Привычное существование этих людей, с чертами грубости и известной жестокости, привлекало его как все необычайное и красочное. Затерянный в море остров, который мог рассчитывать лишь на собственные силы, веками противостоял норманским пиратам, арабским морякам, кастильским галерам, судам итальянских республик, турецким, алжирским и тунисским парусникам и в недавние времена — английским корсарам. Древняя римская житница Ферментера, с течением столетий ставшая почти необитаемой, предательски оказывала приют враждебным флотам. Деревенские церкви все еще оставались настоящими крепостями с прочными башнями, где укрывались земледельцы, которых костры оповещали о высадке врагов. В тревогах этой неспокойной жизни, полной бесконечной борьбы, рождалось население, приученное к кровопролитию и защите своих прав с оружием в руках; земледельцы и рыбаки, отрезанные от прочего мира, и поныне сохраняли образ мыслей и нравы своих предков. Сел не существовало, хутора были разбросаны на многие километры друг от друга, и связующим звеном между ними служили церковь и дома священника и алькальда. Единственным крупным поселением была столица острова, по старинным грамотам — Королевская крепость Ивисы, с прилегающим к ней Морским кварталом.
Когда юноша достигал зрелого возраста, отец призывал его на кухню, где собиралась вся семья, жившая на хуторе. — Ты мужчина! — провозглашал он торжественно. И вручал ему нож с добротным клинком. Посвященный в рыцари, атлот утрачивал сыновнюю робость. Отныне он должен был защищать себя сам, не обращаясь за помощью к семье. Потом, собрав немного денег, он пополнял свое рыцарское вооружение, приобретя у местных кузнецов, раздувавших горны в лесах, пистолет с серебряными насечками.
С гордостью ощутив в руках оба этих предмета, подтверждавшие приобретенные им права мужчины и гражданина, оружие, с которым он не расстанется больше в жизни, юноша присоединялся к другим атлотам, экипированным таким же образом. Для него начиналась пора молодости и любви, серенады, сопровождающиеся озорными возгласами, танцы, прогулки в дальние приходы на церковные праздники, где молодежь упражнялась в меткой стрельбе камнями по петуху. В особенности же их занимали фестейжи, традиционные смотрины, на которых выбирали невест, — самый почитаемый обычай, вызывавший раздоры и убийства.
На острове не было воров. Хозяева домов, уединенно стоявших среди открытого поля, уходя зачастую оставляли ключ в дверях. Люди не убивали друг друга из корыстных побуждений. Землей пользовались все на равных условиях, а мягкий климат и врожденная воздержанность жителей делали из них людей благородных и не слишком приверженных к материальным благам. Любовь и только любовь побуждала мужчин убивать друг друга. Сельские кавалеры горели страстью к своим избранницам и отличались необычайной ревностью, как герои романов. Из-за черноглазой и смуглой атлоты они подстерегали друг друга в ночной темноте и вызывали на бой презрительным ауканьем, перекликаясь издалека, перед тем как схватиться врукопашную. Им казалось недостаточным, что современное оружие стреляет лишь одной пулей, и поверх обычного патрона они сыпали порох и всаживали еще пулю, плотно забивая этот заряд. Если оружие не разрывалось в руках у нападающего, то от врага оставалось лишь одно воспоминание.
Сватовство продолжалось месяцы и годы. К крестьянину, имевшему дочь, являлись молодые люди не только из его округи, но и со всего острова, так как все ивитяне считали себя вправе просить ее руки. Отец подсчитывал количество претендентов — десять, пятнадцать, двадцать, иногда тридцать. Потом он высчитывал, каким временем он может располагать в течение вечера, пока его не одолеет сон, и, в соответствии с количеством претендентов, делил между ними это время по минутам.
К вечеру по разным дорогам сходились участники смотрин, некоторые приходили даже группами, напевая национальные мелодии, которые сопровождались пронзительными выкриками и трелями, походившими на кудахтанье; другие шли одни, наигрывая на бимбау, этот инструмент состоял из двух железных пластинок, жужжал, как овод, и, казалось, заставлял музыкантов забывать об усталости. Они приходили издалека. Иные тратили целых три часа на то, чтобы дойти, и столько же, чтобы вернуться; этот путь они проделывали в дни фестейжей, по четвергам и субботам, с одного конца острова в другой, чтобы поговорить с атлотой какие-нибудь три минуты.
Летом они усаживались на так называемом порчу — внутреннем дворе хутора, а зимой входили в кухню. Девушка поджидала их, неподвижно застыв на каменной скамье. Она снимала соломенную шляпу с длинными лентами, придававшую ей в жаркое время дня вид опереточной пастушки; на ней был праздничный наряд — голубая или зеленая юбка со множеством складок, которая целую неделю висела под потолком, стянутая веревками, чтобы сохранить плиссировку. Под этой юбкой были другие, восемь, десять или двенадцать нижних юбок — весь женский домашний гардероб; все это походило на огромную воронку из сукна и фланели, уничтожало признаки пола и не позволяло представить себе наличие человеческого тела под этой грудой одежды. Ряды филигранных пуговиц блестели на накладных рукавах кофточки. На груди, стянутой жестким, почти железным корсетом, сверкала тройная золотая цепочка с огромными звеньями. Из-под головного платка свисала толстая коса, перевитая лентами. Чтобы не помять пышного турнюра, казавшегося огромным из-за несметного количества юбок, на скамейке вместо коврика лежал абригайс — зимняя женская одежда.
Претенденты договаривались между собой об очереди и один за другим садились возле атлоты, разговаривая с ней положенное число минут. Если кто-либо, увлеченный беседой, забывал о товарищах, его предупреждали кашлем, свирепыми взглядами и угрозами. Если он не подчинялся, то самый сильный из всей компании хватал его за руку и насильно отводил в сторону, чтобы следующий мог занять освободившееся место. Иногда, когда претендентов было много и времени не хватало, атлота разговаривала с двумя сразу, умело лавируя и ни одному не оказывая предпочтения… Так продолжалось до тех пор, пока она не заявляла о своем окончательном решении, не считаясь при этом с волей родителей. В эту краткую весну своей жизни женщина была королевой. Потом, выйдя замуж, она обрабатывала землю наравне с мужем, мало чем отличаясь от животного.
Если отвергнутые атлоты не слишком интересовались девушкой, они уходили, перенося свои галантные намерения на несколько миль дальше; но если они действительно были влюблены, то продолжали осаждать дом, и избраннику приходилось сражаться со своими бывшими соперниками, чудом пробиваясь к свадьбе сквозь строй ножей и пистолетов.
Пистолет для ивитянина был вторым языком. На воскресных танцах не раз звучали выстрелы в доказательство любовного восторга. Уходя из дома невесты, в знак уважения к ней и ее семье атлот стрелял, перед тем как закрыть дверь, и кричал при этом: «Доброй ночи!» Если же он удалялся обиженный и желал оскорбить семейство, то поступал наоборот: сначала прощался, а потом стрелял; но в таком случае ему надо было сразу удирать, так как обитатели дома немедленно отвечали на его вызов пулями, палками и камнями.
Хайме стоял в стороне от этой суровой традиционной жизни, издали наблюдая обычаи адуара, все еще сохранявшиеся на острове. Испания, флаг которой развевался по воскресеньям над жалкими домиками каждого прихода, едва ли вспоминала о затерянном в мире клочке своей земли. Многие заокеанские страны были лучше связаны с мировыми центрами, чем этот остров, разоренный в свое время войнами и грабежами, а теперь влачивший жалкое существование вдали от главных морских путей, окруженный цепью скалистых и низких островков, каналами и проливами, сквозь воды которых просвечивало дно.
Фебрер наслаждался своим новым существованием, как человек, который присутствует на интересном зрелище и занимает, к тому же, удобное место. Эти крестьяне и рыбаки, воинственные потомки корсаров, были для него приятными спутниками. Поначалу он собирался наблюдать за ними издалека, как любопытный свидетель, но мало-помалу невольно перенял их обычаи и привычки. У него не было врагов, и, тем не менее, во время прогулок по острову, когда он не брал с собой ружья, за поясом у него торчал пистолет… на всякий случай.
В первые дни своего переселения в башню, когда заботы об устройстве заставляли его ездить в город, он еще продолжал носить городской костюм, но постепенно отказался от галстука, от воротничка, от сапог. На охоте он чувствовал себя удобнее в крестьянской блузе и плюшевых панталонах. Рыбная ловля приучила его ходить по песку и скалам в альпаргатах на босу ногу. Голову его покрывала такая же шляпа, какую носили все атлоты прихода Сан Хосе.
Дочь Пепа, хорошо знавшая обычаи острова, с чувством тайной признательности любовалась шляпой сеньора. Жители разных квартонов[70] Ивисы, на которые она делилась еще в древние времена, различались между собой по манере носить шляпу и по форме ее полей, что было почти незаметно для чужеземца. Шляпа дона Хайме была такая же, как у всех атлотов из Сан Хосе, и отличалась от тех, что носили жители других селений, называвшихся тоже именами святых. Это было честью для прихода, к которому принадлежала девушка.
О, наивная и прелестная Маргалида! Фебреру доставляло удовольствие разговаривать с ней; он наслаждался изумлением, которое пробуждали в ее простой душе рассказы о путешествиях и шутки, отпущенные им с серьезной миной…
С минуты на минуту она должна принести ему обед. Уже полчаса густой столб дыма поднимался из трубы дома. Он представлял себе дочь Пепа, хлопочущую у очага под взглядом матери, отупевшей крестьянки, несчастной и Вот-вот он увидит ее под навесом порчу перед входом в дом, с обеденной корзинкой на локте, в шляпе с длинными лентами, которая оттеняет ее поразительно белое лицо, приобретавшее под лучами солнца матовый цвет античного мрамора.
Кто-то зашевелился под навесом и направился к башне. Это Маргалида!.. Нет, это не она. Это ее брат Пепет… Пепет, который месяц тому назад жил в городе, готовясь к поступлению в семинарию, и был прозван поэтому Капелланчиком.
II
— Добрый день!
Пепет расстелил салфетку на краю стола и поставил на нее два закрытых блюда и бутылку виноградного вина, прозрачного и красного, как рубин. Потом опустился на пол и обхватил руками колени, приняв неподвижную позу. Его смуглое лицо озарялось улыбкой, обнажавшей ослепительно белые зубы. Лукавые глаза уставились на сеньора с выражением, какое бывает у веселой и преданной собаки.
— Разве ты не ездил в Ивису, чтобы стать священником? — спросил Хайме, приступая к еде.
Мальчик кивнул головой: «Да, сеньор, я был там». Отец поручил его, Пепета, одному из учителей семинарии. Знает ли дон Хайме, где находится семинария?..
Маленький крестьянин говорил о ней, как о далеком месте, где его пытали. Ни деревьев, ни свободы, даже воздуха там едва хватало: жить взаперти было просто невозможно.
Фебрер, слушая его, вспоминал о своей поездке в верхний город, тихий и сонный — Королевскую крепость Ивисы, — отделенный от Морского квартала большой стеной времен Филиппа II[71]. Бреши в стене, построенной из песчаника, поросли вьющимися зелеными каперсами. Безголовые римские статуи, стоявшие в трех нишах, украшали ворота, соединявшие город с предместьем. Дальше начинались кривые улицы, тянувшиеся вверх — к собору и замку; посреди вымощенных голубоватым камнем мостовых стекали вниз нечистоты. Сквозь белоснежную штукатурку фасадов неясно проступали контуры дворянских гербов и лепные украшения старинных окон. На берегу моря царила кладбищенская тишина, нарушаемая лишь отдаленным шумом прибоя и жужжанием мух, летавших роем у ручья. Изредка на этих мавританских улицах раздавались шаги, и тогда, как при необычайном событии, с жадным любопытством приоткрывались окна: медленно поднимались по крутым склонам, направляясь в замок, несколько солдат или возвращались из церкви каноники в лоснящихся на груди рясах, серых плащах и широкополых шляпах, нищие прислужники заброшенного собора, бедного и не имевшего даже епископа.
На одной из этих улиц Фебрер заметил семинарию — длинное здание с белыми стенами и зарешеченными, как в тюрьме, окнами. Капелланчик, вспоминая об этом доме, становился серьезным, и с его темно-коричневого лица исчезала привычная ослепительная улыбка. Какой страшный месяц провел он там! Учитель заполнял скучнейшие каникулы занятиями с деревенским мальчуганом, желая посвятить его в таинства латинского языка с помощью красноречия и ремня. Он хотел сделать из него к началу года чудо, на удивление другим учителям, и удары так и сыпались. А тут еще решетки, позволявшие видеть только часть противоположной стены; вымерший город, где не было ни одного зеленого листа; надоевшие прогулки рядом со священником к порту с застоявшейся водой, где пахло гниющими моллюсками, пустому, если не считать нескольких парусников, грузивших соль. Полученные накануне сильные удары ремнем истощили его терпение. Бить его!.. О, не будь это священник!.. Он сбежал и вернулся в Кан-Майорки, но перед этим он из чувства мести изорвал несколько книг, которые особенно ценил учитель, опрокинул на стол чернильницу, написал на стенах непристойности и совершил еще ряд проказ, подобно вырвавшейся на свободу обезьянке.
Ночь в Кан-Майорки прошла бурно. Пеп побил сына палкой и, ослепленный злобой, едва не убил его — спасло заступничество матери и Маргалиды.
На лице атлота вновь заиграла улыбка. Он с гордостью заговорил о палочных ударах, которые перенес, не испустив ни одного вопля. Его ведь бил отец, а отец может бить, потому что любит своих детей. Но пусть кто-либо другой попробует ударить его — он будет обречен на смерть. Сказав это, мальчик выпрямился с воинственным пылом, присущим тем, кто привык видеть льющуюся кровь и вершить суд собственной рукой. Пеп поговаривал о возвращении сына в семинарию, но мальчик не слишком верил этой угрозе. Он не пойдет туда, даже если отец выполнит свое обещание, привязав его, как вьюк, к спине осла, — он скорее убежит в горы или на островок Ведра, где будет жить с дикими козами.
Владелец Кан-Майорки распорядился судьбой своих детей с решительностью крестьянина, который, будучи уверен в своей правоте, не останавливается ни перед чем. Маргалида выйдет замуж за крестьянина, к которому перейдут земли и дом. Пепет станет священником — для их семьи это высшая социальная ступень, слава и счастье для всех родных.
Хайме улыбался, слушая, как атлот протестует против своей судьбы. На всем острове не было другого учебного заведения, кроме семинарии, и крестьяне и владельцы шхун, стремившиеся обеспечить своим детям лучшее будущее, отвозили их туда. Ивисские священники!.. Многие из них, будучи семинаристами, участвовали в смотринах, пуская в ход ножи и пистолеты. Внуки солдат и корсаров, они сохраняли задор и суровое мужество предков, даже надевая рясу. Они не» были неверующими, так как простота их мышления не позволяла им подобной роскоши, но и не отличались набожностью или воздержанностью: они любили жизнь со всеми ее наслаждениями и с наследственным энтузиазмом шли навстречу опасностям. Остров порождал священников, наделенных храбростью, склонных к приключениям. Оставшиеся в Испании становились полковыми капелланами. Другие, более смелые, едва научившись служить мессу, отплывали в Америку, где некоторые республики, проникнутые духом аристократического католицизма, становились настоящим Эльдорадо[72] для представителей испанского духовенства, не побоявшихся морского путешествия. Оттуда они посылали много денег своим семьям, покупали земли и дома, вознося хвалу богу, который оказывал своим священнослужителям в Новом Свете более щедрую поддержку, нежели в Старом. В Чили и Перу находились добрые дамы, вносившие по сто песо за мессу. Эти сообщения заставляли родителей, собиравшихся в зимние вечера на кухне, разевать рот от изумления. Несмотря на все эти богатства, священники стремились вернуться на дорогой их сердцу остров и спустя несколько лет приезжали домой, чтобы снова прозябать на своих землях. Но в них уже глубоко проник тлетворный дух современности — им надоедало монотонное существование ивитян, замкнутое и ограниченное. Они вспоминали о молодых городах другого материка и в конце концов распродавали свое имущество или дарили его семье и уезжали, чтобы больше никогда не вернуться.
Пеп возмущался упорством своего сына, желавшего остаться крестьянином. Он грозился его убить, если тот вступит на гибельный путь. Хозяин дома вел счет всем сыновьям своих друзей, уехавшим за океан, надев рясу. Сын Трейфока прислал из Америки около шести тысяч дуро; другой ивитянин, живущий среди индейцев в глубине материка, в высоченных горах, называемых Андами, купил себе на Ивисе кусок земли; этот участок обрабатывает теперь его отец. А негодяй Пепет, гораздо более способный к ученью, чем остальные, отказывается следовать таким блестящим примерам!.. Убить его мало!
Накануне ночью, в спокойную минуту, когда уставший Пеп с грустным лицом отца, задавшего сыну сильную трепку, отдыхал на кухне, этот атлот, все еще почесываясь, предложил помириться. Он станет священником и будет во всем повиноваться сеньо Пепу; но сначала он хочет быть мужчиной, водить компанию с парнями своего прихода, давать с ними концерты, ходить по воскресеньям на танцы, участвовать в смотринах, иметь невесту, носить на поясе нож… Последнего он желал бы больше всего. Если отец подарит ему дедовский нож, он согласен на все.
— Только бы мне дедушкин нож, отец! — умолял юноша. — Только бы дедушкин нож!
Ради дедушкиного ножа он готов стать священником и, если нужно, жить уединенно, людским подаянием, как отшельники, что ютятся у самого моря, в монастыре Кубельс. При воспоминании о благородном оружии глаза его загорались восхищением, и он вновь и вновь начинал описывать его Фебреру. Чудо! Это был старинный клинок, отточенный и отполированный. Им можно было пробить монету, ну, а в руках дедушки!.. Дедушка вообще был человек необыкновенный. Внуку не довелось его знать, но он говорил о нем всегда с восхищением и представлял его себе человеком, стоящим значительно выше добряка отца, к которому Пепет питал не слишком большое уважение.
Вскоре, подстрекаемый желанием получить нож, юноша дерзнул обратиться за содействием к дону Хайме. Если б тот согласился помочь ему! Достаточно сеньору замолвить словечко, и отец сразу же отдаст ему, Пепету, знаменитое оружие.
Фебрер выслушал просьбу с добродушной усмешкой.
— Будет у тебя нож, мой мальчик. Ну, а если отец не отдаст его, я куплю тебе другой, как только отправлюсь в город.
Уверенность в этом окрылила Капелланчика. Ему непременно нужно иметь оружие, чтобы водиться с мужчинами. Скоро к ним в дом будут приходить самые отважные атлоты острова. Маргалида ведь уже взрослая девушка и скоро начнется ее фестейж. Атлоты уже обратились к сеньо Пепу с просьбой назначить день и час для приема поклонников.
— Маргалида! Вот как! — заметил Фебрер удивленно. — У Маргалиды уже женихи!
То, что ему приходилось не раз видеть во многих домах на острове, казалось почему-то нелепым в Кан-Майорки. Он забыл, что дочь Пепа стала уже взрослой. Неужто в самом деле эта девочка, эта миловидная и изящная куколка, может нравиться мужчинам? Он разделял изумление отца девушки, который в свое время не раз влюблялся, а теперь, став бесчувственным, судил по себе и не мог понять, как это его дочь может нравиться мужчинам.
Неожиданно Маргалида представилась Хайме совсем иной, она как бы изменилась в его глазах и повзрослела. Это превращение как-то больно огорчило его; ему казалось, будто он что-то утратил; но наконец он примирился с действительностью.
— Сколько же их? — спросил он, несколько успокоившись.
Пепет махнул рукой и уставился в потолок башни. В точности он еще сказать не может. По меньшей мере тридцать. Это будет такой фестейж, о котором заговорит весь остров. При этом многие из числа тех, что пожирают Маргалиду глазами, не осмелятся участвовать в сватовстве, заранее признав себя побежденными. На острове мало таких, как его сестра: красивая, живая да еще с хорошим приданым, — сеньо Пеп всюду повторяет, что после смерти завещает зятю Кан-Майорки. А сын пусть надевает сутану и отправляется за море, где не видать ему других атлот, кроме индианок. Свинство!
Но негодование его было непродолжительным. Его восхищала мысль, что дважды в неделю к ним в дом будут приходить молодые люди и ухаживать за Маргалидой. Будут приходить даже из Сан Хуана, с другого конца острова, из деревни смельчаков, где обычно рискованно выходить из дому с наступлением темноты, так как всем известно, что за каждым холмом может торчать пистолет, а за каждым деревом — ружье, где любой способен терпеливо выжидать минуты расплаты за оскорбление, нанесенное четыре года назад, — короче говоря, с родины страшных «зверей Сан Хуана». С этими молодчиками придут парни и из других квартонов; многим из них придется отмахать не одну милю, чтобы добраться до Кан-Майорки.
Капелланчик радовался при мысли, что ему придется познакомиться с этими дерзкими парнями. Все будут обращаться с ним по-товарищески, — ведь он брат невесты. Но из всех этих предстоящих дружеских связей наиболее лестным для него было знакомство с Пере, прозванным за свое ремесло Кузнецом. Это был мужчина лет тридцати, о котором ходило немало толков в приходе Сан Хосе.
Юноша восхищался этим прекрасным мастером. Когда тот принимался за работу, то делал самые изящные пистолеты, когда-либо известные ивисским поселянам. Пепет перечислял его работы. С Полуострова ему присылали старинные стволы (все старинное внушало атлоту почтение!), и он отделывал их по своему вкусу, покрывая рукоятки причудливой резьбой, выполненной с поистине варварской фантазией, и снабжал их в избытке серебряными украшениями. Сделанное им оружие можно было зарядить до самого дула, не боясь, что оно разорвется.
Но было еще другое, более важное обстоятельство, которое увеличивало восторженное преклонение юноши перед Кузнецом. Он говорил об этом почти шепотом, таинственно и почтительно:
— Кузнец — верро!
Верро!.. Хайме на минуту призадумался, перебирая в памяти все, что ему было известно об обычаях островитян. Выразительный жест Капелланчика помог ему вспомнить, о чем идет речь. Верро — это человек, храбрость которого не нуждается в доказательствах, кто спровадил на тот свет одного, а может быть, даже многих, полагаясь лишь на твердость руки или верность прицела.
Пепет, желая, чтобы его родичи оказались под стать Кузнецу, вновь заговорил о дедушке. Тот был таким же верро, но в старое время люди умели действовать лучше. В Сан Хосе еще до сих пор не забыли, как ловко устраивал дед свои дела: всего лишь один удар знаменитым ножом — и притом так предусмотрительно, что всегда выискивались люди, готовые подтвердить, что видели его на другом конце острова в тот самый час, как его враг прощался с жизнью.
Кузнец не такой удачливый верро. Всего лишь полгода, как он вернулся из тюрьмы на Полуострове, где он провел восемь лет. Его приговорили сначала к четырнадцати годам, но затем последовали некоторые смягчения. Встречали его необычайно торжественно: один из сыновей Сан Хосе возвращается из героического изгнания! Нельзя было отставать от соседних приходов, которые встречали своих верро с большим шумом. Поэтому в день прибытия парохода в гавань Ивисы пришли дальние родственники Кузнеца, составлявшие половину толпы, вторая же половина явилась из чистого патриотизма. Даже алькальд в сопровождении своего секретаря совершил дальний путь, чтобы не утратить симпатий подведомственных ему поселян. Сеньоры из города с негодованием протестовали против диких и безнравственных крестьянских обычаев, но мужчины, женщины и дети буквально осаждали пароход, и каждый стремился первым пожать руку героя.
Пепет припоминал возвращение верро в Сан Хосе. Он тоже участвовал в процессии, образовавшей длинную вереницу повозок, лошадей, ослов и пешеходов, будто переселялась целая деревня. У каждой придорожной таверны шествие останавливалось, и великому человеку подносили кружки вина, сосиски и стаканы фиголы — напитка, настоянного на местных травах. Всех восхищал его новый наряд, походивший на костюм важного сеньора, который он заказал себе по выходе из тюрьмы; люди молча дивились непринужденности его манер и тому виду, с каким он встречал своих друзей, подобно милостивому принцу, с покровительственными жестами и взглядами. Многие завидовали ему. Чему только не научится человек, уехав с родного острова! Стоит лишь постранствовать по свету!.. Бывший кузнец по пути в Сан Хосе приводил всех в смущение и изумление грандиозностью своих воспоминаний. Затем на протяжении нескольких недель в деревенской таверне с наступлением темноты происходили любопытнейшие вечеринки. Слова верро передавались из дома в дом по всем далеко разбросанным дворам квартона, и каждый видел в приключениях земляка нечто почетное для всего прихода.
Кузнец не уставал расхваливать прелести учреждения, в котором он провел восемь лет. Он успел позабыть о перенесенных там неприятностях и огорчениях и видел все лишь в свете того пристрастия к прошлому, которое искажает воспоминания.
Он не жил, подобно многим несчастным, в уголовной тюрьме, затерянной среди равнин Ламанчи, где вода доходит человеку по пояс и где приходится терпеть муки от страшного холода. Он не был в тюрьмах Старой Кастилии, где двор и решетки на окнах белеют от снега. Он вернулся из Валенсии, из уголовной тюрьмы Сан Мигель де лос Рейес — «Ниццы», как ее прозвали за мягкий климат постоянные иждивенцы этих учреждений. Он говорил об этом здании с гордостью, подобно тому как богатый студент вспоминает о годах, проведенных им в английском или немецком университете.
Во дворах росли высокие, дававшие густую тень пальмы, которые покачивали над крышами своими кронами, напоминавшими перья султанов; за оконными решетками виднелся обширный фруктовый сад с треугольными фронтонами белых домиков, а дальше — огромная голубая лента Средиземного моря, скрывавшего за собой родную Скалу — милый сердцу остров. Быть может, оттуда долетал ветер, напоенный морской солью и запахом растений и проникавший, как некое благословение, в смрадные камеры тюрьмы. Чего еще желать людям? Жизнь там была приятной: ели в определенные часы и всегда горячую пищу; существовал твердый порядок, и человеку оставалось лишь подчиниться и не противиться ему. Завязывались дружеские связи, порой приходилось общаться с видными людьми, которых никогда не узнаешь, оставаясь на острове. Кузнец говорил о своих друзьях с гордостью: некоторые из них были миллионерами и разъезжали в роскошных экипажах по Мадриду, почти что сказочному городу, название которого в ушах островитян звучало, как Багдад для бедного араба-кочевника, слушающего сказки «Тысячи и одной ночи». Другие, до того как несчастье привело их в тюрьму, успели объездить полсвета и теперь, окруженные восхищенными слушателями, повествовали о своих приключениях в землях чернокожих или в странах, где живут желтые и зеленью люди с длинными женскими косами. В этом прежнем монастыре, напоминавшем но величине целую деревню, собирался весь цвет земли. Кое-кто из них в свое время носил шпагу и командовал людьми, иные же имели дело с важными бумагами, скрепленными печатью, и толковали законы. Товарищем Кузнеца по камере был даже один священник.
Почитатели слушали рассказы земляка с широко раскрытыми глазами и ноздрями, трепетавшими от волнения. Какое счастье! Быть верро, добиться известности и почета тем, что ты убил ночью врага, и за это провести восемь лет в «Ницце», восхитительном и почетном месте! Нет, не иметь им такой завидной судьбы!
Капелланчик, наслушавшись этих рассказов, испытывал к верро чувство восторженного почтения. Он описывал присущие Кузнецу особенности с многоречивостью человека, влюбленного в героя.
Тот не был таким высоким и сильным, как сеньор: он, должно быть, на добрые полголовы ниже дона Хайме. Но зато он ловкий, в пляске нет ему равных, а танцевать он может целыми часами, покоряя всех девушек своего прихода. От долгого пребывания в «Ницце» цвет лица его вначале был бледным, а кожа блестела, как у монастырской затворницы; но теперь он снова стал смуглым, как другие, и под влиянием морского воздуха и палящего солнца приобрел бронзовый загар. Он жил на горе, в небольшой хижине, стоявшей у самой сосновой рощи, по соседству с угольщиками, которые доставляли топливо для его кузницы. Она топилась, правда, не каждый день. Кузнец со своими замашками художника работал только в тех случаях, когда требовалось починить ружье, переделать старый кремневый мушкет на пистонный или отделать серебром пистолеты, приводившие Капелланчика в такой восторг.
Юноша хотел, чтобы верро оказался избранником его сестры, чтобы он, такой исключительно способный человек, вошел в их семью. Кто знает, может быть на правах близкого родственника он подарит ему одну из этих драгоценных вещей.
— Что, если Маргалида его полюбит и Кузнец даст мне один из своих пистолетов? Как вы полагаете, дон Хайме?
Он отстаивал интересы верро так, как будто уже находился с ним в родстве. Бедняге жилось так плохо! Один-одинешенек в своей кузнице, если не считать старушки родственницы, одетой всегда во все черное, в знак давнишнего траура. Один глаз у нее слезится, а другой — слепой. Когда племянник ковал раскаленное железо, она раздувала мехи. От постоянного соседства с горном ее тощая и костлявая фигура усыхала с каждым днем. На старческом лице, сморщенном как печеное яблоко, глазные впадины, казалось, постепенно исчезали.
Присутствие Маргалиды украсило бы мрачную и прокопченную лачугу, стоявшую среди сосен. Сейчас ее единственным украшением были цветные камышовые корзиночки, сплетенные наподобие шахматной доски, с шелковыми помпонами, полученные в качестве дружеского подарка от безвестных художников, коротавших свой досуг в камерах «Ниццы». Когда его сестра будет жить в кузнице, Пепет станет ее навещать и авось со временем получит в подарок от своего шурина такой же славный нож, как дедушкин, если только сеньо Пеп лишит его этого почтенного наследства, по-прежнему упорствуя в своей несправедливости.
Казалось, воспоминание об отце омрачало надежды юноши. Он предчувствовал, что хозяин Кан-Майорки вряд ли согласится иметь своим зятем Пере Кузнеца. Старик, правда, не мог сказать о нем ничего дурного и почитал ходившую о нем лестную молву честью для родной деревни: «звери Сан Хуана» были не единственными храбрецами на острове, Сан Хосе тоже мог гордиться отважными молодцами, выдержавшими не одно трудное испытание. Но Кузнец ведь ремесленник и мало что смыслит в земледелии. При всем том, что ивитяне проявляли одинаковую склонность к различным делам — обрабатывали землю, забрасывали сети в море, перегружали контрабанду или занимались другим мелким промыслом, легко переходя от одной работы к другой, он желал для своей дочери настоящего хлебопашца, привыкшего всю свою жизнь бороздить поле. Это желание было у него непоколебимым. Когда в его грубом и тупом мозгу возникала какая-нибудь мысль, она пускала такие глубокие корни, что никакие ураганы или иные стихийные силы не могли ее оттуда вырвать. Пепет станет священником и будет странствовать по свету. Маргалида же предназначена дли земледельца, который приумножит доставшиеся ему в наследство земли Кан-Майорки.
Капелланчик волновался, размышляя над тем, кто же окажется избранником Маргалиды. Наличие такого соперника, как Кузнец, заставляло задуматься любого атлота. Если бы даже сестра оказала предпочтение другому, счастливцу пришлось бы тотчас столкнуться с храбрецом Пере и убрать его с дороги. Будут еще большие дела! О сватовстве Маргалиды говорят уже во всех домах квартона; молва о нем разнесется по всему острову. И Пепет втайне улыбался с жестокой радостью, как маленький дикарь, предвкушающий убийство.
Он восторгался Маргалидой, признавая за ней большее влияние, чем за отцом, потому что оно было основано не на страхе перед побоями. Она вершила всем в доме, и все ей подчинялось. Мать ходила за ней по пятам и не смела ничего сделать, не посоветовавшись с ней. Сеньо Пеп, столь независимый в своих намерениях, задумывался, прежде чем принять решение, и, потирая себе лоб, бормотал: «Тут надо посоветоваться с атлотой…» Да и сам Капелланчик, который унаследовал отцовское упрямство, легко отказывался от своих настойчивых протестов при одном слове сестры, движении ее улыбающихся губ, мягком звуке ее голоса.
— Чего только она не знает, дон Хайме! — говорил юноша в восхищении. — Не знаю, красива ли она. Здесь все это утверждают, но она не в моем вкусе. Мне больше по душе другие, мои одногодки. Жаль, что к ним еще нельзя свататься!
И, снова заговорив о сестре, он перечислял ее таланты, подчеркивая с особым уважением ее умение петь.
Знает ли дон Хайме Певца, атлота со слабой грудью, который, не работает и по целым дням лежит в тени деревьев, стуча по тамбурину и бормоча стихи? Это белый ягненок, настоящая курица, с глазами и кожей, как у женщины, не способный никого, обидеть. И он ухаживает за Маргалидой, но Капелланчик готов поклясться, что скорее разобьет тамбурин о его голову, чем признает его своим зятем. Он, Пепет, может породниться только с героем. Но по части сочинения песен и умения распевать их с жалобными павлиньими выкриками у Певца нет равных. Нужно быть справедливым, и Пепет признает его заслуги. Его слава в квартоне может сравниться разве только со славой храброго Кузнеца. Так вот Маргалида состязалась с этим Певцом на летних вечерниках, во дворе хутора или на воскресных танцах; раскрасневшаяся, подталкиваемая подругами, она садилась иногда в центре круга и, положив на колени тамбурин и завязав глаза платком, отвечала на ранее спетую поэтом песню длинным романсом собственного сочинения. Стоило Певцу в какое-нибудь воскресенье разразиться песней, обличающей женскую лживость или говорящей о том, во что обходится мужчинам их пристрастие к тряпкам, как в следующее воскресенье Маргалида отвечала ему романсом в два раза длиннее, в котором высмеивались самовлюбленность и тщеславие мужчин. Толпа девушек хором подхватывала ее стихи и, восторженно повизгивая, признавала за подругой из Кан-Майорки славу победительницы.
— Пепет! Атлот!
Издали донесся звонкий, как колокольчик, женский голос, нарушая глубокую тишину раннего вечера, наполненного трепетом тепла и света.
Повторяясь, этот зов звучал все громче и громче, как бы приближаясь к башне.
Пепет расстался со своей позой отдыхающего зверька, разжал руки, которыми он, словно кольцом, стягивал свои колени, и одним прыжком вскочил на ноги. Его зовет Маргалида. Он, должно быть, понадобился отцу для какой-нибудь работы, и тот послал за ним, видя, что он задержался.
Сеньор удержал его за руку.
— Пусть она придет сама, — сказал он с улыбкой. — Притворись глухим, пусть покричит еще.
Капелланчик улыбнулся, обнажив свои зубы, казавшиеся ослепительными на темном фоне загорелого лица. Проказник лукаво улыбнулся, радуясь соучастию в этом невинном заговоре; решив воспользоваться им, он заговорил с доном Хайме тоном смелой доверчивости. Правда, сеньор попросит для него у отца дедушкин нож?.. Ах, кинжал дедушки ни на минуту не выходит у него из головы.
— Да, да. Ты получишь его, — сказал Хайме. — А если отец, тебе его не отдаст, то я куплю тебе самый лучший, какой только найдется на Ивисе,
— Только для того, чтобы ты стал мужчиной наравне с другими, — продолжал Фебрер. — Но не пускать его в ход! Пусть будет только простым украшением!..
Пепет желал осуществить свою заветную мечту как можно скорее, поддакивал, энергично кивая головой. Да, только простым украшением… Но взор его затуманился жестоким сомнением… Украшением!.. Но если кто-нибудь заденет его, когда он будет идти с этим другом? Что тогда должен сделать мужчина?
— Пепет! Атлот!..
Серебристый голосок зазвучал еще и еще раз у самого подножия башни. Фебрер надеялся услышать его рядом, увидеть сквозь входную дверь голову Маргалиды, а затем и всю ее фигуру. Но он выжидал напрасно; голос становился все настойчивее и слегка дрожал от нетерпения.
Фебрер выглянул из двери и увидел девушку, которая стояла внизу, у лестницы, и казалась на расстоянии совсем небольшой; на ней была пышная синяя юбка и соломенная шляпа с ниспадающими цветными лентами. Под широкими полями шляпы, походившими на ореол, выделялось ее лицо цвета бледной розы, на котором трепетали глаза, подобные черным каплям.
— Здравствуй, Цветок миндаля! — сказал Фебрер с улыбкой, но не совсем твердым голосом.
Цветок миндаля!.. Как только девушка услыхала это имя из уст сеньора, густой румянец мгновенно залил нежную бледность ее лица.
Дон Хайме уже знает, как ее зовут? Такой важный сеньор и повторяет такие глупости!
Теперь Фебреру были видны лишь верх и поля ее шляпы. Маргалида опустила голову и смущенно играла кончиком передника, застыдившись, как девочка, которая впервые осознала свой пол и услышала первый комплимент.
III
В следующее воскресенье Фебрер отправился с утра в деревню. Дядюшка Вентолера, считая необходимым присутствовать на обедне и визгливыми возгласами отвечать на слова священника, не мог выйти вместе с ним в море.
От нечего делать Хайме пошел в деревню пешком по тропинкам из красной» глины, пачкавшей его белые альпаргаты. Был один из дней позднего лета. Блестевшие белизной сельские домики, казалось, отражали, как зеркало, зной африканского солнца. Вокруг жужжали рои насекомых. В зеленоватой тени раскидистых, низких и круглых фиговых деревьев, обнесенных подпорками и напоминавших естественные беседки, падали лопнувшие от жары винные ягоды, устилая землю словно огромными сахарными каплями пурпурного цвета. По обеим сторонам дороги высились шпалерами колючие лопасти индийских смоковниц; между их запыленными корнями сновали взад и вперед маленькие и пугливые, опьяневшие от солнца гибкие ящерицы с изумрудными спинками и длинными хвостами.
Сквозь темную и искривленную колоннаду оливковых И миндальных деревьев вдали, на других тропинках, видны были группы крестьян, тоже державших путь в деревню. Впереди шли по-праздничному разодетые девушки в красных или белых платках и зеленых юбках, сверкавшие на солнце массивными золотыми цепями. Бок о бок с ними шагали их поклонники, образуя неотвязчивый и хмурый эскорт: иногда одну из девушек окружало сразу несколько мужчин, оспаривавших другу друга благосклонный взгляд или приветливое слово. Шествие замыкали родители девушек, рано состарившиеся от тяжелого труда и суровой, деревенской жизни, бедные вьючные животные, безропотно покорные, с почерневшей кожей и руками, высохшими, как виноградные лозы; в их сонном мозгу сохранилось еще воспоминание о годах фестейжа, как о смутной и далекой весне.
Дойдя до деревни, Фебрер отправился прямо в церковь. Поселок состоял из шести — восьми хижин, дома алькальда, школы и таверны, столпившихся вокруг храма, который возвышался гордо и величественно, как бы связывая воедино все хутора, разбросанные, по горам и долинам на несколько километров вокруг.
Сняв шляпу, Хайме вытер пот со лба и укрылся под сводами небольшого крытого придела, ведущего в церковь. Здесь он испытал блаженное ощущение араба, находящего приют у жилья одинокого отшельника после перехода через раскаленные, как горн, пески. Церковь, побеленная известью, с прохладными сводами и выступами из песчаника, окруженная смоковницами, напоминала африканскую мечеть. Она походила скорее на крепость, чем на храм. Ее крыши прятались за высокими стенами, как за своеобразным редутом, откуда не раз выглядывали прежде ружья и мушкеты. Колокольня была боевой башней, все еще увенчанной зубцами; ее старый колокол раскачивался в свое время, звуча дробью набата.
Эта церковь, где крестьяне квартона вступали в жизнь с крестинами, а уходили из нее с заупокойной мессой, была в течение веков их убежищем в дни страха, их крепостью в часы сопротивления. Когда береговые стражники сигналами или столбами дыма сообщали о подходе мавританского судна, из всех домиков прихода к храму, бежали целые семьи: мужчины несли ружья, женщины и дети гнали коз и ослов или тащили на спине домашних птиц со связанными ногами. Дом божий превращался в хлев, где хранилось имущество верующих. В углу священник молился с женщинами, и слова молитв прерывались тревожными криками и детским плачем; на крышах же и на башне стрелки наблюдали за горизонтом, пока не приходило известие об уходе морских хищников. Тогда снова начиналась нормальная жизнь, и каждая семья возвращалась под свой одинокий кров, уверенная в необходимости повторить тревожное путешествие через несколько недель.
Фебрер стоял под сводами придела и смотрел, как подбегали группами крестьяне, подгоняемые звоном колокола, звучавшего с башни. Церковь была почти полна. Через полуоткрытую дверь к Хайме доносилась струя тяжелого воздуха, в котором смешивались разгоряченное дыхание, запах пота и грубой одежды. Он испытывал известную симпатию к этим добродушным людям, когда встречался с каждым из них в отдельности, но толпа внушала ему отвращение и заставляла держаться вдалеке от нее.
Каждое воскресенье он спускался в деревню и оставался у дверей церкви, не входя в нее. Обычное одиночество в башне на берегу заставляло его искать общения с Людьми. Кроме того, воскресенье для него, человека праздного, превращалось в однообразный, скучный и бесконечный день. Отдых других был для него мучением. Из-за отсутствия лодочника он не мог выйти на шлюпке в море, а опустевшие поля и запертые хижины — все жители были в церкви или на вечерних танцах — производили на него гнетущее впечатление, как прогулка по кладбищу. Утро он проводил в Сан Хосе, и одним из его развлечений было стоять в церковном приделе и смотреть на входящих и выходящих людей, наслаждаясь прохладой в тени сводов, меж тем как в нескольких шагах от него земля, отражая раскаленные солнечные лучи, буквально горела, деревья медленно покачивали ветвями, словно изнемогая от зноя и пыли, покрывавшей их листья, а густой воздух, казалось, нужно было жевать, для того чтобы он мог пройти в легкие.
Время от времени появлялись опоздавшие семьи; проходя мимо Фебрера, они бросали на него любопытный взгляд и слегка ему кланялись. В квартоне все его знали. Эти добрые люди, увидав его в поле, могли распахнуть перед ним двери своих домов. Но их радушие не шло дальше этого, ибо они, казалось, были не в состоянии подойти к нему сами. Он чужеземец, к тому же — майоркинец. Его положение сеньора внушало сельскому люду скрытое недоверие: крестьяне не могли понять, почему он одиноко живет в башне.
Фебрер остался один. До его слуха долетал звук колокольчика, шум толпы, которая то вставала на колени, то поднималась, и знакомый голос, голос дядюшки Вентолера, выкрикивавшего нараспев своим беззубым ртом ответы священнику по ходу богослужения». Люди не смеялись над этим проявлением старческого слабоумия. Они уже привыкли из года в год слушать латинские возгласы бывшего моряка, вторившего со своей скамьи ответам служки. Все придавали этим несуразным причудам оттенок набожности, подобно тому как жители Востока видят в помешательстве признак святости.
Стоя на паперти, Хайме для развлечения курил. Над сводами портика вилось несколько голубей, нарушая своим воркованием наступавшую временами глубокую тишину. Три сигарных окурка уже валялись у ног Фебрера, когда внутри церкви послышался протяжный рокот, как будто тысячи сдерживаемых дыханий нашли себе выход во вздохе облегчения. Затем донеслись шум шагов, заглушенные приветствия, стук отодвигаемых стульев, скрип скамеек, шарканье ног — и дверь мгновенно оказалась забитой людьми, которые пытались выйти все сразу.
Верующие потянулись вереницей, здороваясь друг с другом, словно встретились впервые здесь, на солнце, а не в сумраке храма.
— Добрый день!.. Добрый день!..
Женщины выходили группами: старухи, одетые в черное, распространяли вокруг себя запах бесчисленных нижних и верхних юбок; молодые, затянутые в узкие корсеты, которые сдавливали им грудь и скрадывали смелые линии бедер, с заметной гордостью выставляли напоказ, на фоне цветных платков, золотые Цепи и огромные распятия. Это были смуглые девушки, порой с оливковым оттенком лица, с большими глазами, полными драматизма, с медным цветом кожи и блестящими, напомаженными волосами, расчесанными на пробор, который от грубого гребня становился с каждым днем все шире и шире.
Мужчины ненадолго останавливались у выхода, чтобы надеть на стриженую голову с длинным вихром спереди платок, который они носили под шляпой, на манер женщин. Он заменял им капюшон старинной местной мантии, надевавшейся лишь в исключительных случаях.