Пальцы врача прощупывали каждый позвонок.
— Болит при нажатии?
— Нет.
Он постучал кулаком под ребрами, по пояснице.
— Болят?
— Нет.
— Симптом Пастернацкого не подтверждается, — пробормотал врач. — На почки никогда не жаловались?.. Нет. Одевайтесь.
— Вам надо произвести все анализы — крови, мочи... И самое главное — рентген... Прямо сейчас же... Я отмечу на направлении, что это срочно!.. Через двадцать минут ему дали снимок с изображением его скелета. На черном фоне отчетливо были видны светлые позвонки, образующие прямую, утончающуюся в концах. На другом — позвоночник слегка напоминал ему вопросительный знак. Энвер повертел снимок и вошел в кабинет.
— Вот снимки, — сказал он.
— А, снимки, прекрасно, давайте, — врач долго изучал их, разложив на белом листе на столе, потом по? смотрел их на свет, глянул на Энвера и почему-то отвел взгляд.
— Отчетливых изменений костной массы я не наблюдаю, — сказал врач. — Впрочем... — Он сел за стол и стал записывать в медкарточку.
Энвер никак не мог вспомнить, кого из знакомых так напоминает ему врач. Он даже на минуту забыл о болезни, так мучительно ему хотелось вспомнить, на кого же похож этот врач. Тот вынул из кармана вчетверо сложенный платок и, развернув его, вытер вспотевшую лысину.
— Вы знаете что, —сказал он, старательно глядя мимо Энвера. — Вы зайдите в 14-й кабинет, пусть там вас посмотрят. Одна голова хороша, как говорится, а две еще лучше... Идите, а карточку я пошлю.
— А что это за кабинет? — спросил Энвер, собираясь уходить.
— Онкологический, — сказал врач. — Только вы не пугайтесь, — он почти естественно усмехнулся, — а то, знаете, у неспециалистов такое мнение, что раз онкологический, то обязательно рак. А рак, знаете, тоже современной медицине не страшен. Совсем не обязательно, чтобы у вас был рак. Самое главное, чтобы мы его вовремя установили, — как будто спохватившись, сказал он. — Мы это практикуем, узнаем мнение всех специалистов. И потом, вы знаете, осторожность никогда не мешает, а то потом разговоры, что поздно спохватились... Вы только не пугайтесь, считайте, что это просто очередной осмотр...
— Да я не пугаюсь, — сказал Энвер. Он подошел к 14-му кабинету и остановился перед запертой дверью.
— А четырнадцатый у нас работает по понедельникам и четвергам, — сказала проходящая мимо сестра.
Когда он вернулся в терапевтический, врач продолжал еще изучать его рентгенограмму.
— Закрыт? Придете в понедельник. И как раз будут известны результаты всех анализов. Я карточку сдавать в регистратуру не буду, в понедельник скажете, что она здесь. А на случай возобновления болей я вам дам лекарство, только вы уж принимайте его в случае крайней необходимости, — он выписал рецепт, — зайдите по дороге к главврачу, чтобы он поставил печать. Это болеутоляющее.
Энвер вышел в коридор. Это был обыкновенный коридор поликлиники с батареями парового отопления под окнами, с пальмами в кадках и с надписями «У нас не курят». А в коридоре чинно сидели на скамьях пришедшие к врачам по поводу каких-то болезней или просто за бюллетенями, и среди них не оказалось ни одного знакомого. Энвер не торопился уйти из поликлиники, ему казалось, что все-таки это недоразумение, ему даже хотелось вернуться еще раз к врачу, он совсем было собрался вернуться, но потом решил, что это совершенно не нужно и что это произведет на врача просто странное впечатление. Он вспомнил, что главврач должен поставить печать на рецепте, и зашел к нему в кабинет, и тот оказался незнакомым, и это тоже было странно, потому что обычно, стоило Энверу куда-нибудь прийти, как у него там оказывалось огромное количество знакомых, и это иногда даже было ему в тягость. А здесь ни одного знакомого — просто удивительно. Главврач взял рецепт и внимательно прочитал его, потом посмотрел на Энвера и совсем было собрался что-то сказать ему, или Энверу так показалось, но потом ничего не сказал, а достал из ящика письменного стола печать и приложил к рецепту. А Энверу очень хотелось, чтобы этот главврач, у которого было спокойное, умное лицо, сказал бы ему что-нибудь или хотя бы спросил, для чего ему это выписали такой рецепт, но врач ничего не спросил, а разговаривать первым с незнакомыми людьми Энвер не привык, вернее, когда-то, наверное, умел это делать, но давно ему не приходилось заговаривать первым с незнакомыми людьми.
— До свидания, — сказал Энвер.
— Доброго здоровья, — сказал главврач.
Странное чувство овладело Энвером, это не был страх, правда, от него пересохло во рту, и появился какой-то привкус, и похолодели кончики пальцев рук, и он никак не мог сжать сильно кисти в кулаки, но это не был страх, а было какое-то чувство, которое он когда-то испытал в жизни и не мог вспомнить когда, потому что и не старался очень вспомнить.
Он вышел на улицу, сел в машину.
— День-то какой, Энвер Меджидович, — сказал шофер, — прямо лето... Я вот подумал над тем, что мы утром говорили, решил, что резон, конечно, есть в том, это и машин больше стало, и людей. Это верно. Но мне кажется, может, и ошибаюсь, в этом вопросе я плохо разбираюсь, может быть, ненаучно, но после войны сразу люди больше ценили друг друга, они, может, и не очень задумывались над этим, но так про себя порешили, что раз уцелел человек после войны, значит, повезло ему, что живой, — жизнь-то, она большая ценность... А остальное, раз живой-невредимый, все пустяки, все мелочи. А?
Энвер не очень внимательно слушал то, что говорит шофер, он вдруг понял, что за чувство овладело им, когда он вышел от главврача. И, поняв, вспомнил все так ясно, как будто это произошло только что. Это было двадцать восемь лет назад, и он тогда был совсем мальчик. Отец взял его с собой в Нуху, отец тогда преподавал в университете, в Нуху поехал потому, что там проводилась экзаменационная сессия для студентов-заочников. Это был другой мир, и этот мир ласково принял его, городского мальчика, впервые попавшего в деревню. Это было удивительное время, и удивительной была каждая ночь с неведомыми городу звуками — криками совы, хихиканьем шакалов, звоном сверчков, новыми запахами солнца, уводящий в заросли ежевики узкими тропами день, начинающийся криками петухов и заканчивающийся в сумерках под мычание возвращающихся с пастбища, пахнущих парным молоком коров. Это было удивительное время. В Нухе у него появился друг — Мурсал. Правда, дружили они всего три месяца и если бы сейчас встретились, то ни один из них не узнал бы другого, но тогда они дружили. Это была дружба на равных, городской мальчик не знал многого, он не знал, что нельзя трогать лягушек, потому что от них бывают бородавки, он не знал, что нельзя есть мед с дыней одновременно, потому что от этого можно немедленно умереть, он не знал, что нельзя швырять камнями в сову, потому что это накличет страшные беды. Но зато он умел — а до него в Нухе не умел делать этого ни один мальчишка, — он умел из двух коротких досок и двух привезенных из города подшипников изготовить самокат, и он мог этот самокат взять и просто подарить своему другу Мурсалу, и этот же городской мальчик мог в присутствии десяти товарищей Мурсала съесть целую дыню, разрезанную на мелкие ломтики, обмакивая каждый ломтик в чашку с медом. Он не умер в страшных мучениях в этот день и на следующий, ну а на третий день все уже и перестали ждать его смерти и решили, что городским это можно есть без вреда — мед с дыней, но и еще они решили, что Энвер смелый, просто отчаянно смелый парень.
Он приходил в выглаженной синей сатиновой рубахе, причесанный.
Обычно Мурсал появлялся вечером. Проходил во двор, и если в это время кто-нибудь был на веранде, то Мурсал степенно здоровался, в дом он никогда без приглашения не поднимался и ждал Энвера во дворе или в саду. Энвер пытался у него узнать несколько раз, где он пропадает весь день, но Мурсал каждый раз, снисходительно улыбаясь, объяснял, что здесь не город и у человека днем тысяча забот даже в каникулярное время. Он категорически отказывался объяснить, что такое «тысяча забот». При этом он многозначительно поджимал губы и смотрел на Энвера с видом гордого превосходства.
Темнело. Они сидели в саду у бассейна, а над ними метались в каком-то сумбурном бесшумном танце несколько летучих мышей. Каждый раз, когда летучая мышь пролетала вблизи, Мурсал торопливо прикрывал голову руками.
— Боишься? — спросил Энвер.
— Тебе хорошо, — сказал Мурсал, — ты стриженый, а мне если вцепится в волосы, то потом ее не отдерешь ни за что. Придется постричься, а я не городской, мне стричься нельзя.
Энвер никак не мог привыкнуть к тому, как здесь наступала ночь. Сумерки начинались сразу, вот только что светило солнце, и почти сразу же темнота, стоило солнцу скрыться за хребтом горы. И сегодня стемнело очень рано. Мошкара самоотверженно бросалась на лампу, стоящую на столе, а в саду вслед этим безумцам насмешливо телеграфировали что-то на своем насекомьем языке сверчки.
Мурсал сказал, что знает пещеру, где все эти летучие мыши живут, и на днях отправится разорить их гнездо.
— Давай завтра, — предложил Энвер.
Мурсал подумал, он был обстоятельный человек.
— Завтра не получится, — после паузы сказал он. — Занят.
— Ну чем ты занят?
— Дела... Завтра нет, послезавтра нет, в субботу пойдем, хорошо?
— Да какие у тебя могут быть дела?
— Дела, — сказал Мурсал, и Энвер понял, что сегодня большего о таинственных делах узнать не удастся. — Ты лучше рассказывай дальше, — сказал Мурсал, и теперь он смотрел на Энвера требовательно и просительно.
И Энвер начал рассказывать о докторе Фергюсоне и его спутниках на воздушном шаре, о пустыне и львах, о жестокой и смешной Африке. А на лице Мурсала выражение горделивого превосходства давно уступило место какой-то смеси недоверия и восторга.
На следующий день отец предложил Энверу пойти прогуляться с ним, а заодно и сходить на базар, отец утверждал, что нухинский базар — это очень любопытно. Отец из всех сил старался компенсировать отсутствие матери Энвера, задержавшейся из-за ремонта в Баку.
Выстроились параллельными линиями ряды.
Нет, конечно, нухинский базар тех времен не был похож на бакинский, на котором Энверу раза два довелось побывать. На прилавках возвышались алые горы кизила, фруктов всех форм и расцветок, какие-то люди уговаривали купить каймак или какое-то сливочное масло, пахнущее розами, или бекмез, сваренный из самого белого тута, и купить почему-то непременно у них. Висели на крючьях туши мяса со снежными потеками жира, словно выстроившись на парад, лежали аэродинамические фигуры ощипанных индеек, гусей и кур, и тут же рядом мычали, блеяли и крякали ожидающие своей очереди на прилавок. Бегали шустрые мальчишки и предлагали посетителям базара немедленно утолить жажду из кувшинов с ярко-желтым содержимым, в которых плавали куски льда и половинки лимонов, здесь же, на базарной площади, жарился на коротких шампурах шашлык, и в плюющих маслом котлах варилась-жарилась бамия, как выяснилось тут же, очень вкусные звездообразные кусочки теста. Чуть поодаль продавались кони и ковры, и отец объяснил Энверу разницу между ковром и паласом. И вдруг Энвер увидел Мурсала, вернее, они увидели друг друга одновременно. Мурсал стоял у прилавка, и перед ним на листе газеты возвышалась горка ежевики. Ежевика была очень спелая, цвета очень темной сливы, крупная, ягода к ягоде. Ежевику Мурсал, видно, отмерял килограммовой банкой, потому что эта банка на прилавке была единственным представителем многочисленных эталонов мер и весов.
— Ты пойди к нему без меня, — сказал отец, — он стесняется. Я тебя жду у выхода.
— Так чего ж ты мне не сказал, что работаешь днем на базаре? — сказал Энвер.
— Я не работаю на базаре, я продаю свою ежевику, сам собираю, сам и продаю, это не каждый умеет... Ешь, она вкусная.
Мурсал говорил спокойно, но Энвер заметил, что у него покраснело лицо. Ему было неприятно от того, что Мурсал смущается. Он съел несколько ягод:
— Действительно, очень вкусно. Слушай, а ты взял бы и меня в горы, я тоже хочу собирать ежевику...
— Ты так рано не проснешься, — сказал Мурсал, и в его голосе опять зазвучали привычные нотки превосходства.
— Проснусь!
— Ладно, утром зайду за тобой.
Энвер проснулся сам. Было очень рано, часов у него не было, и он, ступая на цыпочках, прошел в комнату отца, на стенных ходиках было без двадцати пять. Энвер вернулся к себе и отворил окно, оно выходило на улицу, и он не узнал ее. Нежный розовый свет заливал черепичные крыши домов, отражался в брызгах, в росе, и какой-то удивительный, еле уловимый аромат утра донесся в комнату. И это было до того приятно, что Энвер засмеялся. Мурсал появился в конце улицы и помахал ему рукой.
Они долго поднимались в горы, часа два, не меньше, и Энвер устал, а когда ему показалось, что он выбился из сил окончательно и уже не сумеет сделать ни шагу, Мурсал сказал, что они пришли, и Энвер был страшно рад, что не успел сказать о том, что он устал. Ежевики на кустах было много, срывалась она очень легко, надо было только стараться не уколоть о колючки пальцы. Он быстро обобрал ближайшие кусты и постепенно спускался, продираясь сквозь заросли, к дальним, покрытым россыпью налитых соком ягод. Это оказалось очень приятным занятием — собирать ежевику. Энвер собрал уже очень много — целую корзину, он отнес ее на поляну и, взяв другую, вернулся на то же место. Внизу, где-то очень глубоко, рокотала река, ее не было видно из-за зарослей ежевики, просто было слышно, как она рокочет. Он увидел Мурсала, тот собирал ежевику через поляну, и по его скупым точным движениям, по тому, как он ни разу не попробовал ни одной ягоды, можно было догадаться, что человек выполняет работу. Энвер что-то хотел спросить у него, он точно помнил, что хотел что-то спросить, но никак, ни потом и больше никогда так и не сумел вспомнить, что он хотел спросить, он сделал один шаг, и земля ушла из-под его ног, и все стало неустойчивым и неверным, и это было непонятным и поэтому страшным. Он тогда не знал, что оступился в расщелину и висит над пропастью, уцепившись за колючие ветви ежевики, и не ощущал боли от того, что они разодрали в кровь кожу и глубоко впились в мясо ладоней. Он видел бездонное голубое небо с удивительно белым праздничным солнцем, видел глубоко внизу под собой белые валуны и желтую реку, и все это было очень далеко от него, гораздо дальше всего виденного им до сих пор. Он не знал, что в эти долгие мгновения он остро почувствовал, и это длилось только мгновение, что такое Бесконечность и что такое Равнодушие. Он увидел равнодушие солнца, неба и земли, он почувствовал себя очень маленьким, ну прямо крошечным, и никому не нужным, и, к счастью для него, это ощущение не закрепилось в сознании, и уже вечером он был свободен от него. Он видел, как вырываются с каменистого склона горы с корнем ветви, за которые держались его скрюченные судорогой пальцы, и чувствовал, как слабеют его пальцы, и еще чувствовал, что через секунду или две он полетит вниз, туда, где ждут его белые равнодушные валуны. И это было как в дурном сне или хорошо снятом фильме. Но самое главное — он не чувствовал тогда, что он умрет, потому что он был слишком переполнен жизнью для того, чтобы это почувствовать. Он, конечно, не знал об этом ничего, просто он не чувствовал, что может умереть. Он услышал, как во сне, крик Мурсала и увидел над собой его лицо.
Домой они ехали в арбе, погонщик с Мурсалом налепили на глубокие порезы на ладонях Энвера комочки паутины, предварительно поплевав на нее, и она остановила сочащуюся кровь, арба медленно катилась по дороге, медленно перекатывались тела буйволов в их черной блестящей шкуре, и пахло дорожной пылью.
Энвер очень обрадовался, когда увидел отца.
Он обнял отца, прижался к его телу, почувствовал родной запах, самый родной запах на земле, и вдруг заплакал. Отец гладил его по голове дрожащей рукой.
— Хорошо, что мамы здесь нет и она ничего не узнает, — сказал отец.
Отец сказал, что гости — его друзья из Ленинграда — приедут к восьми часам, и Энвер с шести слонялся вокруг дома. У него были перебинтованы руки, и было приятно прикладываться кожей лица к прохладной шершавой ткани бинта.
И опять, как всегда, стемнело очень рано. На стук первым бросился Энвер. Перед ним стоял высокий седой человек. Рядом с ним стояла женщина, красивая женщина, она смотрела на Энвера с доброй улыбкой, а рядом с ней стояла девочка в матроске.
— Здравствуй, мальчик, — сказал человек, — здесь живет Меджид Мамедов?
— Здравствуйте, — сказал Энвер, — конечно, он живет здесь. Это же мой папа!
Потом, после ужина, Энвер пошел показывать девочке сад. Она шла рядом и держала Энвера за руку. Он показал ей бочку, закопанную в землю, в ней было полным-полно головастиков и лягушек, и куст, где сплел паутину злой, огромный-преогромный паук, который, вполне возможно, не прочь, броситься и на людей.
— Ой, — сказала девочка и спряталась за спину Энвера.
— А вот здесь, — продолжал Энвер, — живет старая ворона. Мурсал сказал, что ей двести лет, а может быть, даже чуточку больше.
А потом они стояли у бассейна, и бросали камешки, и считали, сколько раз подпрыгнет камешек на воде, раньше чем утонуть, один камешек, брошенный Энвером, подпрыгнул четыре раза.
А потом прилетела летучая мышь, и стала шнырять над ними, и уже совсем было собралась сесть на голову девочки, но Энвер и отогнал ее и сказал, что узнает у Мурсала место, где все эти летучие мыши живут, и завтра же отправится разорить их пещеру.
— Ты храбрый, — с уважением сказала девочка.
Они начали прощаться.
— Ну, дети, поцелуйтесь на прощание, — сказал ее отец, — а ты, Энвер, приходи к нам с папой в гостя.
А у девочки в матроске были синие-синие глаза и мягкие прохладные губы...
Как ветер весны, как запах неведомых духов от красивой женщины, проходящей мимо по полутемной улице летом, как музыка из окна на втором этаже из незнакомой квартиры, воспоминания промелькнули так же быстро, как и нахлынули.
А по улице шли незнакомые люди, и улица, по которой он проходил и проезжал восемьсот пятьдесят или восемьсот шестьдесят тысяч раз, казалась незнакомой и равнодушной.
Он остановился на пороге — секретарша, наклонившись над его столом, что-то писала. Она обернулась на его шаги.
— Я записала, кто звонил в ваше отсутствие, — сказала она.
У нее было лицо, которое выглядит неестественным без косметики, начинающая терять стройные очертания талия и выражение лица человека, только что узнавшего что-то чрезвычайно интересное. Впрочем, такое выражение у нее, кажется, появлялось, когда она разговаривала с Энвером.
— И еще звонил товарищ Джавадов и просил, чтобы вы позвонили.
— Как дела дома? — спросил Энвер.
— Хорошо, — сказала она. — Все в порядке.
— Дачу свою оборудовали?
— Да, муж субботу и воскресенье только там и проводит. Новый колодец вырыл...
— Как-нибудь приеду к вам.
— Вы каждый год обещаете, — сказала секретарша, выражение постоянного изумления сошло с ее лица, — Энвер Маджидович, вы себя плохо почувствовали сегодня?
— Немного, — сказал Энвер и замолчал.
Она повернулась и пошла к выходу, а он очень хотел, чтобы она не уходила и спросила бы еще что-нибудь о его болезни или еще о чем-то, лишь бы не оставаться одному в этой комнате, но она вышла, а зайти больше было некому, потому что рабочий день кончился.
Он позвонил Джавадову.
— Приезжай, а, — сказал Джавадов.
Милиционер у входа внимательно просмотрел удостоверение, он часто видел Энвера и даже здоровался, когда они встречались, но каждый раз удостоверение он дотошно изучал вновь и вновь. Сейчас это не казалось Энверу забавным, он сухо кивнул, когда милиционер, отдав честь, вернул удостоверение.
Он вошел в кабинет Джавадова — пятьсот квадратных метров сверкающего паркета и сотни кубометров горного воздуха, выдыхаемого легкими трех кондиционеров, — каждый раз он испытывал, переступая порог этого кабинета, то чувство, какое бывает у человека, пробирающегося вдоль рядов парт к доске, у которой надо рассказать о строении амебы или решить уравнение с одним неизвестным. Это было неприятное ощущение, и он никогда не признался бы себе, что он его испытывает, но в этот раз он мог бы поклясться положа руку на сердце, что не испытывает его совершенно.
Джавадов поднялся ему навстречу. Энвер не сразу понял, что в облике Джавадова обращает на себя внимание. Он посмотрел на его лицо, гладко выбритое, с высоким лбом и с упрямым чубом жестких волос, такие не редеют до самой смерти владельца, перевел взгляд ниже и увидел распущенный галстук...
— Устал, — сказал Джавадов, который замечал все, и этой его способности Энвер удивлялся каждый раз, — устал, боже мой, если бы ты знал, как я устал сегодня, хоть тебе могу в этом признаться.
Энвер машинально посмотрел на часы, было шесть, очень часто в это время у Джавадова только начиналось обсуждение какого-нибудь дела.
— Я попросил тебя прийти не поэтому, — сказал Джавадов, — но пока не забыл... Жалуются на тебя. Звонил профессор Гасан-заде и сказал, что ты отклонил его проект, жаловался, что в недопустимой форме...
— А ты что ответил ему?..
— Сказал, что переговорю с тобой.
Энвер подробно рассказал об утреннем совещании.
— Я не согласился с Алтаем, но, честное слово, он тысячу раз прав, и ты и я, мы прекрасно знаем, что из себя представляет Гасан-заде как архитектор с точки зрения современных представлений и...
— И что, — сказал Джавадов.
— Ну что, — сказал Энвер. — Ты же еще в институте, когда он преподавал нам, знал, что он собой представляет, если бы его тогда остановили, ограничив работу преподаванием, сейчас в Баку было бы меньше этих дурацких домов-этажерок. И ты это знаешь, и я, и почему-то откладываем со дня на день и не говорим об этом, как о чем-то неприличном, как будто нам предстоит прожить еще двести лет.