаря такому критерию отбора в доме постепенно собралась коллекция мебели совершенно бесстильной и не создающей никакого уюта, но добротной и внушительной, потому что помимо денежной стоимости мать огромное значение придавала прочности вещи и ее размерам, то есть тем двум качествам, которые она способна была разглядеть и оценить. Глубокие диваны, огромные кресла, гигантские абажуры, монументальные столы, тяжелые шторы, массивные безделушки — все в этой гостиной наводило на мысль о дорогостоящей и добротной роскоши. Впечатление усиливалось сиянием натертого воском паркета, полированных деревянных поверхностей, до блеска начищенной медной и серебряной утвари — чистота тоже была одной из характерных примет этого дома. И наконец повсюду были вазы, в которых стояли букеты, выглядящие всегда почему-то немного похоронно: цветы для них мать каждое утро сама срезала в оранжерее.
Я заметил, что смотрю на все это не как обычно — рассеянно и равнодушно: мне как будто хотелось понять, какое впечатление производят на меня все эти пещи теперь, когда я решил вернуться. И обнаружил, что испытываю чувство какого-то извращенного, постыдного удовлетворения, как будто уступил давнему искушению, продолжающему быть для меня отвратительным даже после того, как я ему поддался. Я подошел к старинному зеркалу в тяжелой раме, которое висело над консолью в глубине гостиной, взглянул в него и, неожиданно для себя, громко сказал: «Кретин» — то ли с яростью, то ли злорадно. И в ту же самую минуту услышал рядом какой-то шорох.
Я обернулся и увидел Риту, которая стояла около сервировочного столика с баром и смотрела на меня вопросительным взглядом сквозь толстые стекла очков в черной оправе. Я спросил себя, слышала ли она, как я обругал себя вслух, но по ее бледному хмурому лицу ничего нельзя было понять. Мгновение помолчав, она сказала:
— Синьора сейчас спустится. Пока она просила предложить вам аперитив. Что вы желаете?
Я снова спросил себя, не было ли в ее голосе иронии, которую я не смог прочесть на ее лице. Но нет, голос был серьезный, по крайней мере казался серьезным. Я сказал, что хотел бы виски, и она, взяв бутылку, очень точными движениями налила немного виски в стакан, разбавила водой, положила кубик льда и протянула мне с вопросом:
— Что-нибудь еще?
Я ответил, что ничего больше не надо, и увидел, как она уходит, ступая в своих подбитых фетром туфлях совершенно беззвучно. Держа в руке стакан, я сел в одно из огромных кресел, зажег сигарету и принялся размышлять. Почему я обругал себя тогда, перед зеркалом? Очевидно, решил я в конце концов, самое опасное в этой комедии блудного сына, которую я разыгрывал перед самим собой, было то, что временами, именно тогда, когда я этого совсем не хотел, меня обуревало желание устроить что-нибудь скандально-безобразное. Иными словами, я был блудный сын особого рода, сын, который, падая в объятия старика отца, испытывает желание дать ему хорошего пинка, а съев праздничный обед, бежит в сад, чтобы его выблевать. Я не успел развить это интересное предположение, потому что вошла мать.
— Рита дала тебе выпить?
— Да, спасибо. Но кто она такая, эта Рита?
— Новенькая, с прекрасными рекомендациями; она служила раньше у американцев, но они уехали. Вообще– то у них она была чем-то вроде гувернантки, но тут детей нет, и я сказала: «Вот что, милая, мне придется разжаловать вас в горничные. Решайте сами, подходит вам это или нет». Она, разумеется, согласилась: еще бы, при нынешней-то безработице!
Мать продолжала рассказывать о Рите и тогда, когда мы уже вошли в столовую, где сама Рита стояла возле буфета в нитяных перчатках, кружевной наколке и маленьком овальном передничке. Я хотел было сказать матери: «Тише, ведь Рита здесь», но посмотрел на угрюмое лицо в очках и внезапно совершенно точно понял, что она видела меня в тот момент, когда я, глядя в зеркало, обзывал себя кретином. Мне показалось, что в глубине души мне не было это неприятно, как будто с той минуты мы с Ритой вступили в отношения некоего тайного сообщничества. Я сел, села и мать, и, усевшись, сказала Рите:
— Рита, синьор Дино — мой сын, и с завтрашнего дня будет жить здесь. Не забудьте, если к телефону позовут синьора по имени Дино, то это мой сын.
Мы сидели один против другого за маленьким круглым столом в небольшой, но очень высокой комнате, положив руки на кружевную флорентийскую скатерть, на которой лежали столовые приборы из английского серебра и стояли тарелки из немецкого фарфора и французские хрустальные бокалы. За спиной матери поблескивало в полутьме резное светлое дерево голландского буфета, а позади меня, я знал, стоял венецианский буфет. Итальянское окно, выходившее в сад, было открыто, но шторы плотно задернуты, потому что мать не любила, как она говорила, чтобы садовники считали куски у нее во рту. Мать сама налила мне вина из хрустального, отделанного серебром графина, потом сказала Рите, что можно подавать. Девушка взяла с буфета поднос с фарфоровым сотейником и поднесла его матери. Та сухо сказала:
— Подай сначала синьору Дино.
— Но почему? Сначала тебе!
— Нет, тебе.
— Рита, подайте сначала синьоре.
— Но ведь я почти ничего не ем, — сказала мать и кончиком ложки положила себе на тарелку какой-то крохотный кусочек.
Рита подошла ко мне, и тогда я понял, чем это так вкусно пахло в саду из кухни: макаронная запеканка! Мать сказала:
— Я знаю, что ты ее любишь, и потому приказала приготовить ее сегодня специально для тебя.
— Прекрасно! Прекрасно! — воскликнул я с мазохистским удовлетворением, наваливая себе в тарелку огромную порцию запеканки. Последнее время я ел совсем мало, а в особенности избегал блюд такого рода. И потому не мог не подумать о том, что комедия блудного сына таким образом продолжается. Я расхохотался. Мать забеспокоилась:
— Чему ты смеешься?
Я ответил:
— Вспомнил, что читал где-то забавную пародию на историю блудного сына, помнишь, ту, евангельскую?
— Какую пародию?
— В евангельской истории блудный сын возвращается домой, отец принимает его со всевозможными почестями и закалывает в честь него упитанного тельца. А в пародии упитанный телец, знающий о своем предназначении, в страхе убегает, как только блудный сын возвращается домой. Телец заставляет себя подождать, потом наконец возвращается, и тогда на радостях, желая отпраздновать возвращение упитанного тельца, отец закалывает блудного сына и предлагает его тельцу.
Я знал, что мать не верит ни во что, кроме денег. Но, как я уже говорил, она верила в то, что называла «формой», а форма, кроме всего прочего, понуждала ее посещать церковь и, в общем, уважать все, что было связано с религией. Она сделала каменное лицо, потом сказала особенно неприятным голосом:
— Ты же знаешь, что мне не нравится, когда ты смеешься над святынями.
— Да что ты, ни над какими святынями я не смеюсь.
Но что такое мое возвращение, как не принесение в жертву блудного сына, которым являюсь я, упитанному тельцу, которым является здесь все остальное? — И я повел рукою вокруг, указывая на богатое убранство комнаты.
— Не поняла.
Как ни странно, у матери было своеобразное чувство юмора, правда несколько тягостное и прямолинейное. Потому она тут же, не улыбнувшись, добавила:
— Во всяком случае, могу сказать, что телец будет
сразу за этой горой макарон, вот только не знаю, достаточно ли упитанный.
Я ничего не ответил и продолжал пожирать свои макароны с удовольствием, к которому примешивалось раздражение, потому что я на самом деле был голоден и запеканка была вкусная, но при этом я злился на самого себя зато, что она мне нравится. Потом я поднял глаза на мать и увидел, что она смотрит на меня неодобрительно.
— Надо лучше прожевывать, — сказала она, — пища начинает перевариваться еще во рту.
— Какая гадость! Кто тебе это сказал?
— Все врачи это говорят.
Ее стеклянные голубые невыразительные глаза смотрели на меня поверх унизанных перстнями, скрещенных под подбородком рук взглядом, трудно поддающимся определению. Я поспешно очистил свою тарелку, и мать тут же холодно сказала Рите своим пронзительным голосом:
— Положи синьору Дино еще.
Рита, которая все это время стояла, прислонившись спиной к буфету позади матери, снова взяла фарфоровый сотейник и поднесла его мне. Я взял ложку, чтобы положить себе макароны, оставив левую руку лежать там, где она была, на краю стола. И вдруг почувствовал, как рука Риты, которой она придерживала поднос, легонько пожала мою, легонько, но так, что трудно было поверить в случайность этого прикосновения. Я не стал над этим особо раздумывать и снова принялся за еду. Потом спросил с отсутствующим видом:
— Ну а чем ты теперь занимаешься?
— Что ты имеешь в виду?
— То, что я сказал. Чем ты занимаешься?
— О, я живу точно так, как и раньше, ты же прекрасно все знаешь!
— Да, но за все те годы, что я жил не дома, я ни разу не спросил тебя, чем ты занимаешься. А раз уж я возвращаюсь, мне интересно это знать. Может быть, у тебя все переменилось.
— Я не люблю ничего менять. Мне нравится сознавать, что я живу сейчас точно так же, как жила десять лет назад и буду жить десять лет спустя.
— Но я-то ведь не знаю, как ты живешь. Ну, скажем так: в котором часу ты просыпаешься по утрам?
— В восемь.
— Так рано? Но я часто звоню тебе в девять, и мне говорят: синьора еще отдыхает.
— Да, бывает, я сплю и подольше, когда поздно ложусь.
— А проснувшись, что ты делаешь? Завтракаешь?
— Ну разумеется.
— В спальне, в столовой?
— В спальне.
— В постели или за столом?
— За столом.
— Что ты ешь на завтрак?