Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Там, совсем рядом с метро обнаружился грузинский ресторанчик, бистро, называлось «Не горюй!». Ну, он и так не горевал, но приемлемое место: никелированные стулья и шпеньки барных табуретов. Водка вкусная и харчо ничего. Вспомнил, что уже давно не был в излюбленном когда-то, в пору развода, месте — в Калашном переулке, в шашлычной. Там уютно, дешево, если, конечно, с тех пор не испоганилось. Там даже разноцветные «воды Лагидзе» и картины про грузинскую природу на стенах. Но раз уж сегодня он уже поел, то это приятное посещение у него впереди. Жену, что ли, с собой взять? Но что-то не хотелось, а почему — и сам не мог понять. Психика, что ли, его плющит? Приятная ведь женщина. Компанейская, не курва.

Но вот не хотелось ее: даже представить, что ее касаешься, теперь было странно. Еще вчера не было противно, что случилось? Сам-то, в общем, тоже не бесплотный эльф, а вот противно и подумать. Чтобы вдруг одна сущность, пусть даже отчасти слепоглухонемая, принялась вдруг совать в дыру оболочки другой слепоглухонемой сущности какой-то отросток, это странно. А еще там ведь предварительные действия: снимание тряпок, приведение частей оболочек в конструктивное взаимное расположение. Никогда таких проблем не было, все в охотку, даже и по-дружески, с чувством и последующим взаимным удовлетворением. А теперь, прошел по этой улице, увидел этот магазин, и — тело, тьфу, что за дрянь. И ведь про харчо и шашлычную думал, то есть душа его тело вовсе не оставила, даже поддерживала его радости. Отчего же вдруг это отвращение? Но оно было… вот, придет сейчас, лечь рядом… отросток… нет…

У нее, конечно, тоже было сознание, но явно какое-то некачественное. Какое-то принципиально некачественное, но точно сформулировать он не мог. Но, очевидно, ощущать все это именно так он мог лишь в случае, если его собственное сознание за этот день принципиально изменилось.

Заколдовали, кома. Другого варианта не было. Но странно, он никогда не слышал о том, чтобы заколдованность улучшала качества индивидуума, а его качества явно улучшились, хотя и не сказать, какие именно: уж вряд ли человеческие, но что-то в нем окрепло. Даже в сказках он о таком не читал. Там, если уж заколдован, то на печи сидишь или в гробу спишь, или лягушкой стал, а бонус там всегда волшебная штучка. Но чтобы заколдованность, то есть сбой, ошибка, сама была бы улучшением — такого не вспомнить. Значит, получалось, кома — это бонус, а не ущерб. Как если бы выяснилось, что какой-нибудь, не сумевший взлететь крокодил оказался бы молодцом в деле преодоления земляных масс и скальных пород — например, на раз проделав Лефортовский тоннель для Третьего транспортного кольца. Жаль, что такие эксперименты не проводились, — но кому такой выверт природы пришел бы в голову?

* * *

О. был очень умным человеком, «был» — имеется в виду, еще до того, как с ним начались приключения. Поэтому и писать про него весьма приятно. Был он, конечно, отчасти сволочным, но — за столько-то лет жизни, да еще в очень населенном городе это простительно. Возможно, ему хорошего общения недоставало, да и в театры он ходил редко. Так вот, он, умный, тут же сообразил, что, пожалуй, ему следует выпить еще, но только уже в другом месте. А иначе еще минут пять подобных ощущений — которые, разумеется, так и развивались в нем, разворачиваясь уже в некоторую систему (маленькими солдатиками заполняли все его сознание, занимая там какие-то позиции: то ли оборонительные, то ли атакующие) — еще минут пять среди этих никелированных стульев, и он углубится в эту тему настолько, что не то что с женой спать не сможет, а и даже бутерброд с сыром никогда в жизни съесть.

Поэтому тут же последовало метро до «Библиотеки», переход на «Боровицкую» и перегон до «Полянки». А уж что делать на «Полянке» в половину одиннадцатого вечера, каждый знает. Там, сразу на выходе из метро, стоит павильон. Хрупкий, зеленый — из досок и больших окон. Внутри же все белое: стойка, круглые столы, свет, очень яркий. Там продают щуплые шашлыки, их разогревают в микроволновке, невозможные даже на вид котлеты и очень скрюченные курьи ноги — но еду там никто не брал, вот они и сохли дальше, совсем скрючиваясь. Когда-то, еще в 2001 году, там почему-то разливали евродозами — по 4 cl и, чтобы не утерять размерность жизни, требовалось выпить 5 доз, чтобы набралось 200 грамм, а ему это было трудно, алкоголь он переносил не слишком хорошо, не то чтобы слетал с катушек, но утром — тяжеловато. Теперь, к счастью, они отошли от западных глупостей, лили, как положено, по 50 и т. д. 150 в нем уже наличествовали, он помнил.

Но после 100 грамм все же допустил ошибку. Надо было еще 100 и, покачиваясь, домой, но он не добавил, чтобы застопорить, а сразу пошел на место первой встречи с неизведанным: на тот самый угол Якиманки и Полянки. Там, разумеется, теперь было темно, ничего специального в небе не висело, уличные огни не мигали, подавая ему знаки, и это было хорошо. Потому что, значит, вся эта тайна уже находилась внутри него (а она там — находилась), и тело даже слегка вибрировало, в неком кураже, что ли.

Тут его и пробило на историческую память: ведь на этой самой Б. Якиманке, где он теперь стоял (холодно, сырой ветер, примерно минус пять-семь) находился Институт мозга с его Пантеоном, куда свозили мозги умерших, в частности Ленина, Клары Цеткин, Луначарского, Маяковского, Цурюпы и даже, почему-то, Андрея Белого. Между прочим, могло быть и так, что это мозг Клары Цеткин или Цурюпы в тот раз ощутил его присутствие неподалеку, дотянулся до него из свой банки — какими-нибудь белесыми, бестелесными нитями, и не отпускает. Но нет, им было бы затруднительно дотянуться, мозги в Институте нарезали на тонкие стельки, как шампиньоны для жарки. В доме #43.

А кома, конечно, была на месте. Он, окончательно поняв это, остановился — в дурном месте, напротив Президент-отеля, там всегда сильно дует — и стал сравнивать себя с собой. Как изменились с той поры его ощущения, что изменилось в нем? А вот так: кома словно бы протянула в него множество щупальцев, причем они управлялись изнутри. Не щупальцев, а, скорее, нитей, которые явно тормозили чувства и действия. Не тормозила даже, но останавливала их, требуя, что ли, их согласования с нею. Могло показаться даже, что кома и состоит из колтуна ниток, но нет, — сначала была кома, а нитки — потом. Чуть ли не какие-то метастазы полностью заняли его психику. Но все это его решительно не печалило — наоборот, было хорошо. И даже предположение о том, что его эйфория как раз и вызвана развитием процесса, его не расстроило. Что плохого в эйфории?

Но он не мог вспомнить, какого лешего оказался в тот день на ул. Большая Якиманка, в советские времена — Димитровской? Да, а где же Малая Якиманка? Интересно получается: тогда он стоял на улице Большая Якиманка, хотя Большая Якиманка тут уже завернула к реке, к набережной. На другой стороне там шоколадная фабрика «Красный Октябрь», очень красного, почти того же школьно-московского цвета. На углу Б. Якиманки и набережной по эту сторону канала стоял «Александр-хаус», в котором был написан стратегический план для РФ до 2010 года, который теперь где-то лежит и медленно управляет державой. Хаус был бывшей собственностью банка «Столичный», рухнувшего в дефолт 98-го года, но рухнувшей не очень смертельно для г-на Смоленского, банкира. Этот пятиэтажный дом был квадратом, двор его застеклен со стороны неба и превращен в торжественную зону с кафе наверху; в кафе на самом верхнем ярусе стоит арфа, а вдоль одной из стен ездят прозрачные лифты.

Но речь не об этом: Большую Якиманку от точки, на которой он тогда стоял, возле аглицкого ресторана «Вильям Басс», отделяла еще и Малая Якиманка. Но при этом он был уверен, что стоял именно на Б. Якиманке… Получалось, что Малая Якиманка шла от угла с Большой Полянкой и заворачивала направо, а Большая Якиманка вылезала из следующего переулка и поворачивала направо, в сторону Калужской площади? Но тогда как называются те 50 метров улицы, которые между ними? Нет, не понять, как называлось это место.

И он совершенно не помнил, почему вообще тогда оказался там. В книжный шел? Нет, в книжный он уже потом решил зайти. Шел на какую-то встречу? На какую? Если бы была встреча, ему бы за это время уже напомнили. Вдобавок, этот угол вовсе не находился на его обычных маршрутах. Вот так действует кома: нарезает жизнь на ломтики, на слайды. Пропадает непрерывность, и это фильтрует все человеческие чувства: их ведь нарежешь на эпизоды и — нет чувств. Конечно, тут помочь мог только алкоголь, он восстанавливает непрерывность. Так что он правильно выпил.

* * *

Поэтому дома с ним все уже было в порядке: по инерции, набранной быстрыми (время шло к закрытию метро) перемещениями от «Боровицкой» до «Александровского сада» и, оттуда, до «Кутузовской», он вернулся в нормальную жизнь, даже вполне успешно соединился со вполне настроенной на это супругой (она, собственно, и вознегодовала на его позднее появление именно поэтому). И то сказать, суббота, когда ж, как не в субботу.

Но ворочаясь, засыпая в истоме и отчасти физиологической печали, то есть даже после столь надежного, зафиксированного семяизвержением возвращения в реальность, он не смог отнести происходившее с ним сегодня на случайный казус выходного, например, дня, тем более — на глупый сбой по ходу элементарной выпивки. Что-то тут не сходилось, в испытанных ощущениях присутствовала реальность.

Наутро они пили чай, рассуждая о том, что пора строить планы на лето, на отпуск. Учитывая, что со съемом квартиры средства поджались, надо было придумывать что-то, не выходящее за пределы Отечества.

Супруга бесхитростно предложила съездить в город Петербург, примерно на время белых ночей, тем более, что она там почему-то училась и там еще сохранились приятельницы, которые, кстати, могли уступить жилье, если бы сами в это время отбыли бы куда-нибудь за пределы Отечества, хотя, конечно, у кого в Ленинграде есть на это деньги? Еще было неясно, что делать с Ррребенком, который в данный момент что-то производил в своей комнате. Его тоже можно было бы куда-нибудь отправить, но куда отправляют будущих восьмиклассников? Может, вот его-то как раз за границу? Дело, то есть требовало четкого расчета, то есть — требовало перехода в конструктивную фазу, которая пока была невозможна. Да и то сказать, только январь.

Затем жена отправилась в магазин, а О. задумался. Определенное неумение фиксировать собственные реакции и чувства не помешало ему попытаться восстановить странность, имевшую место вчера, в промежутке между улицами Новодевичьей и Большой Якиманки. Странность пропала только на переходе с «Боровицкой» на «Александровский сад». Что не удивительно, станция «Александровский сад» может прекратить что угодно. Туда можно завозить психопатов и невротиков, которые либо вылечатся, либо поймут, что их случай — безнадежен, а это их и успокоит. Какая-то эта станция пренатальная, внутриутробная. В целом же, О. обладал качеством, которое давало ему шанс во всей этой истории — он совершенно не требовал от окружающих выраженного уважения к своей личности: скорее всего, просто сомневаясь в наличии субстанции или сущности, которая бы могла его понять во всех тонкостях.

* * *

Что до станции «Александровский парк», то когда-то она была «Улицей Коминтерна», «Им. Коминтерна», «Калининской», «Воздвиженкой». В 1935 году на станцию «Коминтерн» поезда ходили только с «Охотного ряда». Это чуть ли не единственная станция, у которой перрон не прямой, а весьма изогнутый. Она тупиковая, так что машинисты, доехав, выходят из кабины и идут вдоль всего состава обратно. Днем, чтобы не было задержек, они меняют составы — в вагон, ставший теперь головным, залезает новая бригада, а приехавшие идут на другой конец платформы, успевая как раз ко времени прихода следующего поезда. А вечером сами обратно и едут. Неторопливо дойдут от бывшей головы к бывшему хвосту и едут.

Когда строили торговый центр под Манежной площадью, то, говорят, один путь до «Охотного ряда» засыпали, но второй так и остался — для всяких служебных нужд. Станция старая, участок от «Улицы Коминтерна» до «Курской» (2,3 км) запустили еще в марте 1938 года — тогда поезда московского метро начали ходить раздельно по двум линиям: Кировско-Фрунзенской и Арбатско-Покровской. Тогда будущий «Александровский сад» относился к Арбатско-Покровской линии, куда теперь надо переходить, изрядно опускаясь на эскалаторе. Но это была не нынешняя А-П линия, нынешнюю выкопали только году в 53-м.

На станции «Александровский сад» две платформы и два пути — рядышком, между платформами. Перейти с платформы на платформу можно либо с торца, где тупик, либо по мостику над путями: чуть ли не мраморному, просто Венеция какая-то, если залить желоб для поездов водой. Там и теперь всегда сыро. А переход нужен затем, что в часы пик поезд может приехать на любую из платформ, — на ту, которая свободна. Так что никогда не знаешь, на какую бежать, чтобы уехать быстрее. Впрочем, в такое время поезда ходят часто.

После того, как построили глубокую «Арбатскую», Покровской линии, в первой половине 50-х, «Александровский сад» закрыли, использовали как склад, хотя что тут можно было складывать. Бомбы, что ли, какие-нибудь атомные, на шпалах. Заново открыли, когда построили «Кутузовскую», пустив Филевскую линию, в 58-м году. По поводу «Сада» имеются разные слухи, например — что пути, идущие в сторону Кремля, до него доходят. А Сталин, значит, прямо в Кремле садился в поезд и по этой линии добирался на свою дачу, в Кунцево. Тут непонятно, о какой линии речь и где бы это она могла нырять в землю, поскольку за «Киевской» поезда идут открыто, под небом. А так это место, конечно, стратегическое. И рельсы, которые уходят дальше, в тоннель, куда-то дальше и ведут. Наверное, они неглубоко проходят ровно под университетом, на Моховой. Под милым двориком, который за журфаком и который, наверное, уже приватизировали олигархи.

* * *

В понедельник он испугался. Какая-то мелкая девочка, чисто птичка, невинно оголенная (в конторе сильно топили, к зеленым батареям не прикоснуться), из новеньких секретарш, прошмыгнула мимо (то есть не только птичка, но заодно и мышка), а ему будто в голову что-то вставили: как картридж для детской игры на компьютерной приставке — и он вдруг увидел… Нет, не картридж, там игра, поочередные действия, а он вдруг сразу, будто в голову вставили аквариум с рыбками — всех ее рыбок, камешки, водоросли увидел. Где ходит, кем была, с какими рыбками-птичками-мышками крутится, как визжит, когда радуется, и как вздыхает, когда думает, что ей хорошо. А испугался он потому, что — ну как тут не испугаешься?

Что с ней, девушкой, будет дальше — не увидел. То есть ясновидящим пока не сделался. Впрочем, никто же не гарантировал ему и достоверность того, что он увидел. Хотя странно предполагать, что его обманули: само то, как он все это увидел, было уже фактом. Ну а с девушками, что с ними может быть такого, что требует ясновидения?

* * *

Этот ее аквариум его достал: сказался заболевающим и убыл с работы. Что ж такое, ведь в самом деле, все как-то и взаправду плавают внутри стеклянной коробки, туда-сюда, то каких-то крошек пожуют. Но уехал не домой, а в город — пить водку на «Китай-город», в чебуречной на Солянке, которая сбоку от красной церкви с колокольней, покосившейся в сторону Министерства металлургии. Там он зачем-то вспомнил детство, лужайку с зайцами, обнаружив, что должен же где-то сохраниться тот кусок леса, где он, примерно трехлетний — как помнил, — расставляет в кущах мха и кислицы небольших фаянсовых зайчиков, серых с белым и дырка у них внутри пуза, технологическая. Ведь вот же, он вспоминает и все это существует. Значит, существует где-то, иначе бы — как вспомнить? Так что все быстро спуталось: кто тут пьет, а кто зайцев расставляет? Вроде они тут сразу оба — странно получается. Так он еще и китайцем окажется, Китай-город навеял, хотя китайцы тут и не жили никогда. Но жрал же он на работе иногда китайскую лапшу «Доширак», и не без удовольствия даже.

Оказался бы он теперь с китайским паспортом и китайскими глазами в окне чебуречной, с ее изнанки: он бы даже свое имя прочесть в этих иероглифах не смог. Страшно. Что-то стабильность его жизни треснула, будто стекла вокруг посыпались. А еще у китайцев в ходу хрустящие школьные тетрадки, будто из рисовой бумаги: для иероглифов, в Москве они тоже продавались, на странице восемь блоков, каждый блок составляют три строки в 19 столбцов, но не понять, как они пишут — вдоль или же развернув тетрадь. А русские слова туда плохо входят. То есть вообще не лезут.

Но в какой его, О., части могло сидеть воспоминание про зайцев? Непонятно. Вряд ли в печени, или в костях, или даже в мозгу — мозг состоит преимущественно из воды, а вода должна была сменяться, иначе б протухла. Так что из головы зайцы неминуемо были бы унесены прочь, давным-давно.

Чебуречная врала, что работает круглосуточно. Однажды ночью, даже и не ночью, а около одиннадцати, она уже была закрыта. Кроме того, чебуреки тут были съедобными только днем, а вечером разогревали, сооруженные впрок: были обмякшими, сырыми. В помещении имелся также рукомойник с холодной водой, а мыло — даже хозяйственное, коричневое — там имелось не всегда. Конечно, до идеала чебуречной — той, что на Сухаревской, напротив Склифа — эта не дотягивала. А на Сухаревке просто вокзал какой-то: все, кто внутри, непременно уедут куда-то далеко, как только выйдут на улицу. Большой зал уставлен плоскими и высокими столами, едоков на шесть. Раздаточная в выемке, она же пищеблок, там чебуреки кипели в алюминиевых чанах. Умывальник, конечно, с коричневым мылом. Груды оберточной бумаги, нарезанной квадратами, вместо салфеток, валялись на столах уже прозрачные, как пергамент, в пятнах бараньего жира. Люди, нагибаясь, откусывали от чебуреков, стараясь не обмараться соком, а потом, растопырив руки, шли к раковине, конкретные, как постоянные борцы с невзгодами жизни, какими они и были, а возле умывальника всегда была очередь из двух-трех человек. Та чебуречная работала уже лет полста, не меньше. А пиво, там возле кассы, до сих пор оставалось советско-каноническим: жигулевским.

А у него вот водка через день, а что поделаешь, если все осыпается и рассыпается. А так Солянка и «Площадь Ногина», в смысле «Китай-город», отличались разнообразием форм жизни. От церкви с покосившейся колокольней уходил широкий сквер до Политехнического музея, улица по левую руку называлась Старой площадью, там стояли здания администрации президента, а ранее ЦК. По правую руку имелся другой проезд вдоль сквера, назывался Лубянским и в нем имелись разнообразные лавочки, также отличавшиеся разнообразием — китайский ресторан с непонятным названием, распивочная «Аист» и клуб «Китайский летчик».

Возможно, их тут в ряд специально поставили — чтобы лица из администрации президента могли оперативно сходить в народ, осуществив мониторинг разных слоев общества с последующей интерпретацией уже за рабочим столом. В самом дел, иной раз в «Летчике» наблюдались лица, одетые вполне официально, с некоторым изумлением глядевшие по сторонам, хотя чему, собственно, там удивляться? Но, конечно, это не личный опыт существа О., ненароком оказавшегося почти лабораторным объектом. Он хотел выпить водки, ну и выпил ее в чебуречной, хотя, несомненно, в «Аисте» ему бы понравилось больше.

В «Летчике» в тот год кормили еще прилично и не очень дорого, обслуживали там однотипные девчушки с именами на бэджиках — похоже, в детстве и отрочестве все они были лыжницами, такой формат. Впрочем, на кухню там вели ступеньки вверх, скорее всего, только лыжницы и могли вынести постоянную беготню по ступенькам. Они весьма часто сменялись: что ли уходили куда-то на повышение или, в самом деле, были лыжницами и разъезжались по чемпионатам. Но по вечерам там шумно, так что администраторам президента тогда уже не вполне удобно ходить в народ. Кроме того, если вечером был концерт, то с пяти часов можно было нарваться на саундчек людей. Но мало кто приходил настраиваться заранее.

Что до «Аиста», то распивочная предназначалась уже для лиц, окончательно мудрых и фактически просветленных. Правильная точка-распивочная, хорошее место для проведения там примерно второй части послеслужебной пятницы. Просветленность же следовала из того, что факт наличия отдельной сущности хоть в ком-то из посетителей, был бы решительно нелеп. Так что получать там удовольствие могли лишь мудрые люди. А чем — это вопрос — любят заниматься разнополые компании российских служащих в таких местах? Ответ — они любят там коллективно разгадывать кроссворды, разложив их на мокрых столах, спрашивая трудные слова у соседних столиков.

А тут бы и О. со своими зайчиками в его детской, на пять минут вернувшейся душе… Нет, он сделал все правильно: заниматься этим следовало в безымянной чебуречной, а не в «Аисте».

* * *

Но как много сущностей его покинули. Те же зайчики. Или, скажем, такое, что ему лет шесть, а за окном июнь, солнце, шумит там что-то, перекликаются соседи. И таких сущностей уже очень много погибло: так, что даже не вспомнить по словам. Как во двор в июне солнце падало в детстве? От чего он обычно просыпался по утрам? Что ему тогда снилось?

* * *

Примерно 24 января, в четверг. у него возникло дело, он решил купить себе гирю. Не перевозить же ее с квартиры на Балаклавском. Да, там у него тоже была квартира, но, во-первых, это далеко, а во-вторых — гиря стояла на балконе и явно примерзла, пусть даже теперь и оттепель. И тащить ее оттуда в лом, с двумя пересадками на метро, не говоря уж о том, что и до метро доехать на автобусе надо, и еще чуть ли с не полкилометра до автобусной остановки — неудобно дом стоял, хотя в его окрестностях росли даже сосны. А гиря была нужна, потому что тело обмякало. Гирю, наверное, можно было купить в «Спортмастере» на Садовом, возле Смоленской. Килограмм на 16 или даже на 24.

День был скользкий, оттепель. Выходя из дома, он решил, что в середине дня выберется на Смоленскую, зайдет в лавку и, если она там отыщется, то он вполне успеет завезти прибор домой: три остановки, полчаса туда — обратно, приспичило ему.

Кома выдавливает мозг, — отчужденно рассуждал О., идя по двору, в котором уже начали проступать проплешины земли, а охранники каток уже не чистили — там теперь была одна большая лужа; теперь для физического упражнения охранник скалывал железной палкой с приваренным к ней топором лед. Кома, она как бы предоставляла мозг ощутить — тот ощущался примерно столь же сырым, как нынешний воздух и эти осевшие сугробы. В голове даже почти булькало — это уж вряд ли, но, право же, О. чуть ли не ощущал, что всего его сегодняшние мысли возникают именно в голове, из этой сырости. Как черви, все ворочались и извивались, а другие — что ли упругие черви — быстро проскальзывали куда-то в глубину, наверное, в центр мозга, где имелась несомненная впадина страшной глубины, а то бы куда они девались? Наверное, там и лежит подсознание.

Еще были мысли, похожие на мокриц, какие-то постоянные, жили они не суетясь, постоянные, но не очень важные. Ничего другого он не ощутил, так что сегодня у него были мысли только этих трех типов. Он подумал и о том, как выглядит сама эта мысль, которую он сейчас развивал, и она показалась ему крупноячеистой сеткой, стоящей в одном из углов этой сырости. То есть была уже четвертым типом. К сожалению, достоверность этих ощущений было невозможно проверить. Мало того, ему показалось, что внутри мозга пахло примерно как в рыбном отделе гастронома. Это уж точно было домыслом, тем более, что внутричерепная смазка показалась ему схожей с женской, что было уже просто антинаучно. Видимо, он еще не проснулся.

Днем, разумеется, на «Смоленскую» заехать не получилось, поехал вечером, не зная до которого часа лавка работает. Разумеется, в десять вечера, когда он там оказался, она уже не работала.

В окрестностях «Смоленской» обыкновенно болтаются бомжи, а также панки-шпана, выпрашивающая у всех подряд деньги, находясь в смутном состоянии юного и, как правило, провинциального рассудка. Это из-за близости к Арбату: у них там вечный променад, а к позднему вечеру они идут в подземный переход возле кинотеатра «Художественный», где у них самодельные концерты.

Неизвестно зачем он зашел во двор «Смоленской-Покровской», ему-то нужна была другая «Смоленская», на другой стороне Садового кольца, в желтом доме с башенкой, проекта академика Жолтовского (где, говорят, вход сразу в две системы метро: на его Филевскую линию и в секретное Метро-2; причем из-за лифтов на станцию Метро-2, которые де есть в этом доме, и пошли слухи о станциях Метро-2 чуть ли не под каждым номенклатурным домом).

Он просто так зашел в этот двор, давно там не был, восстановить память, да там еще и музыка всегда играет как-то особенно громко и ущербно. Но обнаружилась знакомая. Они когда-то вместе работали, однажды оказавшись в недолговечной связи (началась на ее дне рождения, как обычно — остался, она жила аж в Соловьином проезде, оттуда ночью не выбраться. Не он один остался, все как-то разложились по диванам-коврикам, а они как-то изловчились, но кто начал и что у них получилось — не вспомнить, слишком пьяные были. Но факт запомнили и несколько раз его повторили, без особых просветлений, но и не без удовольствия. Она была полноватой и весьма мягкой, что было ему непривычно, он по жизни предпочитал альянсы с иной конституцией. Отчего близость прекратилась — тоже не вспомнить, у нее еще кто-то был, а ему что ли ездить к ней было неудобно. Да нет, конечно, не поэтому, у него с ней все время было какое-то напряжение, не так, что он ее планов в отношении себя не понимал, а вот непонятно было — всерьез это как-то или так, по-дружески).

Теперь она и какие-то люди пили пиво из бутылок и банок. Похоже, сослуживцы, у которых не получалось расстаться — они явно пытались разойтись с какой-то корпоративной гулянки и не могли друг от друга оторваться, хотя у них была впереди еще пятница, завтра.

Она, с тех пор несколько похудевшая, его заметила, проявила даже восторг с объятиями и целованием (воротник мягкий, лисий), они чуть-чуть невпопад поболтали — ее компания тоже, наконец, принялась расставаться, он поехал ее провожать, кажется, впервые за долгое время у него образовалось, пусть на вечер, расширение личной жизни. Ну и не на вечер, было бы желание: она дала ему новый телефон, намекнула приезжать. Он ничего конкретно не ответил, но телефон спрятал не из вежливости, а чтобы не потерять. Конечно, в ее годы логичнее держать теплыми прежние связи, чем искать новые.

Проводил ее, расставшись на «Бауманской» (она, значит, перебралась из Ясенево в центр: как-то показалось ему странно — известное ему тело сменило место обитания, этот факт почему-то был важным, не только в связи с наглядным жизненным успехом). Обратно поехал не сразу, тут было рядом — до «Арбатской» и на «Александровский сад» — но походил по залу «Бауманской», разглядывая статуи летчиков, партизан и других героев, а также тружеников тыла. Они были не в позах, как на «Площади революции», а почти вытянувшись во фрунт, чуть отставив задние ноги. Как шахматные фигуры, или как надгробья, строго в человеческий рост. Странное дело, возле этих статуй был, несмотря на позднее время, кое-какой народ, и вот эти люди отчего-то выбирали себе статуи, которые на них похожи. Ну, так показалось.

Никакой психологии, конечно, нет — сообразил он, разглядывая очередную косолапую тетку с автоматом из непонятного (бронза — медь — какой-то сплав?) металла. Психология, это такая общая договоренность, как дамы в конторах сбиваются в стаю, чтобы отправиться в столовую. Эта договоренность и делает им реальность. В том числе указывая психологически важные пункты. Об этом пишут в газетах в рубриках «В редакцию пишут» и «Спросили — отвечаем». Но вот как они понимают, от чего именно им будет хорошо?

Что-то в нем опять треснуло и он опять почувствовал себя юным мальчиком, — разглядывая эти небольшие чучела, патриотический смысл которых был ему отчетливо ясен, но уже вряд ли был понятен в былом размахе, например, Ррребенку. Видимо, эти чучела, вместе с эманируемыми ими историями про войну, пионеров и проч. возвращали его в маленький возраст. Мальчик как мальчик, чего уж, но снова мальчиком становиться, это уж как-то лишнее.

Тут, вдобавок, еще и сама станция пахла как-то так, как метро всегда пахло, не так, как теперь пахнут центральные станции. Онтологическим каким-то запахом, не понять, из чего он складывался. Возможно, из запаха резины поручней эскалаторов, запаха нагнетаемого вентиляцией воздуха, что-то еще внятное было — озоном каким-то, но откуда в подземелье озон? Это не воспоминания насели, не впал он в детство, он воспринимал все отчужденно от любого возраста. И своего нынешнего возраста тоже: что значит, что ему сорок пять?

И ведь нигде не написано, что положено испытывать в таком возрасте. Совершенно нет общих правил, как в юности-детстве-молодости. Ну, ощущать уверенность, пить по пятницам, ходить налево, и что ли демонстрировать — не напоказ даже, а как отдельная доблесть — что жизнь удалась. Вообще-то, конечно, удалась — подсчитывать недостачи и изъяны ему и в голову не приходило. Наоборот, он сочувствовал Ррребенку, как тому еще париться: еще только школа, а потом институт, от армии отмазываться, с девчонками в контакт входить, с начальством учиться ладить, и переживать, переживать все подряд, тьфу…

А некая вневозрастная психика что-то с ним делала, руководя им, как хотела. Он был как старенький тренажер в музее Жуковского, еще не со штурвалом, еще с ручкой, как положено: от себя — на себя, а модель слушается, жужжит и — вниз носом или вверх. Или влево-вправо: тоже слушается, правильно накреняется. А это было в году 74-м, что ли. Или даже раньше. А самолет был, помнится, «Ил-18», в музее на улице Радио. От Бауманской недалеко, потому и вспомнил.

Впрочем, воспоминания вовсе не вовлекали его в себя. Наоборот: это они выходили из него, он замечал их, прощаясь с ними. То есть, вспомнить музей Жуковского он вспомнит, но вещества, которое было в капсуле «тренажер в музее», более не будет: сейчас он его и употребил напоследок.

То есть, его прошлое, которое своими запахами и вкусом помогало ему как-то удерживать время в себе — покидало его. Будто к мозгу подступали некие французы и все обитатели города М. его головы разбегались, вывозя на подводах домашний скарб. А в оставленных домах останутся только второсортные вещи, всякие тряпки, бывшие газеты, пахнуть там будет растревоженным старьем, и только.

* * *

28 января состоялось катастрофическое зрелище, оно началось в 16.40. Малиновое солнце, чистое небо, чуть сизоватое, если отсчитывать от голубого. Вдалеке тускло, какой-то латунной монетой, советским пятачком блестел купол храма Христа Спасителя, а сбоку от него, справа, почти соприкасаясь, примостился полный диск луны, полупрозрачный, белесый. Погода дергалась: в восемь утра лил дождь, в полдень выглянуло солнце, птички ошибочно зачирикали, будто уже весна, но — внезапно все разом замерзло и вокруг стало скользко. В чем, собственно, тут катастрофичность, было неясно, но она явно организовала эти перемены.

Катастрофичность внятно выказала себя к ночи. Она состояла в остекленении: двор стал прекрасен. С утра он был заполнен оттепельной водой, занявшей промежутки между островками рыхлого снега. Теперь вода блестела, но это была уже не вода, а чистый лед, застывший, стекая к краям двора (в центре двор был чуть повыше). Лишь одна дорожка была присыпана песком — для пенсионеров, вдоль их маршрута в гастроном, гуманно. А все остальное было совершенно скользким, даже все бугорки и камни. Будто замер (з) ший мозг. Впрочем, тот бы покрылся инеем и с грохотом трескался бы от такого стягивания.

Так что все можно объяснить холодом: на морозе можно представить себе вещи и так, и этак. Но точка остановки мира, она же — точка его сборки (остановился, огляделся, ни хрена не понял, все и собирается заново в кучку) была у него размером с внутренность МКАДа. Была просто внутренностями Московской кольцевой. Городом Мозгва.

* * *

А в переходах повсюду стояли мрачные попы с деревянными ящиками на поясах — в этом состояло их миссионерство и прозелитизм РПЦ, чтобы бороться с прозелитизмом католиков, расширявших на территорию РФ свои епархии, угрожая завлечь всех органной музыкой, запретом абортов и презервативов, серебряными сердцами на красном бархате и сидячими местами в храмах.

Уж сделали бы, что ли, Христа в ушанке, — не по поводу лагерных страстей, а потому, что холодно тут — раз уж такие национальные. Было интересно, а могут ли они быть хотя бы приветливыми и не строить из себя агентов Комитета Духовной безопасности? А то все намекают: у нас, де, есть нечто. Ну так и хрен с этим чем-то вашим, раз уж оно такое ваше.

* * *

Одиноко ему стало. Жена, почувствовав что-то неладное, обращалась к нему с неопределенными нежностями. Мило манерничала, всякое такое, немного нелепо. Видимо, потому, что не знала, как себя вести, хотя от нее ничего и не предполагалось, сам-то себя он со стороны не видел, вот и не понимал, в чем причина такого ее чириканья. То есть, надо полагать, он, но почему?

И зачем в такой манере, девичьей? Как-то это стилистически неточно. Впрочем, если уж она кокетничает с ним именно так, то полагает этот способ адекватным. То есть воспринимает его как существо, в отношении которого такие действия могут иметь смысл. То есть воспринимает его не адекватно и каков вывод? Она живет с кем-то, кто не является им? Но, если он точно знает, что является каким-то другим, то почему это не видно со стороны и чья тут вина? Но вряд ли с ее стороны дело доходило до формы проявления сущностей, да и ощущаемое им одиночество было незаметным со стороны. Видимо, он был теперь букой, чем нарушал распорядок жизни, и его надо было вернуть к позитивному поведению.

Конечно, про ее ощущения он тоже знал немного, а уточнять — не удосуживался: трудоемкая работа. Жена между тем уже начала планировать отпуск в соответствии с договоренностями, написала письмо в Ленинград, подруге — в Петербург, конечно, но все равно — в Ленинград. Подруга жила в Колпино, на Бухарестской. Причем ведь письмо написала, а не позвонила — наверное, чтобы постепенно ввести в курс дела и не тратить разговор попусту. Разумная она женщина, но что делать в Колпино в белые ночи?

* * *

Еще ему нравились окрестности «Новослободской». Не все, но угол ул. Новослободской и ул. Селезеневской, по Селезневке, примерно до бань, разумеется, «Селезневских». Там был нелепый городской кусок, с одной стороны серьезные новые дома, с банком и чем-то еще пафосным, а с другой — ларьки да заборы и так до самых бань. За ларьками-киосками начинались совсем тихие места до ул. Достоевского с больничными корпусами возле площади Борьбы и до Театра Советской армии, если от Борьбы свернуть направо. Но все это дальше, а тут стояла просто пара ларьков. Он зашел в тот, что ближе к торговому центру, темно-зеленому с золотом и чем-то красным, с прядями свисающих гирлянд — красные, белые, зеленые: китайскому, короче. И напрасно зашел — продавщица торчала на улице, курила и любезничала с местным ментом. Впрочем, это правильно, когда менты и продавщицы дружат.

Когда продавщица докурила, О. купил пиво и пирожок, вернувшись к метро. Там был приятный закуток за газетным киоском, фактически щель. Далее уже шелестели машины по Новослободской, разбрызгивали оттепель. На другой стороне, в сторону Миусской площади, отсюда не видимой, имелся сквер, в нем стояло дерево, также украшенное гирляндой из мелких лампочек, желтых, хорошего света. Так и стояло, изукрашенное, чуть покачиваясь, а за деревом на доме, уже красным, мигала вывеска чего-то под названием «Грезы». «Клуб отдыха и красоты» — поясняли красные буквы. В переходе к Миусской площади, очень подземном, чуть ли не зловещем, будто попавшим сюда из другого фильма, продавали разнообразные соленья — теперь, конечно, не продавали, потому что поздно.

Вот, думал он, а ну как этот пирожок имеет в своем нутре мясо немытой и, возможно, больной свиньи? Он же тогда немедленно проест ему печень. Но это было бы классно, если бы от действия до последствий проходило мало времени: как на испытаниях летательных аппаратов. Что-то не так, — готов, лежит на почве. Хотя, конечно, тоже не всегда, иной раз замучишься проблему вычесывать, как в жизни. А то бы съел плохой пирожок — и тут же корчишься на тротуаре рядом со ступеньками, где купил. А не так, что что-то болит, а почему? Или же придумал умную мысль и она через пять минут материализовалось, принеся не то, чтобы славу, а реальное достоинство. Или сошелся с кем-нибудь, и уже минут через десять она уже вынимает из себя ребенка. Девочку в розовом платьице с золотистыми волосами, волосы еще чуть влажные. А то все длинные паузы, промежутки от действия до последствий, никогда не вспомнить, что из чего произошло. Зачем он, например, учил в школе природоведение? Карты природных ископаемых, где золото обозначено кружком, вертикально поделенным на белую и черную половинки?

* * *

Спокойно, думал он, спокойно. Квартиры разменяются, все соберется вместе, станет гармонично, все позиции упорядочатся в полном согласии. Всех этих мучений на пару лет, а потом можно будет неторопливо жить, одобрительно кивая окрестностям. Комфортно, здоровым образом старея, что уже вовсе не будет расстраивать — это ведь хорошо, неторопливо доживать жизнь. Потому что жизнь удалась: выжил и до смерти доживет, и не на выселках, а как гордый римский гражданин, разве же это не его несомненная заслуга? Всякое ведь могло быть.

Так что не время теперь заниматься метафизикой. Для нее и выделена технологическая пауза в конце жизни — именно для того жизнь и устроена, как устроена, чтобы в ее конце была славная, медленная, как летнее утро, метафизическая пауза. Потому что только тогда метафизика не будет звать на свершения. Какая ж она тогда метафизика? Тогда она заморочка, шило в заднице.

Хотелось специального места для мыслей: чтобы вокруг были теплые цветные тряпки, пыльная солнечная комната, медленная старость. На третьем этаже, чтобы сидеть и в окно иногда выглядывать. Хм, тут он понял, что имеет на уме вполне конкретное место, а именно свою однокомнатную в Чертаново, на Балаклавском проспекте. Эта мысль его озадачила, поскольку находилась в явном противоречии с рассуждениями о квартирных разменах и окончательной гармонии. И уж тем более не в этой же хрущевке предаваться метафизике. Колотун там зимой.

Но из окна тогда был бы виден был двор, листья — а там у деревьев тяжелые листья, во дворе на Балаклавском. И можно ходить гулять к метро — хотя, к чему ему тогда метро? — не только к «Чертановской», а и к «Севастопольской», мимо школы с барельефами Горького… кто ж там еще на барельефах? Толстой с Достоевским? Достоевский вряд ли. Может, Пушкин? Пушкин-то непременно. Тургенев? Не вспомнить, но они светло-желтые или даже беленые известкой в круглых рамах. Мимо пруда гулять, неторопливо, а в пруду собаки плавают, выходят на берег — там узкая тропинка в сторону «Севастопольской» — отряхиваются, осыпают тебя брызгами, а на земле растут всякие лопухи и подорожники, одуванчики.

* * *

Когда начинается оттепель, быт всегда усиливает свое присутствие. Почему так происходит — сказать трудно, потому что куда ж ему, собственно, деться в иные погоды. Но в оттепель он надежно довлеет времени, перемещающемуся тогда ползком. Может быть, потому, что такую погоду представляют толстые тетки лет от пятидесяти и старше. Не побирушки, а наоборот, у них на пальцах всегда кольца с громадными леденцами.

Между ними, во всех их версиях, настраивается некая геодезическая связь, которая всегда в пределах видимости — потому что таких теток много. Такая очевидная сетка, от одной до другой, их всегда будет несколько в поле зрения, и эта сеть не прохудится нигде, от Капотни до Химок, от Солнцева до Лосиного острова. В пределах этой сети была, например, своя стабильная температура, за которую, несомненно, следовало бороться, — они и боролись.

Те дыры, которые он ощущал теперь в прохождении жизни, в такую погоду должны были бы постепенно затянуться, зарасти. Потому, что вещество, которое разъедало его, проделывая дыры в его оболочке (должна быть оболочка, отделяющая его некую суть: похожую на жирного, бело-сливочного, как помадка, червя-личинку от всего остального) — это вещество не производилось на территории, где хозяйничали тетки. Хоть выкрути их страну, как белье, ни капли этого вещества из нее не выжать.

Повседневные тетки его бы и умиротворили, но он опять сделал ошибку. Зачем-то поперся все к тому же троюродному брату, поговорить. Не так, чтобы сравнить ощущения от возраста и уж тем более не затем, чтобы пожаловаться на дыры в оболочке жизни, а так, чтобы все вспомнить и прийти в себя. Это был, в общем, правильный ход. Брату он по телефону сказал, что отчего б им не выпить, в пятницу-то, и что мог ответить на это брат? Тем более, что он даже сам обязался привезти вещество, купил на Минской.

Брат в детстве отучился в МЭИ, у них в Лефортово было хорошо, сырые пятиэтажки общежитий, соединенные между собой узкими переходами на уровне вторых этажей, там узкие, слепенькие окна. Среди корпусов общежитий и каких-то мастерских стоял небольшой спортивный манеж, желтый с белыми колоннами, а рядом — стадион в окружении тополей, они весной пахли смолой, липкими оболочками листьев. Они там много портвейна выпили, не в портвейне суть, там был рай, — сигареты, сумерки, несфокусированная истома, кренящаяся в сторону корпусов общежитий — типа, а как там жизнь бегает? Длинные майские сумерки, заросли распускающейся сирени. Они-то с братом чего туда года два ездили? Брат — как бы одалживать конспекты и королем, что ли, среди общежитских себя ощущал, а он — за компанию, да и жил неподалеку, на Земляном валу. Он бы мог кататься в гости к своим физикам на Мичуринский, в эмгэушый филиал, где тогда еще не загромоздили мусором спортплощадку за столовой, но это — далеко, да и брат был годом старше, так что он заодно набирался у него опережающего опыта. А жизнь, которая выглядывала из окон общежитий, она уже пахла тем самым бытом, который ощущался теперь, во время оттепели. Тогда это было важно, потому что запах своего дома не чувствуешь, а тут быт был мучительно — из-за студенческой нищеты — наглядным.

Кома, о которой он подзабыл (а она никуда не делась, проедая его изнутри, вызывая необязательные поступки, вроде поездки к брату), его тут и подстерегла, на том же самом куске тротуара, на котором он ощутил ее в конце декабря.

Возможно, что это была уже и не она сама, а с прошлого раза здесь сохранился ее отпечаток, но разницы не было никакой. Отпечаток действовал совершенно так же: по позвоночнику пробежало некое электричество, что немедленно призвало кому. Будто она сама к нему уже прийти не удосуживалась, но готова была явиться, когда он о ней вспомнит.

Тут он сделал еще одну ошибку (предыдущая состояла в том, что если бы он пошел по другой стороне улицы, обошел бы пятно комы, чуть-чуть сырое и шершавое одновременно, как говяжий язык; мелко-складчатое, лежавшее на тротуаре возле армянского магазина — а он мог это сделать, там был переход на другую сторону Минской, но светофор горел красным — тогда все бы обошлось, история бы и закончилась, он бы вернулся в прежний ум). Теперь он ошибся, неправильно глядя на брата: рассматривал, как повылезали его волосы, как ухудшилась кожа лица. Отстраненно изучал, как тот устраивает дома свой личный спектакль — для домашних, по поводу какой-то бытовой позиции. Его близкие тоже были вполне известны и тоже теперь представлялись некоторыми механическими машинками, заводимыми во время сна. Ну и что? Так и бывает. Были молоды, например, а потом — уже нет. Извлекать из этого факта личную метафизику не годится, потому что из этого она не извлекается. Вот если бы О. подумал, какие они все хорошие, тогда еще может быть. Будто не знал теорему Геделя о неполноте, которая, мягко выражаясь, утверждает, что при определенных условиях в любом языке существуют истинные, но недоказуемые утверждения.



Поделиться книгой:

На главную
Назад