Отказалась: голодна, как бывало Урсик наш, и горда.
Но время идет. Я позабыл совершенно свой сон. Саботаж спадает, барышня начала пропускать дни, и газеты иногда приходится покупать самому. Как-то я предложил ей вместе со мной выпить какао.
– Не какавела, – говорю, – что пьют теперь, а настоящее какао, редкость большая.
Не отказалась. Я заметил у нее на пальце золотое кольцо: раньше кольца не было.
Занимаю приличным разговором:
– Вот, боялись вы, что замерзнем, не хватит топлива, а уже весна начинается, бояться нечего: этот страх пережили, пройдет и голодный страх.
– Конечно, – отвечает, – переживем и большевиков прогоним! У А газеты носит все реже и реже. И вот у нее на пальце вижу еще второе золотое кольцо. Сон вспоминается. Думаю: укусила кого-то барышня. Весело говорю:
– Переживем!
Она мне уверенно:
– Переживем!
Последний раз пришла с третьим кольцом, и на кольце был красивый дорогой изумруд. Совсем весело объявляет, что газет больше не будет носить.
– Поступаете на службу?
– Ну, нет!
– Выходите замуж?
Рассмеялась, блеснула колечками.
Думай, что хочешь.
С тех пор потерял ее из виду: наверно, колечек у нее столько же, сколько у нас с Урсиком ошейников: барышням – колечки, собачкам – ошейники.
Тьма-тьмущая. 25 марта. Бледная, как ваты клочок, висит луна, – так и душа моя, такая же бледная и невиданная при свете нашего пожара.
Я стою на углу набережной и 6-й линии Васильевского острова, торгую разными газетами, кричу офицерским своим голосом, сбиваясь на команду, утром – про утренние газеты, вечером – про вечерние.
Утренняя моя молитва теперь единственная детская: «Хлеб наш насущный даждь»… Вечером, утомленный, повторяю новую свою молитву: «Господи, дай мне все понять, ничего не забыть и ничего не простить».
Недалеко от того угла, где я стою с газетами, лошадь, вытаскивая воз через кучу лежалого снега, свалилась и кончилась. Лежала дня три и стала уже сплющиваться, врастая в снег, как вдруг ее кто-то пошевелил, вытащил и даже вырезал зачем-то кусок мяса.
Стали сюда сбегаться собаки, выть, драться Теперь из снега и льда, обглоданная, торчит лошадиная нога и как будто грозит по ту сторону Невы Медному всаднику.
– Ужо тебе!
И нога эта здесь кажется такой огромной, а оттуда скачет Медный всадник – вовсе маленький.
Сегодня проходят мимо меня три веселых великана и, слышу, говорят между собой:
– Кому же иначе и жить, как не нам!
Великаны хотят по-своему жить, я – по-своему, и разговаривать нам между собой невозможно.
Один из них спросил у меня «Правду» и потом за «Наш век» крикнул: «Буржуй!»
– Друг мой, – ответил я, – «Правда» вся разошлась, нет больше Правды. Остался Наш Век.
– Знаю вашего брата, – сказал он, – вижу по чистой морде: «империал».
– Друг мой, от «империала» у нас и половины не осталось, назовите лучше меня «полуимпериал», и показал ему на лошадиную ногу, грозящую Медному всаднику.
Странно посмотрел на меня великан, желающий жить.
– Ужо тебе!
Он принял меня за сумасшедшего и пошел прочь, испуганный.
Бледная, как ваты клочок, висит на небе утренняя луна. Так и душа моя – такая же бледная и невидная при свете нашего пожара. Теперь я понимаю, что значило пророчество: «Звезды почернеют и будут падать с небес».
Звезды, ведь это – любимые души людей…
Оглядываясь вокруг, прошу себя назвать хотя одну душу-звезду, и нет ни одной: все мои звезды почернели и попадали…
Закрываю глаза и вижу: в темноте лавочка и на ней сидит неспокойно женщина в черном, – вероятно покойная мать моя, и смотрит на меня, как бы вопрошая: «Не я ли?» Так на пожарище, при последней гибели скопленного добра вскидывают на вас несчастные люди глаза:
– Не ты ли?
И не дожидаясь ответа, к другому:
– Не он ли спаситель?
Она повернулась в сторону и, как бы указывая, напряженно смотрит в темноту, опираясь на лавочку.
Вспыхнуло пламя пожара, и я увидел русское поле. На этом поле тумбами стоят безрукие, безногие и – страшно сказать: друг в друга плюют.
Я шел в страстях и все понимал без Вергилия: это были страданья людей, присягнувших Князю Тьмы. Он соблазнил их Равенством и дал им Образ Беднейшего.
Они все сожгли и сравнялись по бедному, но с войны привезли еще безруких, безногих, кто более самых бедных имел теперь право на счастье, и чтобы с этим им сравняться, все обрубили себе руки и ноги, но ничего не осталось, кроме злости в этих обрубках.
Не могли они даже дракой избыть свою злобу и только плюются.
– Господи, – говорю я, – неужели вовсе оставил Ты меня? Помоги мне все понять, ничего не забыть и ничего не простить. Я открываю глаза и вижу все то же самое:
– Ужо тебе! – грозит лошадиная нога Медному всаднику.
Воля вольная. Газетный дневник 1917-1918
От земли и городов
Письмо землевольцу
Николай Васильевич!
Прошла неделя и несколько дней со времени приезда моего в деревню; во многом я теперь разобрался и многое понимаю. Нарекания на князя Львова, который назначил уездными комиссарами председателей земельных управ, отчасти справедливы, но справедливо будет также упрекнуть наши местные общественные организации, которым предоставлено право заменить назначенного правительством комиссара своим. Этой воли у членов нашей земской управы не было, но это все равно: результат пребывания старой власти во главе управления уездом принес горькие плоды: население уезда до сих пор почти не организовано. Ссылаются на половодье, что нельзя было приехать на места, но это неправда. Пасха была у нас вовсе сухая, за время пасхальной недели, когда не было работы, можно было организовать весь уезд. Это время было пропущено, и вот теперь, когда происходит сев яровых, когда никакому разумному хозяину нельзя отлучиться с поля, ты должен собираться в сельские и волостные комитеты, в продовольственные, не говоря уже о политических собраниях, которые необходимы теперь крестьянству не менее всех комитетов о хлебе насущном в собственном смысле. Очень трудно, очень тревожно, и спасает положение только изумительная сила здравого смысла крестьян нашего уезда. К этой сознательности положения их, несомненно, подготовила неудача погромных выступлений 1905 года и та зависимость помещичьего хозяйства от рабочих рук, которая обнаружилась в военное время: рост цен на рабочие руки прошлый год производил полное впечатление забастовки, организованной планомерно на огромнейшей фабрике. Теперь уже все сознают, что без политической организации всего крестьянства «землею и волей» овладеть невозможно и готовность в народе к этому полная; дельный человек в какой-нибудь год-два может в любой нашей деревне по платформе «Земля и Воля» создать прочный и упрямый союз. Помните, у Толстого о крестьянах где-то сказано, что крестьянин наш мудрец, если говорить с каждым отдельно, а если они соберутся на сход, то становятся бестолковым стадом. Вот теперь настало время, когда этот отдельный мудрец-человек, как накопленный капитал, переходит в общественное достояние. Теперь за такими наблюдениями очень любопытно ходить на учредительные собрания сельских волостных комитетов, крестьянских союзов и тому подобное. В тот момент, когда избирается президиум, собрания еще представляют полное подобие прежнего схода, и другой раз часа два уходит драгоценного времени, пока удастся набрать президиум на одно только данное собрание. Курьезно бывает смотреть, как люди порядка, крепко сжав губы, чтоб не выругаться, начинают грозить кулаками самовольно говорящим и так мало-помалу водворяют порядок. Позвольте описать вам здесь первое организационное собрание волостного Комитета в наших черноземных местах.
Происходят выборы председателя на первое заседание, и только на это первое.
– Поймите, товарищи, что это на одно только заседание!
– Понимаем!
– Назовите лицо, которое вы желаете избрать.
– Владыкина! Чугунова! Владыкина! Чугунова!
Чугунов выходит.
– Крестьянин?
– Я крестьянин Стегаловской волости, был учителем.
– Нет, ты рассказывай сызмальства!
– Товарищи, мы выбираем этого человека лишь на одно заседание, вреда он причинить нам не может!
– Ну что ж! А лучше, пусть расскажет!
– Я из Стегаловской волости, отец мой пахал землю.
– А сам пахал?
– Я был учителем, потом служил волостным писарем.
– Писарем? Долой!
Чугунова «смыли». Выходит Владыкин.
– Товарищи, как член партии «Земля и Воля» приветствую вас!
– Благодарим!
– Не буду рассказывать жизнь свою, плохая жизнь: половину в тюрьме провел за дело «Земли и Воли». Только я не крестьянин, а рабочий
– Крестьяне и рабочие из одной утробы, ничего!
– Программа моей партии короткая: Земля и Воля!
Владыкина единогласно избирают. Записываются ораторы, речь одного из них привожу здесь с самой минимальной литературной подчисткой:
«Земля, – сказал он, – что такое земля, я всю свою жизнь думал и хотел понять из книжек и понял, что слово Земля есть планета. На этой планете Земля трава растет зеленая, высокая и низкая, реки бегут, лежат моря и озера, и солнце-светило льет на нее свои лучи днем и луна льет ночью. Но эта планета Земля была не для крестьянина: ему курицу выгнать некуда и любоваться охоты нет. Что такое Воля, я тоже думал долго и теперь я знаю: Воля – это просвещение, но и это не для крестьянина: он человек малограмотный. Значит, крестьянину нужно достигнуть просвещения-Воли и через это планеты Земли. Говорится „Земля и Воля“, а по-моему, надо сначала „Воля“ и потом „Земля“! И так оно будет!»
Эта речь оратора легла на крестьянские сердца, будто обмолоченная и провеянная рожь в закрома. Я нарочно потом спрашивал, имеет ли кто-нибудь хотя малейшее представление о политических партиях и о партии социалистов-революционеров, и убедился, что никто не имеет понятия. Но «Земля и Воля» – это так же понятно крестьянину, как мир без аннексий и контрибуций столичному фабричному. На деле «Земля и Воля» совершенно неожиданно, как «чемодан», ворвалась в заседание земского собрания, руководимого реакционной управой. Председатель и уездный комиссар, типичный человек старого строя, либерально поднял вопрос о земской газете. Ассигновали деньги, заговорили о редакторе.
– Редактора не будет! – сказал представитель Союза рабочих депутатов – единоличной воли в этом деле не будет вовсе.
– Как же так?
– Очень просто: семь душ будут редактором.
– А как же направление?
– Земля и Воля!
И очень наивно, и тем весьма убедительно, стал развивать, что огромное большинство людей нашего уезда занимается земледелием и желает воли, а потому газету непременно нужно основать на платформе «Земля и Воля». Понятно, что возразить что-нибудь при общем соотношении сил в стране невозможно, и вот почтенные наши деятели старого строя, опустив глаза и рисуя что-то на бумажке, делают постановление об издании газеты на политической платформе «Земли и Воли».
Я сказал, что, опросив всех членов Комитета из крестьян, я убедился в их полном незнании существования политических партий. Но я думаю, что и большинство наших помещиков не понимает разницы между республикой демократической и социалистической. А вообще крестьяне теперь стоят в понимании реальных государственных интересов неизмеримо выше, чем помещики: нападающий, впрочем, и в стратегии имеет какие-то большие преимущества. Поговорите с помещиком и вы убедитесь, что он представляет себе крестьянскую массу охваченной единственным и узким стремлением захвата частновладельческой земли и анархическому разделу ее полосками между собой. Не скажу, что этого нет, но совершенно то же скажу и о помещике, что он охвачен единственным и узким стремлением к сохранению своего владения в своих руках. В этом противники равны и по-своему правы. Но сравним разумные построения в оправдании своих инстинктов тех и других. Известно, как возражают помещики: вследствие такого захвата понизится производительность земли, и мы не в состоянии будем кормить города и районы неземледельческие. А вот пример крестьянского оправдания своего инстинкта захвата земли. На заседании нашего Комитета внезапно поднимается вопрос: не следует ли арестовать одного крупного помещика, который, по собранным сведениям, высеивает всего шесть мер овса на десятину. Спрашивают агронома: рекомендуются ли в науке посевы такого малого количества зерна. Агроном уклончиво отвечает, что при посеве рядовом требуется самое меньшее, но кажется, не меньше восьми мер. Я не сомневаюсь, что помещик злой воли не имел в этом деле, но самая малость причины и высота пафоса показывают, насколько крестьяне при всем своем алчном стремлении к захвату земли болезненно-ревниво относятся к сохранению производительности земли, к сохранению хлеба как государственной собственности, необходимой для снабжения армии.
Не вижу я и в дальнейших постановлениях Комитета, как думают помещики, одного только безрассудного обращения крестьянства к захвату земли и понижению оттого ее производительности. Самое серьезное в этом отношении было постановление Комитета о таксах на хлеб. Известно, что при установлении монополии хлеба установлена была и цена на него в 2 р. 53 к. за пуд. Волостной Комитет наш совершил в первый же день своего существования деяние чрезвычайно дерзкое: установил, вопреки цене правительства, цену в 1 р. 58 к. И вот почему: предшествующая нынешней монополии хлеба мера старого правительства была реквизиция хлеба по 1 р. 58 к. Крестьяне нашей волости в массе своей расстались с хлебом по этой цене, а крупные помещики, ссылаясь на то, что хлеб у них не обмолочен, удержали в скирдах, а теперь исключительно за то, что они обошли реквизицию, продадут его государству по 2 р. 53 коп. Конечно, тут есть и задняя мысль, чтобы помещику стало худо, но, согласитесь, что она скрыта за мотивом справедливости и сбережения государственных средств не менее искусно, чем сохранение частной собственности за мотивом производительности земли? Мне кажется, я сумел бы не менее ясно показать вам известный смысл и в мотивах установления твердой цены на труд, но боюсь превратить свое письмо окончательно в докладную записку. Не удержусь, однако, чтобы не рассказать вам о постановлении нашего Комитета о труде военнопленных. Решили они так, чтобы за военнопленных, которые находятся главным образом в хозяйстве помещиков и богатых крестьян, цена была не по 6 р. в месяц, а так же, как и нашего рабочего, причем 6 р. платится военнопленному, а 15 р. в волостной Комитет, так что за 1000 человек нашей волости Комитет будет ежемесячно получать 15 000 р. Зато солдаткам военнопленные бесплатно: «У тебя муж на войне, вот тебе муж!»
Конечно, я не могу сказать, что значат все эти постановления за пределами нашей волости и выйдем ли мы благополучно из всей этой заворошки, теперь весна, и я хочу сказать только, что почва для посева очень богатая и нельзя не радоваться, когда все вокруг так горячо стремится к объединению. Только совсем другое чувство охватывает, когда переходишь из деревни в усадьбу. Ограда помещичьей усадьбы, которую разрушили в 1905 году, за это время вновь сложена и стала выше. В ограде живет человек, трусливо ожидающий нового разрушения. Как скряга, собирает он всякие дурные слухи и мотает на ус. Но ограда стоит, никто не обращает на нее внимания, кроме самого помещика. Иногда очень милый человек живет в ограде, случись с вами горе, смерть близкого человека, милый человек, может быть, придет вас утешать и обласкает, и поможет, но при одном только условии, чтобы и вы жили в такой же ограде. Что делается за оградой, ему непонятно и страшно, как смерть, которая на самом деле проста и ничуть не страшна.
Эту ночь я ночевал в одной из таких помещичьих оград и сон мне снился отвратительный: будто бы человечек какой-то весьма страшного вида, по фамилии Сиромахин, в доказательство своей сверхъестественной силы дает мне леденцовую конфетку, и от этого по телу моему пробегает электрическая дрожь. И говорит мне: «В скором времени обещаю вам Всероссийскую Сиромаху». Показывает веревку: «Всех перевешаю!» – «Кто же вы такой?» – спрашиваю. – «Я, – говорит, – Сиромаха, но меня зовут неправильно Сиромахин, в настоящее время я хлопочу у Временного правительства об отмене частицы „ин“». Сон этот, вместе с моим поклоном, передайте для истолкования Алешеньке, нашему юродивому.
Трифон
По сю сторону Глиница живут Кибаи, а по ту – Шибаи, и метятся на землю Стаховича, на его клевера: вот пустить бы на них стада, повытравить, разделить и распахать бы эту барскую землю.
Задумали это дело хорошо, а решиться не смеют, боятся. Не случилось бы как в пятом году, и еще боятся Кибаи из-за этой земли с Шибаями сцепиться.
Посылают в город крестьянина правильной жизни, Трифона. Не беда, что Трифон неграмотный, зато твердый, и уж у него-то крестьянская земля не проскользнет между пальцами.
Приходит в собрание Трифон, садится на стул и слушает. Вот первый оратор выходит и говорит:
– У меня, товарищи, так: если я сказал «А», то непременно потом скажу «Б».
Трифон ладони сложил, пальцы за пальцы загнул, твердо держит, чтобы ничего сквозь не проскочило, и вот думает, вот думает об этой загадке: «Ежели я сказал „А“, то беспременно потом скажу „Б“».
Второй выходит оратор:
– Земля, – говорит, – Божья!
А Трифон думает все о загадке про «А» и про «Б».