— Просим вашу милость садиться, — сказал Голицын, уступая гостю свое кресло.
— Как поживаешь, князь Василий Васильевич? — спросил, усаживаясь, Милославский. — Ты все умудряешься чтением?
— Нужно читать, Иван Михайлович, всего своим умом не осяжешь, а европейские народы могут дать каждому немало от плодов своего просвещения. Вот я теперь читал главу из писания Пуфендорфа «О гражданском житии или о поправлении всех дел яже належать обще народу», — отозвался князь, садясь насупротив гостя.
— Хитро что-то, уж больно хитро, — заметил нелюбознательный гость, — да и пользы-то большой нет. Вот погоди, как придет нарышкинское царствие, так умным людям ни ходу, ни житья не будет.
— Почему же, боярин, ты думаешь, что придет их царствие? — нахмурясь, спросил Голицын.
— Потому, что царю Федору Алексеевичу жить недолго, а по кончине его Нарышкины посадят на престол царевича Петра Алексеевича. Молод он больно, того и смотри, что Наталья Кирилловна захочет быть правительствующею царицею, да, пожалуй, и будет. Шибко она что-то зазналась, забыла, видно, как до брака в Смоленске в лаптях ходила.
Князь слушал Милославского с выражением крайнего неудовольствия на лице.
— А что ж хозяюшки-княгини не видать? — спросил, помолчав, Милославский. — Видно, я у тебя в доме обычной чести недостоин? — шутливо добавил он.
Княгиня вопреки обычаю не выходила к нему, как к почетному гостю, чтобы с низкими поклонами поднести ему на подносе чарку водки.
— Будь, Иван Михайлович, милостив к моей княгине; неможет она что-то все эти дни, а потому и должной чести тебе не оказывает. Не взыщи с нее за это, боярин!
— Знаю, знаю я ее немоготу! — подмигивая Голицыну, подхватил Милославский. — Просто-напросто ты, князь Василий Васильевич, стародавних наших обычаев не любишь. Сам от них уклоняешься, да и супругу свою к тому же неволишь. Впрочем, и то сказать, в нынешние времена и сам женский пол от многого себя освобождает. Вот хотя бы, например, царевна Софья Алексеевна: по нерасположению своему к старым порядкам с тобою сходствует и недаром так возлюбила тебя…
— Ставлю себе в отменную честь, коль скоро удостаиваюсь внимания государыни-царевны, — скромно заметил Голицын. — Великого разума она девица! Во время теперешней болезни государя мне часто приходится встречаться с ее пресвятейшеством в опочивальне государя, и соизволяет она нередко удостаивать меня своей беседы, при чем я всегда дивлюсь ее уму.
— Ты, князь Василий Васильевич, только и толкуешь, что об уме царевны, а о девическом ее сердце никогда не подумаешь.
— Да какая же мне стать думать о сердце царевны! — усмехнулся Голицын.
— Не сказал бы ты того, что теперь говоришь, князь Василий Васильевич, если бы знал, как оно лежит к тебе, — прошептал Милославский.
— Негоже тебе, Иван Михайлович, вымышлять такие бредни, да и неучтиво. Я человек уже немолодой, не моя пора уловлять девичьи сердца, а о сердце царевны я не дерзнул бы никогда и помыслить.
— Да и дерзать-то нечего, коли оно само к тебе рвется, — проговорил Милославский.
Голицын медленно приподнялся с кресел.
— Оставь, боярин, эти пустые шутейные речи, — начал он сурово, между тем как перед ним живо представились и те взгляды, которые останавливала на нем царевна, и та краска, которая при встрече с ним кидалась ей в лицо, и то смущение, которое овладевало ею, когда она начинала заводить с ним речь.
Голицын давно заметил все это, но, беседуя с Софьею лишь о делах государственных и об ученых предметах, он, годившийся ей, при тогдашних ранних браках, почти в деды, не думал вовсе ни о любви, ни о том, кому принадлежит сердце царевны. Он полагал, что Софья смущается перед его умом и его знаниями. В старинном русском быту романические затеи вовсе не существовали, да и Голицын никогда не был ходоком по любовной части. Теперь же Милославский своими речами надоумил его и открыл тайну, которую он не мог даже подозревать без насмешки над самим собою.
— Затолковались мы, Иван Михайлович, о чем бы и не след нам было говорить; мне уж вторая пол сотня жизни идет. Да и не о том теперь думать надлежит; из твоих слов вижу, что смутные времена подходят, — сказал спокойно Голицын.
— То-то и есть, а потому нам крепко царевны Софьи Алексеевны держаться нужно; впереди всех нас ее на высоту следует поставить, а то сокрушат нас Нарышкины.
— Нужно нам, — начал поучительно Голицын, — царственный закон соблюсти и не царевну возносить, а посадить, в случае чего, береги Бог, по порядку старшинства, на московский престол ее брата, царевича Ивана Алексеевича.
— Да разве Иванушка-царевич на что-нибудь годен? Может он только мух летом ловить, да и тех, пожалуй, прозевает, ничего он почти не видит, — с насмешкою проговорил Милославский. — Впрочем, — уступчиво добавил он, — что за беда! Совет боярский при нем учредим, не век же и боярству в законе быть.
Голицын хотел что-то возразить.
— Знаю, знаю наперед, — поторопился Милославский, — что ты, князь Василий Васильевич, против боярства идешь. Ну, что же, ради тебя и уступочку сделаем. Царевич Иван Алексеевич государем станет, а царевна Софья Алексеевна пусть царицею хотя и не будет, а только за брата царством править станет. Почитай, что это тебе с руки будет! — насмешливо добавил Иван Михайлович.
Князь сделал вид, будто не слышал последних слов боярина, который теперь со злобою начал перебирать Нарышкиных и всех бояр, державших сторону царицы Натальи Кирилловны, перемешивая эту переборку многочисленных недругов с шутливыми намеками на любовь царевны к князю.
Голицын только морщился. Он хорошо знал коварный характер своего сотоварища по боярской думе и отвечал ему, уклончиво и нерешительно.
Вдвоем, впрочем, мы, князь Василий Васильевич, не можем столковаться как следует, а вот приезжай ко мне в четверг хлеба-соли откушать. Окажи мне, боярин, такую великую честь! — сказал, низко кланяясь, Милославский, расставаясь с Голицыным, благодарившим его за приглашение.
IX
Боярин Иван Михайлович Милославский, потомок литовца, выехавшего в Россию в 1390 году, принадлежал, в царствование Федора Алексеевича, к числу старейших бояр как по летам, так и по времени пожалования боярством. Он всегда был охотник мутить, и любимым его занятием было строить разного рода подвохи и козни. Когда же, в последние три-четыре года жизни царя Алексея Михайловича, Милославский, под влиянием наговоров царицы Натальи Кирилловны, был оттерт от двора, то молодая государыня и ее родственники сделались предметом его непримиримой и ожесточенной ненависти.
В противоположность князю Голицыну, Милославский жил по старинному обычаю, не заводя никакой иноземной новизны, а потому съехавшиеся к нему на званый обед гости находились среди той же незатейливой обстановки, среди которой жили и сами они, и их деды и прадеды. Стены обширных, но низких хором Милославского не были обиты дорогими тканями, но были обтянуты холстом, выбеленным известью, увешаны только иконами. В комнатах не было никаких отделок и украшений, а также никакой другой мебели, кроме столов и лавок да нескольких простой работы кресел для самого боярина и его немногих почетных гостей.
Обед, за который сели гости Ивана Михайловича, стряпался в стародавнем московском вкусе, и из всего иностранного можно было найти за столом только хорошее венгерское вино, которым он теперь и угощал радушно своих гостей, рассчитывая, что после обильной выпивки они будут посговорчивее. Все гости Милославского прилежали хмельного пития, как тоща говорилось, за исключением трезвого и воздержанного Голицына, который, ссылаясь на нездоровье, уклонялся насколько мог от потчевания и приневоливания со стороны хозяина дома. Во время обеда велась беседа о предметах самых обыденных и порою вспоминалось о прошлом.
— Покойный государь, царь Алексей Михайлович, — рассказывал Милославский, — был великий постник. Хотя в мясные и рыбные дни любил покушать, и за столом его бывало в эти дни до семидесяти блюд, но зато в постные дни был воздержан всем на диво; ни единый монах так строго не держал постов, как его царское величество. В великом посту в целые сутки съедал он по кусочку черного хлеба с солью, по соленому огурцу или грибу и выпивал только по стакану полпива. На страстной же, в понедельник, среду и пятницу ничего не вкушал и во весь великий пост только два раза кушал рыбу. Выходило так, что в год он постился восемь месяцев.
— Да и на счет молитвы он крепко усердствовал, — подхватил Воротынский, — хотя и был вельми тучен, но ежедневно, а иной раз даже и сряду без передышки по тысяче поклонов клал; а в большие праздники и до полутора тысячи отбросает; пот с него бывало ручьем катит, а он знай себе кланяется! Любил царь и иконопись, после смерти его осталось восемь тысяч двести икон.
— Кроткий и благодушный был государь! — заметил Милославский, с удовольствием вспоминавший дни своего особенного почета.
— Ну, не скажи этого, боярин, — возразил ему князь Иван Андреевич Хованский. — Бывал иной раз царь Алексей Михайлович с большим норовом и не раз с нашею братнею, боярами, кулачно расправлялся. Какой стих на него находил! Забыл разве, как однажды он своего старого тестя, боярина…
— Что вы тут зеваете! — вдруг крикнул Иван Михайлович на прислуживавших за столом холопов. — Службу у боярского стола покончили, так ротозеить тут нечего!
По приказу боярина холопы повалили из столовой избы, а он встал с места и, притворив дверь, посмотрел, не остался ли там кто-нибудь подслушивать боярские речи. Доносы и тоща были в Москве в большом ходу, и бояре крепко побаивались своих холопов, которые очень часто кричали на них государево «слово и дело», объявляя, что господин их вел худые речи о государе, царице или их семействе.
— Вспомнил я, — продолжал Хованский, обратившись к возвратившемуся на свое место Ивану Михайловичу, — о боярине Илье Даниловиче, как он единым похвалялся перед государем, что если бы царь поставил его первым воеводою, то он взял бы в полон короля польского. При мне то было. «Как, слышь ты, страдник, худой человек! — крикнул царь на своего тестюшку. — Своим искусством в ратном деле похваляешься? Когда же ты ходил с полками? Какие победы оказал ты над неприятелем? Или ты, бестолковый, смеешься надо мною?» Да так с последним словом заушил его, а там хвать его за бороду, да и ну трепать. Мало того, в пинки его принял, да так в двери и спровадил…
Бояре хохотали.
— Непригожие были эти дела для боярской чести, — насупясь, заметил Голицын.
— Говоришь ты — непригожее дело, — подхватил снова Волынский. — А сам-то у бояр наиглавнейшую опору их чести отнял, местничество отменил, разрядные книги сжег!
— Не я все это сделал, — вразумительно возразил Голицын. — Сделали это выборные люди по царскому указу, а я только, по должности моей, правдивый доклад об их мнении государю представил. Да и что же было местничество, как не пустая только боярская забава, коли государь, нет-нет, да и прикажет быть всем без мест? Все равно обычай этот вскоре бы сам по себе вывелся, так не пригоднее ли было порешить с ним по приговору выборных? И разве местничество служило в ограду истинной чести боярства? — с жаром продолжал объяснять Голицын. — Из-за него только лишние батоги по боярским спинам ходили, а от заушений, трепанья бороды и пинков никого оно не, спасало. Жил я в Польше и знаю, что там король не только сенатора или знатного пана, но и шляхтича простого пальцем тронуть не может, да и в других странах то же ведется. А у нас, господа бояре, не такие порядки…
— Постой, заведутся хорошие порядки, как станут править царством Нарышкины! — подхватил Семен Волынский, один из самых преданнейших друзей Милославского.
В то время, когда Голицын говорил толково и уверенно, плотно подъевшие и порядком подвыпившие бояре, казалось, не обращали на его речь особого внимания. Обычный послеобеденный сон начинал одолевать их и кто из них сидел как осоловелый, поклевывая носом все чаще и чаще, кто, подперев руки на стол и поддерживая ладонями щеки, лениво позевывал и жмурил глаза; кто, положив локоть на стол и свесив на него голову, готовился всхрапнуть, а кто собрался даже развлечься на лавке. Сонливость эта, однако, мгновенно исчезла, как только послышалось имя Нарышкиных. Все встрепенулись. Видно было, что обсуждение общих государственных порядков не слишком занимало их, но вопрос о личном положении и о будущности затрагивал каждого за живое.
— Против своеволия Нарышкиных можно и боярский совет учредить, — зевнув протяжно и проведя ладонью по длинной бороде, сказал князь Воротынский.
— Как же! Так тебе сейчас на это волю и дадут, да еще, пожалуй, и твою милость в совет призовут! — насмешливо отозвался Волынский. — Нет уж, коли Нарышкины одолеют, то скрутят так, что и духу не переведешь!
— Ну, еще посмотрим, как им это удастся! Что за важное дело, что на их стороне патриарх, духовный чин и большинство бояр; ведь зато на нашей стороне весь черный народ! — подхватил Милославский.
— Не надейся на число, Иван Михайлович, — спокойно отозвался Голицын. — Припоминается мне, как разумно на такой случай говаривал боярин Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин. Бывало, с ним кто заговорит так, как ты теперь изволишь говорить, а он и отвечает: «Во всяком деле сила в промысле, а не в том, что людей собрано много; и людей много, да промышленника нет, так ничего не выйдет».
— Дельно, дельно говоришь, князь Василий Васильевич! Разумные речи повторяешь. Каким делом без смышленого заводчика управишься? — подхватил Хованский. — Вот хотя бы ты, Иван Михайлович, в нашем деле на первое место, стал, — добавил Хованский, обращаясь к Милославскому.
— Да и то уж я хлопочу давным-давно и могу сказать по чести, что успел кое-что сделать. Решить только нужно, к чему наш замысел вести? — сказал Милославский. — Сговориться нам больно трудно: что человек, то разум.
— Как к чему вести? Известное дело: посадить на престол царевича Ивана Алексеевича, а если он править не способен, то приставить к нему царевну Софью Алексеевну! — заявил Хованский.
— Воистину что так, достойна она править царством. Блаженной памяти царь Алексей Михайлович, родитель ее, неоднократно говорил, что она «великаго ума и самых нежных проницательств, больше мужеска ума исполнена дева», — заявил Иван Михайлович.
Опершись рукою на стол и позаслонив глаза ладонью, князь Голицын внимательно слушал толки своих собеседников о царевне, не принимая, однако, в них никакого участия.
— Ну а что же ты, князь Василий Васильевич, молчишь? — окликнул его Милославский. — Согласен или нет с тем, что говорит князь Иван Андреевич?
— Не моего завода это дело, — сказал Голицын, вставая с места и собираясь уезжать. — Ты в нем, Иван Михайлович, и хозяйствуй как знаешь, а от ответа за него, в случае какой беды, я не уклоняюсь и никого никогда не выдам, вот тебе мое в том рукобитие.
Бояре вкруговую ударились по рукам и затем, потолковав еще с Милославским и порасспросив его о сторонниках царевича Ивана Алексеевича, порешили «выкрикнуть» его царем, и во дворце и на площади, а Нарышкиных к первенству не допускать.
X
В тринадцать часов дня, по старинному русскому счету часов от восхода солнца, или в четыре часа пополудни, 27 апреля 1682 года, в четверг на Фоминой неделе, раздались над Москвою с Ивановской колокольни тоскливые удары большого колокола.
— Никак гудит «Вестник»? — заговорили в Москве, прислушиваясь к протяжному и редкому благовесту. — Знать, царь умер? — с изумлением спрашивали москвичи друг у друга. Хотя и было известно о болезни Федора Алексеевича, но никто не ожидал такой скорой кончины двадцатичетырехлетнего государя.
Догадывавшиеся о смерти царя не ошибались. Действительно, теперь звонили в колокол, называвшийся «Вестник», который каждый раз оповещал население столицы о смерти государей: Вскоре к одинокому его благовесту стал присоединяться заунывный перезвон московских церквей и народ со всех сторон густыми толпами повалил в Кремль. Туда же, в царские палаты, спешили в колымагах или неслись верхом бояре, думные и разных чинов служилые люди. Вскоре весь Кремль наполнился народом.
После непродолжительных приготовлений тело государя вынесли из опочивальни и поставили среди Крестовой палаты. Эта палата славилась своими издалека привезенными святынями: в ней был в ту пору камень, на котором стоял Иисус Христос, читая молитву «Отче наш». Там же были: печать от гроба Господня, иорданский песок и «чудотворные» монастырские меды. В этой палате родился царь Федор Алексеевич, так как, по тогдашнему обычаю, царицу выносили в Крестовую палату, чтобы там она разрешалась от бремени. В Крестовой палате бояре по старшинству подходили к усопшему и прощались с ним, целуя его руку. За боярами следовали окольничие, дьяки, дворяне и жильцы и вся дворцовая прислуга, а затем стали пускать в палату для прощания с государем и простой люд. Между тем на Благовещенской площади поднимался говор о том, кому быть царем, и среди народа шныряли какие-то люди, которые то шепотом, то вполголоса, то громко говорили — одни, что надлежит быть царем Ивану Алексеевичу, а другие, что нужно посадить на царство Петра Алексеевича. Народ, однако, молчал в недоумении, не принимая ни стороны Ивана, ни стороны Петра. Он вяло и равнодушно и только с чувством обыкновенного любопытства выжидал, что будет далее. Между тем в царских хоромах происходило совсем иное: там разыгрывались страсти, там шла борьба за верховную власть.
Отдав лобзанье покойному государю, духовный чин, бояре и чиновные люди собрались в так называемой Ответной палате, где обыкновенно цари принимали и отпускали иноземных послов. Посреди этой палаты стоял теперь аналой, на котором лежало евангелие и за который встал патриарх Иоаким, положив левую руку на евангелие, а в правой держа крест.
— Царь Федор Алексеевич, — начал патриарх, обращаясь к присутствовавшим, — отошел в вечное блаженство. Чад по нем не осталось, но остались братья, царевичи Иван и Петр Алексеевичи. Царевич Иван шестнадцатилетен, но одержим скорбью и слаб здоровьем. Царевич же Петр десятилетен. Из них кто будет наследником престола российского? Кого наименуем в цари всея Великия, Малый и Белыя России? Единый или оба будут царствовать? Спрашиваю и требую, чтобы сказали истину, как перед престолом Божиим. Кто же изречет по страсти, да будет тому жребий изменника Иуды.
— Быть народному избранию! Сами по себе решить это дело не беремся, — заговорили бояре, причем как сторонники Милославских, так и сторонники Нарышкиных, надеялись, что преданные им люди успели уже подготовить народ в их пользу.
С крестом в руке, предшествуемый духовенством и сопровождаемый боярами, вышел патриарх на Красное крыльцо. Народ на площади мгновенно смолк, все как будто притаили дыхание в ожидании, что изречет святейший владыко.
— Известно вам, благочестивые христиане, — начал громким, но старчески-дребезжащим голосом, патриарх, — что благословенное Господом царство русское было под державою блаженной памяти государя царя Михаила Федоровича, а по нем державу наследовал блаженной памяти царь Алексей Михайлович. По его представлении, был восприемником престола государь царь Федор Алексеевич, самодержец всея Руси. Ныне же изволением Всевышнего, перешел он в бесконечный покой, оставив братьев, царевичей Ивана и Петра Алексеевичей. Из них, царевичей, кому быть царем всея России? Да объявят о том свое единодушное решение!
В то время, когда патриарх произносил эту речь, в плотно сомкнувшейся толпе, занявшей место у самого Красного крыльца, начинал уже слышаться все более и более усиливавшийся говор: «Быть на престол царевичу Петру Алексеевичу!», и едва лишь окончил патриарх свое обращение к народу, как в этой толпе раздались громкие крики: «Быть царем Петру Алексеевичу! Хотим Петра Алексеевича!»
Но вместе с этими возгласами раздались на площади и другие: «Не хотим Петра Алексеевича, хотим Ивана Алексеевича! Быть ему царем!»
Крики эти неслись из огромной ватаги, которая сперва бежала опрометью к Красному крыльцу, но потом, увидев, что там место уже занято, отчаянно напирала сзади на толпу, требовавшую на царство Петра. Подбежавшая к Красному крыльцу ватага пускала в ход толчки, локти, кулаки; подававшиеся из нее вперед молодцы хватали за шиворот заслонявших им дорогу к Красному крыльцу и силились оттащить их, но те, в свою очередь, осаживали напиравших и отплачивали своим противникам кулачным отпором.
— Напирай, наваливай! — вопил в бешенстве дворянин Максим Сунбулов, предводительствовавший подбежавшею ватагою. — Страдники вы эдакие, из-за вас я опоздал! — кричал он в отчаянии следовавшей за ним толпе, завидев, что патриарх собирается уже уходить с Красного крыльца в царские палаты.
С уходом патриарха поднялся шум, произошла страшная давка. Одни хотели перекричать других, и имена Ивана и Петра слились теперь в общий, но уже бесполезный вопль.
Дрожа от волнения и страха и крепко прижав к себе десятилетнего Петра, стояла в Крестовой палате, около гроба царя Федора Алексеевича; величавая и стройная царица Наталья Кирилловна.
— Приветствую твое пресветлое царское величество, — сказал боярин Кирилл Полуектович Нарышкин, обращаясь к царевичу Петру, и с этими словами он поклонился в ноги своему внуку.
Царица быстро отстранила к деду своего сына. Бледное лицо ее покрылось румянцем, и радостно заблистали большие черные очи. Она упала на колени, творя с молитвою земные поклоны. То же стал делать и Кирилл Полуектович, а за ним и его внук.
— Иди, благоверная царица, на Красное крыльцо, там ожидают тебя и великого государя патриарх и весь синклит, — сказал он, почтительно становясь позади своей дочери и пропуская перед собою царицу, которая, ведя под руку сына, пошла медленным шагом на Красное крыльцо.
Когда она там появилась с новоизбранным царем, площадь огласилась страшным радостным ревом, среди которого слышалось, однако, и имя Ивана, которого также звали из толпы на царство.
Патриарх, осенив крестом царя-отрока, благословил его на царство, а затем святейший владыко, духовный чин, бояре и бывшие на Красном крыльце служилые люди принесли поздравление Петру Алексеевичу, «великому государю и царю и самодержцу всея Великия, и Малыя и Белыя России».
Если царица Наталья Кирилловна, не будучи в состоянии осилить себя, волновалась и страшилась в ожидании, чем кончится избрание, то царевна Софья Алексеевна, в противоположность ей, казалась спокойною и не поддавалась страху. Иван Михайлович Милославский уверил ее в успехе дела. В то время, когда площадь кипела и шумела, царевна сидела у постели своего старшего хворого брата, который не заботился и не думал о том, призовет его или нет народ к царской власти. По временам царевна подходила к открытому окну и внимательно прислушивалась к доносившемуся с площади гулу, с нетерпением ожидая той торжественной и радостной минуты, когда ей придется, подняв с постели брата, явить его народу с Красного крыльца как великого государя.
Прежде чем патриарх успел объявить на Красном крыльце об избрании царем Петра Алексеевича, из толпы бояр поспешно и незаметно выскользнул Милославский и побежал к царевне. Когда он вошел к ней, его смущенный и растерянный вид показал Софье, что дело ее кончилось неудачей.
— Иди скорее, благоверная царевна, на Красное крыльцо! Ты там нужна! — торопливо проговорил Милославский.
— Должно быть, братца Петрушу избрали царем? — проговорил равнодушно царевич Иван, с трудом всматриваясь больными и подслеповатыми глазами в Милославского.
На вопрос царевича не обратили внимания ни боярин, ни царевна, которая поспешила выйти из братской опочивальни.
— Максимка Сунбулов нам изменил, — говорил на ходу Милославский Софье, — но дело наше вконец еще не пропало. Будь только мужественна, царевна, и не уступай Нарышкиным, они лишь временно осилили нас!
— На праотеческий всероссийский престол избран великий государь царь Петр Алексеевич, — объявил патриарх появившейся на Красном крыльце царевне.
Гневный огонь вспыхнул в ее глазах.
— Избрание не право! — крикнула она, обведя грозным взглядом патриарха, царицу и бояр, и быстро повернулась, чтобы уйти в палаты.
— Не начинай смуты, умоляю тебя именем Божиим! — тихо проговорил патриарх вслед уходившей Софье, которая сделала вид, что не слышит.
Выдержала себя перед людьми Софья, а Иван Михайлович после долгих убеждений уговорил даже ее пойти поздравить царя Петра Алексеевича с воцарением, чтобы не подать повода к дальнейшим подозрениям. Но когда она после этого удалилась в свой терем и там осталась одна, то залилась слезами, осыпая проклятиями и мачеху, и Нарышкиных.
В это время власть избранного государя утвердилась, на верность ему приводили к присяге бояр, окольничих, стольников, дворян, стряпчих и всех служилых людей. Все беспрекословно присягали Петру. В одном только приказе стрельцы отказывались целовать крест царю Петру Алексеевичу, но посланные к ним из дворца окольничий, думный дворянин и дьяк уговорили и их присягнуть Петру.
В тот же день началось возвышение Нарышкиных. Великий государь постановил в спальники Ивана, Афанасия, Льва, Мартимьяна и Федора Кирилловичей, а также Василия Федоровича Нарышкиных. Он же снял опалу с Артамона Сергеевича Матвеева и послал к нему указ о возвращении в Москву немедленно. Освобождены были из ссылки и четверо Нарышкиных, им также велено было прибыть в Москву. В противоположность этим милостям объявлено было первым любимцам покойного царя: боярину и чашнику Языковым, двум братьям Лихачевым и ближнему стольнику Языкову, чтобы во время выходов великого государя их не видели. Опала эта была недобрым предвестием для сторонников Милославских, которые дружили прежде с опальными царедворцами.
На другой же день кончины царя Федора Алексеевича, то есть 28 апреля, происходило его погребение. Обряд этот совершали патриарх, девять митрополитов, пять архиепископов, два епископа и все бывшие в Москве архимандриты и игумены. Погребальное шествие открывали шесть стольников, они несли обитую золотою объярью крышку царского гроба. От них ее приняли на Красном крыльце стольники. Гроб, покрытый золотою парчою, несли также стольники на носилках, обитых бархатом, а при входе в Архангельский собор их заменили священники. За гробом шли: царь Петр Алексеевич, царица Наталья Кирилловна и царевна Софья Алексеевна, а другую вдовую царицу, Марфу Матвеевну, несли в креслах спальники и бояре, которые, как и царское семейство и все другие чиновные и служилые люди, были одеты в «печальной», то есть в черной одежде. За гробом шел народ с зажженными восковыми свечами, розданными на счет царской казны.
— Дивно, что так спешно государя хоронят! — говорил в толпе один старик. — Того прежде не водилось. Бывало, дадут собраться из окрестных мест народу и съехаться отовсюду духовным властям и служилым людям. Чего так теперь торопятся? Чего доброго, заживо его похоронят.
— Нешто не знаешь, что на погребение царя Алексея Михайловича набралось столько народу в Москву, сколько прежде никогда не бывало. Принялись тоща душить, резать и грабить; так что в день его похорон нашли в Москве более ста ограбленных и убитых. Вот, чтобы того же не случилось, и поторопились поскорее похоронить государя, — вразумлял старика подьячий.
— Нет, тут что-нибудь да не ладно, — отозвался кто-то из толпы, а старик сомнительно покачал головою.
Появление Софьи как сестры-царевны на погребении ее брата было в Москве первым еще случаем. Все дивились этому и в особенности тому, что молодая царевна шла не только пешком, но и не заслонилась «запонами» и даже с отброшенною с лица фатою. Изумление бояр и разных чинов служилых людей возросло еще более, когда царь и царица, не оставшись на отпевании, тотчас после обедни ушли из собора, а между тем царевна Софья оставалась в соборе до тех пор, пока не засыпали могилы.
Лишь только царица вернулась в свой терем, как к ней явились монахини, посланные тетками и сестрами покойного государя.
— Благоверная царица! — заявила старшая из этих посланниц. — Царевны кручинятся и скорбят, что ты на отпевании их племянника и братца остаться не изволила.
— Сынок мой больно устал, мал он еще; невмоготу ему было на ножках стоять, — отвечала царица на этот укор.