Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Закат семьи Брабанов - Патрик Бессон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Патрик Бессон

Закат семьи Брабанов

Посвящается Ришару Дюкоссе

~~~

1

Роман, который вы держите в руках, любой французский читатель — даже не удосужившийся прочитать одну-две страницы — сходу отнес бы к жанру семейного. «Закат семьи Брабанов» (в подлиннике «Les Braban», «Семья Брабан») легко и органично становится в бесконечный ряд семейных эпопей, в течение всего уходящего столетия убедительно продемонстрировавших нам блеск и нищету этого жанра: «Семья Тибо», «Семья Паскье», «Семья Буссардель», «Семья Эйглетьер»… Начиная с «Ругон-Маккаров» Эмиля Золя «ячейка общества» виделась французским романистам идеальной моделью всего общества, ибо в ней, как в лабораторной пробирке, на простейшем, почти одноклеточном уровне, читатель мог разглядеть все, что, с точки зрения традиционной реалистической поэтики, находилось в сфере его интересов: социальную иерархию, состояние нравов, соприкосновение и взаимодействие характеров, конфликт идей и мнений.

Впрочем, обо всем по порядку. Романное повествование искони отождествлялось с «рассказыванием историй», причем таких, которые, с одной стороны, побуждали бы читателя делать определенные выводы, и, следовательно, были бы наделены максимальной степенью жизнеподобия, с другой — присутствием конфликта, неординарной фабулы и захватывающего сюжета провоцировали бы его, читателя, интерес — интерес к развитию событий, к судьбе персонажей, к оценке их поведения автором, наконец (ради последней, собственно, и создавался любой классический роман, особенно семейный). Развитие сюжета и разрешение конфликта и в литературе, и в реальности требует времени, потому и вырастали, как на дрожжах, многотомные эпопеи, эпизод за эпизодом, день за днем, абзац за абзацем кропотливо воссоздававшие жизнь героя или группы героев на протяжении десятилетий. Потому и была уготована прозаику роль летописца, хроникера, несущего «зеркало романа» по «дорогам жизни» и бесстрастным взглядом демиурга озирающего орбиты, по которым движется им же измышленный мир. Жизнеподобие требовало детализации, и персонажи обретали «носы с красными прожилками» и «серебряные пуговицы на штанах», над которыми впоследствии вдоволь поехидничали Натали Саррот и прочие «новые романисты». Настоящий, добротно, то есть сделанный по рецептам мастеров-классиков роман был невозможен без мелочного бытоописания, а быт, как известно, засасывает, и теряющийся в мнимоправдоподобных пейзажах и интерьерах, диалогах и ситуациях читатель поневоле отбрасывал книгу, находя ее скучной и перекочевывая из библиотеки в кинотеатр или к телеэкрану.

Семья куда более консервативна и закрыта для внешних влияний, нежели общество в целом. Не потому ли семейный роман куда дольше прочих романных жанров сопротивлялся любой новизне, тем более привносимой откуда-то извне, из жизненной сумятицы, вечно стремившейся перечеркнуть литературную традицию? Не только читатель, но и сам писатель, засасываемый трясиной тщательно отбираемого житейского материала, начинал скучать и осознавать, что теряет время: скажем, даже такому могикану семейного романа, как Филипп Эриа, понадобилось целых три десятилетия, чтобы завершить четырехтомную «Семью Буссардель». Как и любое замкнутое сообщество, семья стремится к автаркии, к самодостаточности, и потому любой семейный роман можно прочесть как энциклопедию литературных клише и общих мест, пускай и поданных автором под иным (по сравнение с предшественниками) углом зрения. Даже произведения таких мэтров, как Роже Мартен дю Гар, Анри Труайя или Эрве Базен не вполне свободны от этого почти неизбежного недостатка: родился, рос, влюбился, женился — из чего еще состоит семейное бытие? На фоне медлительного произрастания генеалогического древа все прочее, происходящее вне рамок семьи, в окружающей действительности, поневоле начинает казаться призрачным и мимолетным. Короче, семейный роман «буржуазен» — не в социологическом смысле этого термина, а в смысле большей, по сравнению с иными жанрами, патриархальности и тяги к условностям. Во французской литературе XX века до сих пор были явственны три варианта решения этой проблемы: во-первых, закрыть на условности глаза или даже возвести их в абсолют (не в этом ли секрет успеха масскульта вообще и «мыльных опер» в частности?), во-вторых, попытаться слегка модифицировать жанровые клише, не изменяя, однако, их сути (именно так и поступали все вышеперечисленные классики вплоть до Базена), в-третьих, отказаться от условностей напрочь — а, значит, и расстаться с самим жанром. Патрик Бессон выбрал четвертый путь: он блистательно продемонстрировал условность условностей, создав семейный роман о крахе семьи.

2

«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Тезис, с равной степенью доказательности подтвержденный и русскими, и французскими романистами. Так и хочется добавить: «Все смешалось в доме Брабанов…»

Между тем, знакомство с этим семейным кланом на первых порах оставляет двойственное впечатление. Вроде бы, все, как положено, «как у людей»: отец — рассудительный отставной военный, дающий уроки йоги опять-таки отставным полицейским и посещающий редакцию «Летр де ла Насьон», ностальгически вздыхающий по временам де Голля и готовый часами анализировать политическую обстановку на островах Тонга; мать — вполне порядочная женщина, без устали напоминающая о своем воспитании в швейцарском пансионе и объясняющая недостаток страсти к своему мужу тем, что тот ест чересчур много сырого лука. Сарказм Бессона, язвительно нанизывающего все эти детали одна на другую — от нелепых уроков йоги до пугающе-правдоподобного запаха сырого лука, — на первый взгляд, лишь подчеркивает заурядность, буржуазность воссоздаваемой им семейной идиллии: бытие целиком состоит из быта, поглощающего индивидуальность, деформирующего ее, обращающего в карикатуру. Так и хочется повторить пламенную инвективу Андре Жида: «Семьи! Я ненавижу вас!»

Однако нормальная, даже слишком нормальная семья на поверку оказывается ящиком Пандоры, сгустком разрушения, безумия и патологии. Благообразно собравшись в День взятия Бастилии у телевизора, Брабаны с плохо скрываемым волнением следят за трансляцией выступления президента, тревожась по поводу традиционной праздничной амнистии, которая может вернуть свободу их приемышу Бенито. Дело не только в самом Бенито, прошедшем путь от отрубания хвостов питбулям до изнасилования собственной матери; да и на страницах романа этот персонаж присутствует заочно, от случая к случаю напоминая о своем существовании цитатами и воспоминаниями родственников. Дело, скорее, в том, что на детях природа отдыхает, в том числе и на приемных, и именно судьба Бенито, «нежного и сентиментального азиата», проторившего дорогу в дом Брабанов для Стюарта Коллена, таит тот сгусток разрушительной энергии, которому предстоит вдребезги разнести мнимую идиллию.

Печать неотвратимой семейной катастрофы лежит не только на приемыше Бенито, но и на остальных отпрысках семейства Брабанов — дочери, от лица которой ведется повествование, и, конечно же, на маленьком Бобе, слишком позднем ребенке, дальнейшая судьба которого задана неутешительным осознанием того факта, что его отец «много старше других отцов». Героиня-повествовательница, которая вплоть до последних страниц романа никак не могла определиться со своей половой принадлежностью и сексуальной ориентацией, вместо имени предпочитает представляться по фамилии, и это отстранение — бесполое «Брабан», возникающее, когда она (или он?) появляется в обществе, лишний раз подчеркивает «ненормальную нормальность» всего многострадального семейства.

Неудивительно, что Синеситта, старший ребенок в семье, давно уже перестав быть ребенком, по-прежнему живет с родителями. Подчеркнутый рационализм этой героини ничуть не мешает ей броситься навстречу гибели, олицетворяемой бесшабашным, бесчувственным и беспринципным прожигателем жизни Стюартом Колленом. Отставного разведчика Брабана-старшего может прикончить прослушивание полного собрания сочинений Моцарта, его супруге для ухода из жизни достаточно известия о том, что зять гол как сокол и собирается жить на средства жены, Синеситту же убивает любовь. Стерильная душа старой девы из благополучного семейства («В ее жизни ничего не происходило и вряд ли в этом была ее вина»), так и не нашедшей к тридцати шести годам мужа (якобы потому, что Синеситта всю жизнь ездила на одном автобусе и одной линии экспресс-метро с матерью!), двадцать лет не спавшей с мужчиной и просто «уставшей быть блондинкой» при появлении Коллена срабатывает как детонатор, и призрачный покой семейного очага Брабанов, восстановленный после ареста Бенито, разлетается в клочья. «Я люблю этого человека так, как никого не любила. А это не трудно, ведь раньше я вообще никого не любила,» — с обезоруживающей откровенностью признается героиня. И в это трудно не поверить. Вспомним, что ее дебют во «взрослой» жизни стал итогом сговора двух семейств: когда на настойчивые просьбы посетить заболевшего от любви к ней Ивана Глозера Синеситта ответила: «Я не люблю его», в ответ прозвучало повелительное родительское: «Тогда обмани его». Стюарт — единственное острое ощущение за всю жизнь Синеситты, заполненную буднично-бытовой шелухой и книжками «Франс-Луазир», и, как устами младшей из Брабанов отмечает всевидящий автор, «если бы Стюарт не был чудовищем, она не полюбила бы его, что было бы еще хуже выпавшей ей судьбы».

В чем секрет парадоксального сочетания заурядности и патологии, воплощенного Бессоном в семье Брабанов? «Мои родители не просто умели лгать, они обожали это делать,» — отвечает на этот вопрос безымянная двуполая повествовательница. Профессиональная привычка бывшего разведчика? Форма самозащиты его спутницы жизни, мнимой воспитанницы швейцарского пансиона? Не только. Солгать — значит сохранить хрупкое спокойствие внутри семьи, в доме, где во избежание эксцессов на окнах установлены решетки, где домочадцы радуются, что их сын и брат покамест сидит в тюрьме, а не у семейного очага, где жизнь познается по книжкам «Франс-Луазир». «У Брабанов ничего не объясняют, но все чувствуют,» — глубокомысленно замечает рассказчица. Между реальностью и благопристойностью, между тем, что люди видят, и тем, что они должны увидеть, такая же граница, как и между нормой и патологическим отклонением от нее. Одно не может существовать без другого, и аномальность членов рядовой буржуазной семьи и создаваемых ими ситуаций лишь подчеркивает их тривиальность.

Даже Бенито и двуполая рассказчица-художница с ее «периодом сгнивших цветов» и «периодом мертвых лошадей» — персонажи, которые в любом произведении, построенном по законам жанра, выглядели бы как заспиртованные уродцы в кунсткамере, — среди отпрысков семейства Брабанов смотрятся вполне органично. Бенито, которого из-за его крайней жестокости отвергли и военно-воздушные войска, и принимающий в свои ряды отребье со всего мира Иностранный легион, разругавшись с заключенными в тюрьме, неожиданно берется за перо, чтобы весь отпущенный ему срок присутствовать на страницах романа со своими эпатажными по форме, но вполне резонерскими по духу комментариями. Первоначально в его планы входит лишь объяснительное письмо приемным родителям, и тюремному священнику приходится исправлять орфографические ошибки в его писаниях. Но аппетит, как известно, приходит во время еды, и из полусумасшедшего заключенного годы делают модного писателя, властителя дум, популярного интеллектуала, раздающего интервью налево и направо. Образ приемного Брабана-сына несет несколько функций: коль скоро Бенито — усыновленный ребенок, к тому же азиат (стало быть, ребенок вдвойне), а именно дети вносят в дом Брабанов дух разрушения и катастрофы, цепочка постигших семейство несчастий должна начаться именно с него. Кроме того, Бенито-писатель — довольно злой шарж на обобщенного левого интеллигента, умника и модника, посвящающего свою первую книгу «Ад мне лжет» целому сонму знаменитостей — от историка Холокоста Леона Полякова до создателя эпистемологии Мишеля Фуко. Обращение в христианство и облачение в сутану — тоже карнавальное действо, делающее еще более поучительным финал этой карикатурной судьбы: даже принятие духовного сана и обретение статуса властителя дум не мешают полу-Брабану вернуться на круги своя, к тому, с чего он начинал, — к отрубленному собачьему хвосту.

3

Там, где другим литераторам понадобились многотомные эпопеи, Патрик Бессон обошелся одним небольшим романом, заплатив за это отказом от нормативной поэтики жанра, а местами — и ее остроумным пародированием. Кстати, именно в юморе наиболее явственно проявляется сила автора «Семьи Брабан» как повествователя, рассказчика «историй». Палитра комического в романе поразительно широка — от непроглядно-черного юмора до убаюкивающе-мягкой иронии.

Еще интереснее композиционная структура «Семьи Брабан». Семейный роман всегда тяготел к линейному повествованию, неизбежные отступления от этого канона строго дозировались и сопровождались массой пояснений. У Бессона же описываемые события рассматриваются и в перспективе, и в ретроспективе: момент, когда наконец-таки определившаяся с половой принадлежностью и вышедшая замуж за Ивана Глозера рассказчица берется за перо, вообще отнесен в будущее — куда-то в 2056 год, до которого нам, читателям, еще довольно далеко, а хроника краха добропорядочного состоятельного семейства восстанавливается Брабан-художницей фрагментарно, по крупицам, часто с чужих слов, благодаря информации, почерпнутой из разных источников и обильно сдобренной цитатами из произведений Бенито. Мощная динамика повествования ни в коем случае не означает его прямолинейного, поступательного развития, тем более, что о неминуемой катастрофе дома Брабанов мы узнаем чуть ли не с первых страниц книги, и нам остается только познакомиться с обстоятельствами этой катастрофы.

Скорость, с которой развивается сюжет, специфически выстроенная фабула (ряд смертей и угасание рода), обилие особого рода деталей (от оторванной головы англичанки, с которой пытается не расстаться Стюарт, до точного подсчета ударов, нанесенных им же дочерям от первого брака) заставляют говорить об этом романе как о романе-триллере. Действие, действие и еще раз действие — пусть даже остающееся за скобками или не удостоенное авторского комментария. Несомненно, это роднит «Семью Брабан» с массовой литературой, однако не настолько, чтобы причислять роман Бессона именно к ней. Не будем забывать о сугубо французской литературной традиции — от бутафорских кровопусканий маркиза де Сада и философии «немотивированного поступка» Андре Жида и его героя Лафкадио до Камю и Жене. Жестокость, преступление, убийство, патология, тщательно выписанные и заботливо упакованные в рамки едва ли не самого невинного и патриархального жанра, отнюдь не противопоказаны «серьезной» литературе и не являются непременным атрибутом масскульта. Захватывающий сюжет, строящийся на динамичном действии с криминальной подоплекой, вовсе не обязательно читать как очередную версию голливудского кинематографического «экшн», благо есть еще и французский литературный «аксьон», ничуть не отличающийся от него в латинской транскрипции, зато исполненный чисто галльского остроумия и изящества. Эта традиция особенно актуальна для французских романистов последнего десятилетия, нисколько не брезгующих криминальными сюжетами и шокирующими сценами.

Между прочим, вписанный в чужеродные жанровые рамки триллер становится еще более захватывающим: обстоятельное жизнеподобие семейного романа сообщает сюжету дополнительное ускорение.

4

Ломка жанровых канонов была бы неполной, если бы ограничилась только стенами дома Брабанов. В конце концов, какой добротный семейный роман обходится без пресловутой «социальной среды», функция которой, если верить традиционной поэтике, в том и состоит, чтобы предопределять поступки персонажей, придавать их действиям определенную мотивацию? Не будем забывать, что классический роман — это хроника нравов, не более и не менее.

И тут впору схватиться за голову и посетовать на эти самые нравы, равно как и на породившие их времена. История упадка дома Брабанов сопровождается и иллюстрируется еще двумя семейными сагами, выписанными пунктирно, но четко. Семьи Колленов и Глозеров при всем различии между собой обнаруживают поразительное сходство с Брабанами. Все три клана внешне добропорядочны, социально адаптированы и материально обеспечены, все три испытывают определенные проблемы с отпрысками, на которых, как мы уже убедились, природа отдыхает, все три готовы идти на сомнительные сделки с совестью и правосудием ради сохранения и поддержания общественного статуса и незапятнанной репутации. Чем лучше или хуже Брабанов чета Глозеров, с маниакальной настойчивостью не останавливающаяся ни перед чем, устраивающая семейное счастье своего сына, бисексуала-плейбоя Ивана? Или Коллен-старший, от избытка отцовской любви даже на смертном одре пытающийся избавить своего сына от порочных наклонностей не менее порочными средствами — организованными при помощи спецслужб заказными убийствами?

Немного о Коллене-младшем. Это чудовище, ломающее человеческие судьбы, словно спички, хладнокровно убивающее первую жену и обеих дочерей, а затем методично стремящееся загнать в могилу Синеситту и ее детей, на самом деле является наименее загадочным персонажем романа. «Сложные люди предпочитают любить людей простых, а нет ничего более простого, чем ровное, голое место,» — констатирует наблюдательная рассказчица. Эта пустота, собственно, и составляющая содержание души Стюарта, судорожно пытается заполнить себя самое чем угодно — ресторанными яствами, выклянченными деньгами, соблазненными женщинами, сломанными судьбами. Поглощая все и вся вокруг, Стюарт обезоруживает своих жертв откровенностью — ему нечего скрывать, поскольку ничего, кроме оголенного, беззастенчивого желания, у него нет. Его смерть — итог его же собственной ненасытности и ненасытимости, и, если взять на себя смелость вымысла, то можно предположить, что при отсутствии достойной добычи Коллен имел все шансы уничтожить себя самого.

Прочие персонажи — рожденные на задворках Европы белокурые манекенщицы, экзальтированная кинозвезда, богемный гомосексуалист, — не менее аномальны, хотя порою более сложны. Впрочем, что может быть более чуждым среднему семейному роману, чем столичная богема, по большей части чурающаяся семейных уз? Паноптикум носителей душевных и сексуальных девиаций, кучка удачливых, но пресыщенных жизнью бездельников также изображена язвительно и пародийно. Однако Бессон не уничтожает ни одного своего персонажа до конца: правда характера — залог его жизнеспособности, да и вряд ли писатель на исходе второго тысячелетия имеет полное право однозначно осуждать сотворенного им же самим героя. Зато мифы светской хроники и бульварного чтива о «красивой жизни», клиповое разноцветье индустрии развлечений и масс-медиа оказываются объектами осмеяния и разоблачения, выдержанных в той же стилистике, что и они сами. Не слишком умная, мягко говоря, кино-дива Кармен Эрлебом, путающая явь со съемками, ненароком признается: «Я не часто смеюсь». Тридцатилетняя модель из Исландии Вуаэль (возраст, более чем критический для подиума или фотостудии) озабочена поиском мужа, вся функция которого, скорее всего, будет сводиться к тому, чтобы скрасить ее угасание и стать бесплатным приложением к заботливо припасенным для беспечальной старости сбережениям. Иван Глозер, похоже, весь состоит из сексуальных проблем: прочное положение в бизнесе — еще не повод для уверенности в том, что можно надеяться на взаимность, даже со стороны восточноевропейских манекенщиц или преподавателей гимнастики. Наконец, сама польская манекенщица Марина Кузневич. При ее характеристике не обойтись без цитаты из Бенито: «Женщины из Центральной Европы, купающиеся в деньгах, чувствуют себя грязными».

Но роман Бессона — не только летопись упадка буржуазной семьи или сатира на парижскую богему, совокупляющуюся и уходящую из жизни одинаково вяло и бессмысленно. Все-таки это роман о любви, о ее всесокрушающих парадоксах: «Если вы будете любить меня просто так, то ваша любовь может исчезнуть в любой момент по любой причине, а если вы будете любить меня за мои деньги, то ваша любовь будет продолжаться до тех пор, пока они у меня не кончатся». Или еще: «Изменить тому, кого не любишь, — нереально, потому что, когда мужчину не любишь, его просто бросаешь». Список бессоновских афоризмов можно продолжить, но их объединяет одно ощущение жизни, одна идея, красной нитью проходящая через все повествование: мир непредсказуем, готовые рецепты судеб и чувств отсутствуют, грани между диаметрально противоположными состояниями и понятиями — фантомы нашего рассудка, не способного ни обуздать эмоции, ни подменить их.

5

Мир «Семьи Брабан» непредсказуем, и точно так же непредсказуем его создатель Патрик Бессон.

Бессон родился в 1956 году в Париже, а дебютировал в 1974 г. двумя повестями сразу, причем и «Любовные страдания», и «Я столько могу рассказать» немедля были оценены по достоинству: достаточно заметить, что пробу пера восемнадцатилетнего прозаика сравнивали с фурором, произведенным в литературе начала века Раймоном Радиге. Безукоризненный стиль — вот что объединяет все произведения, написанные Бессоном на сегодняшний день. Это рассказы, романы, повести, эссе, пьесы, и всего их более сорока. Варьируются жанры, формы, стилистические доминанты, но их блистательное воплощение остается неизменным. Будь то трогательный дневник обретшей первую любовь отроческой пары («Дом одинокого молодого человека», 1986), забавный конфликт двух американских евреев-коммунистов, пришедшийся аккурат на времена маккартизма («Юлий и Исаак», 1992), детективная история о мужчине, инфицированном СПИДом и сознательно заражающем этой болезнью женщин, рассказанная в манере «грязного реализма», если не неонатурализма («Богатая женщина», 1993), или замаскированное под расследование повествование о судьбе югославской эмигрантки («Дара», 1985), Бессон всюду неподражаем в своей точности, ироничности, парадоксальности, в рано обретенном и осознанном мастерстве.

У Бессона сегодня не только целый набор литературных премий, но и стойкая репутация литератора, независимого в мнениях и оценках, способного одновременно публиковаться в правой «Фигаро» и в левой «Юманите», да еще высказывать неординарные, хотя и небеспристрастные (у писателя есть югославские корни) суждения о недавней войне в Югославии. Неангажированность и непредсказуемость заставляют критиков возводить литературную родословную Бессона к поколению «гусаров», незадолго до его рождения (в начале 50-х) покусившихся на незыблемый авторитет левых интеллектуалов в лице Сартра памфлетом Жака Лорана «Поль и Жан-Поль» и поставивших под сомнение черно-белую идеологическую оценку итогов второй мировой войны романом Роже Нимье «Голубой гусар». Отечественные литературоведы времен социализма «гусаров» не жаловали, однако нельзя не отдать должное этим литераторам, ныне уже увенчанным лаврами Академии: уходом от ложной многозначительности и запрограммированной политической конъюнктурой глубины они оживили литературный процесс, а их эксперименты с традиционной реалистической поэтикой, не означавшие, однако, ее полного отрицания, дали новый импульс развитию романного жанра, причем, пожалуй, не меньший, нежели куда более радикальные искания «нового» и «нового нового романа».

…«Новый гусар» Бессон, балансирующий между традицией и нетрадиционностью, триллером и семейным романом, иронией и сарказмом, предстает перед русскоязычным читателем во всей своей непредсказуемости. Остается только открыть книгу на первой странице и закрыть ее на последней.

Константин Михеев

1

В этот предвечерний час городок Карл-Маркс выглядел издалека оранжевым. Я возвращалась домой первой, особенно с тех пор, как Бенито посадили в тюрьму Флёри-Мерожи. Суд присяжных приговорил его к пяти годам заключения. Мы бы предпочли, чтобы дали больше, особенно мама.

В моей комнате на втором этаже, раньше принадлежавшей моему брату Бенито, которую после его ареста мы отремонтировали, продезинфицировали, а священник из Бобиньи освятил ее, лежали новая коробка с красками, подаренная мне папой на Рождество, несколько игрушек Боба и боевой цеп Бенито — единственное оружие, которое нам удалось спасти во время обыска. Из окна я видела нашу вишню, улицу Руже-де-Лиля[1] и особняк Глозеров. Предвечерняя тишина казалась прозрачной и игристой, напоминая шампанское, которое пьют во время свадеб или дней рождения.

Мой отец возвращался из редакции журнала «Летр де ла Насьон» где-то через час после меня — кроме вторников, когда он давал уроки йоги отставным полицейским. Он заезжал за покупками в супермаркет и по пути забирал Боба из яслей. Припарковав у дома «Пежо 106», папа относил пакеты с продуктами на кухню, возвращался к машине, поднимал Боба, с трудом выпрямляясь из-за радикулита, — он утверждал, что заработал его потому, что они с мамой редко занимались любовью, а мама, оправдываясь, заявляла, что он ест слишком много сырого лука, — и, задрав голову, нежно и робко улыбался мне.

Мама и Синеситта возвращались домой вместе, так как обе работали в парижском квартале Мадлен. Каждый день они ездили на одном автобусе и одной линии экспресс-метро. Мама говорила, что по этой причине моя сестра в тридцать шесть лет все еще не нашла себе мужа. Синеситта семь месяцев прожила одна в комнатушке («однокомнатной квартире», если придерживаться точного термина в контракте о найме) на Больших бульварах, приезжая домой на выходные. Она купила подержанный «Фиат», чтобы, возвращаясь в Париж поздно вечером по воскресеньям, не бояться, что на нее нападут хулиганы из Карл-Маркса. Затем стала уезжать на работу в понедельник утром прямо из дома, оставляя машину во дворе и садясь вместе с мамой в пригородный автобус. Возвратившись в понедельник вечером, чтобы забрать машину, она обычно оставалась на ужин, засиживалась допоздна и решала переночевать в своей бывшей комнате; во вторник все повторялось, а через несколько дней наступали выходные. В конце концов Синеситта предпочла снова жить вместе с нами, а папа занялся ее комнатушкой: расторгнул контракт о найме и перевез в наш дом кое-что из колченогой подержанной мебели, которой сестра обзавелась на улице Ришелье.

Рост Синеситты был метр восемьдесят три. Бенито мечтал о том, чтобы она стала манекенщицей и он сопровождал бы ее в кругосветных путешествиях. Когда он рассказал ей о своем плане, она, смерив его ошеломленным и нежным взглядом раненой антилопы, заявила, что работа бухгалтера ее вполне устраивает и она не собирается ее менять. Все же моя сестра отличалась строгой красотой, которая произвела бы фурор в женских журналах. Ее карие глаза выражали легкую грусть по поводу того, что они не голубые. В те редкие моменты, когда она улыбалась (а моя сестра почти никогда не улыбалась), за ее розовыми полными губами открывались ровные белые зубы, которые она чистила каждый раз после еды и с которых каждый год снимала камни; зубы, которых ни разу не коснулся сигаретный дым; зубы, не подвергавшиеся воздействию алкоголя — юношеские и сияющие — и за которые, как мне казалось, можно было ее полюбить. Нежные уши с продетыми в них крошечными бриллиантиками прятались под спокойными волнами волос. Синеситта относилась к тем женщинам, которые, устав быть блондинками, после тридцати лет перекрашиваются в шатенок. По мнению мамы, у нее не было талии. Но разве этим можно объяснить, почему Синеситта не нашла мужа? Она одевалась как бухгалтерша или, скорее, как бухгалтер. Ее кокетство заключалось в обуви. У нее были зеленые туфли с золотыми заклепками и красные со стразами. Второй ее страстью, насколько мы знали, был белый шоколад.

Наша семья, как и многие другие, любила лето, но с тех пор, как Бенито попал в тюрьму, мы со все возрастающей тревогой ожидали приближения каждого 14 июля[2]. Борясь с этим чувством, мама погружалась в изучение каталогов морских круизов, взятых в туристических агентствах; папа стирал и гладил все белье, попадавшееся ему под руку; Синеситта утраивала ежедневную дозу белого шоколада; я рисовала днем и ночью — это был мой период мертвых лошадей, за которым последовал период сгнивших цветов, — а Боб, кстати, никогда не видевший Бенито, так как родился через несколько недель после его заключения, спал дольше, чем обычно, словно испытывая потребность от чего-то укрыться во сне; днем же орал по неизвестной причине до тех пор, пока кто-нибудь из нас — чаще всего мама — не брал его на руки и не уносил на прогулку в сад.

Ночь с 13-го на 14-е мы проводили в молчании, оцепенении, разбредясь по разным углам дома, но мысленно прижавшись друг к другу. А в это время все вокруг развлекались: одни мчались на мотоциклах или мопедах на бал, другие поджигали петарды на улицах Руже-де-Лиля, Поля-Вайян-Кутюрье или Луи Одрю. Наше беспокойство достигало апогея на следующий день во время военного парада, который мы смотрели по телевизору. Мы заключали абсурдные пари. Если президент улыбнется премьер-министру до того, как мы сосчитаем до пяти, Бенито отпустят. Если президент заговорит с мэром Парижа до того, как они подойдут к Политехнической школе, наш брат останется в тюрьме. Если мэр Парижа почешет нос — или, быстро добавляла моя мать, пригладит волосы ладонью, — президент помилует Бенито только в будущем году.

В ужасном настроении мы съедали изысканный обед, который папа, терзаемый бессонницей, с маниакальным старанием готовил ночью (устрицы в мускате «Бом-де-Вениз», суфле из крабов под соусом из моллюсков или цыпленок в шампанском с жареными шампиньонами), затем, храня молчание, слушали пресс-конференцию президента. В комнате слышалось только дыхание Боба. Казалось, что он старается дышать как можно тише. Когда президент, наконец, начинал перечислять бесстрастным и скучным голосом — так как его это, конечно же, не увлекало — список помилованных: мелких правонарушителей, проштрафившихся профсоюзных деятелей или злостных неплательщиков налогов, — мы обменивались взглядами, не решаясь вздохнуть с облегчением. Но как только президент с видом добропорядочного и рассудительного человека присоединялся к своим гостям, участвующим в приеме под открытым небом, мы выключали телевизор и с оптимизмом начинали обсуждать интервью, прекрасно зная, что Бенито был не мелким правонарушителем или проштрафившимся профсоюзным деятелем, а крупным парижским бандитом, который никогда не работал, не платил налогов и ни разу за всю свою сознательную жизнь не располагал законно полученными деньгами. В последующие дни мы старались меньше двигаться и говорить из страха потревожить ангела-хранителя всех извращенцев или языческую богиню — хромую и психованную девицу, которую Посейдон и Афродита зачали втайне от Гефеста и которая защищала Бенито и, может быть, все еще защищает, где бы он сейчас ни находился. Если в конце месяца у нас не было никаких известий от мэтра Друэ, это означало, что мы выиграли и что наш брат будет освобожден не раньше следующего года. Чтобы отметить это событие, мы устраивали праздник, назвав его «днем начала каникул», но наши гости, особенно те, кто имел возможность познакомиться и пообщаться с Бенито в период между его двадцатидвухлетием — возрастом, когда он, по словам папы, свихнулся — и его арестом на стадионе Парк-де-Пренс четырнадцать лет спустя, знали, что именно мы отмечаем.

Синеситта подавала приглашенным блюда и напитки, как всегда скованная, улыбающаяся и мечтательная. Солнечные зайчики скользили по ее платью то в одном, то в другом направлении, словно им больше нечем было заняться. Моя сестра всегда излучала какое-то необычное сияние — сверхъестественное, почти божественное. Когда кто-нибудь из мужчин приглашал ее танцевать, она согласно кивала, ставила блюдо или бутылку на стол и решительно становилась перед своим партнером. Рок, танго или пасодобль — она все танцевала с натужной старательностью, словно изучала для французского, итальянского или бельгийского суда счета тулонского филиала банка «Лионский кредит». Когда музыка заканчивалась, Синеситта благодарила своего партнера самой безликой улыбкой из своего арсенала обескураживающих гримас и, словно ничего не произошло, возвращалась к своим обязанностям. А в самом деле, разве что-то произошло? Вот что было самое странное: в ее жизни ничего не происходило, и вряд ли в этом была ее вина. Словно какие-то неземные силы уготовили ей роль девушки, с которой ничего не происходит, превратили ее в стену равнодушия, о которую разбивались и умирали безответные чувства; в перекресток, где ничего не пересекается; в пикник без музыки, на который никто не явился, так как музыкантов и гостей забыли предупредить о том, где он будет проходить.

2

Папа намазывал вафли эмментальским сыром, а мама пыталась отделить кость от окорока, который накануне принесла с работы, когда у входа в сад появился какой-то мужчина. Вначале мы испугались, что это Бенито, но потом увидели, что незнакомец не похож на него. Мой брат был небольшого роста, темноволосый, поджарый и мускулистый, тридцати восьми лет, а мужчина — высокий блондин с дряблым телом и вихляющей походкой — выглядел лет на пятьдесят. Он оглядел моих родителей с каким-то молчаливым вызовом. Я почувствовала, что мама сжалилась над ним. Жалость — основная черта ее характера, которая иногда заводила ее так далеко, что она была не способна полюбить человека, если не находила в нем ничего, достойного жалости. Синеситту она любила за то, что та была одинока, моего отца — за то, что он был старым, Боба — за его беззащитность. Во мне ей не нравилось все, особенно то, что я рисовала, но она выкручивалась, жалея меня как нелюбимого ребенка, и при помощи этой уловки все-таки умудрялась меня любить.

— Это дом Брабанов? — спросил мужчина.

Я подумала, что если бы на нем была кепка, он бы снял ее сухим, резким, злобным жестом.

— Да, — ответила мама, любившая говорить «да» так же, как Синеситта — «нет».

Это «да» было круглым, слащавым и теплым, как поцелуй, который посылают порту Марсель с мостика корабля, отплывающего в Измир или Александрию.

— Я сидел в тюрьме с вашим сыном Бенито, — сказал мужчина. — Он попросил меня зайти к вам, когда я выйду. Я — один из помилованных ко дню Бастилии.

— Мелкое преступление? — участливо поинтересовался папа.

— Неуплата налогов, — ответил мужчина, униженно и стыдливо опустив голову, что понравилось всей семье, кроме Синеситты, находившейся в тот момент на кухне.

Мама предложила ему войти, и незнакомец принял приглашение с неестественно важным видом, словно желая показать, что вполне осознает, какую честь ему оказывают, какое проявляют милосердие, и как он благодарен за это полнейшее отсутствие предрассудков по отношению к бывшему заключенному.

Калитка открылась со своим обычным скрипом, который теперь, много лет спустя, кажется мне неприветливым и удрученным. Мужчина вошел в сад, принюхиваясь к дому и его обитателям, как тигр принюхивается к свежему мясу. Он поднял голову, посмотрел на синее небо с явной жаждой славы и с какой-то фривольностью прикоснулся к стволу вишни. Заметив мой подозрительный взгляд, он поспешно отдернул руку.

— Это чей день рождения? — спросил он.

— Ничей, — ответил папа. — Мы, как и каждый год, отмечаем наш отъезд в отпуск.

Мои родители не просто умели лгать, они обожали это делать. От них невозможно было узнать правду. Папа долгое время утверждал, что его дед был кузнецом, пока я не обнаружила в мемуарах генерала Гольени, что Виктор-Эмманюэль Брабан (1812–1901) заседал в Государственном совете. Мама уверяла, что была медсестрой французского экспедиционного корпуса в Индокитае, где и встретила папу. Однако папа оспаривал эту версию, утверждая, что они впервые увиделись на вокзале в Шамони, когда работали организаторами горного отдыха пенсионеров. Когда у папы появлялась любовница, а у мамы — любовник, что в свое время случалось часто, им ни разу не удавалось подловить друг друга, настолько тщательно каждый из них фабриковал свое алиби. Может, именно из-за этого Бенито сошел с ума; и не потому ли моя сестра в тридцать шесть лет так и не нашла себе мужа, что слишком много слышала в доме лжи?

По приглашению мамы мужчина сел. Несмотря на его черные брюки со стрелками, как у подвыпившего продавца хотдогов, и бежевую куртку небогатого «черноногого»[3], в нем сохранилось что-то от того человека, кто до тюрьмы был бизнесменом с розовыми щеками, напомаженными волосами и слишком толстым задом, не умещавшимся на табурете в пивной на площади Терн, с оттопыренными карманами пиджака, потерявшими форму из-за счетов ресторанов и такси. Тюрьма высушила его и избавила от жира, — «Тюрьма — это учреждение по отсасыванию жира», — признается он мне позднее, во время одного из своих многочисленных приступов нежности к самому себе, в то время как моя сестра будет психически агонизировать в соседней комнате, — но его жесты и улыбка сохранили слащавость и искренность, которые когда-то соблазняли кредиторов. Он со взволнованным видом гурмана смочил губы в аперитиве, предложенным ему папой. Мои родители обожали спаивать гостей, так как не могли представить, что кто-то может сказать правду до того, как напьется или подвергнется пыткам.

— Шесть месяцев не брал в рот ни капли спиртного, — сказал мужчина. — Даже забыл, как это бывает холодно в стакане и тепло в животе.

Он с удовольствием вытянул ноги и выплеснул на землю остаток «Рикара».

— Этот стакан хорош, но я боюсь следующего.

— Понимаю, — заметила мама.

Самой большой маминой страстью, не считая жалости к людям, было желание их понимать. День, когда она никого не поняла, был для нее потерянным, особенно в том случае, если ей не удалось никого пожалеть.

Мужчина поинтересовался, почему на окнах третьего этажа установлены решетки, а на окнах первого — нет. Неужели грабители в нашем предместье летают на вертолетах?

— Бенито прыгал с третьего этажа, а не с первого, — объяснил папа.

— Это было в то время, когда он хотел завербоваться в парашютисты, — добавила мама.

— Но Совет офицеров посчитал его слишком жестоким и посоветовал завербоваться в Иностранный легион.

— В Легионе его продержали три дня и демобилизовали. По их мнению, его место было в психушке.

— Никто не собирался помещать нашего сына в психушку.

— Через несколько месяцев это все-таки пришлось сделать. Он пробыл там десять недель. В тот день, когда его выпустили, он приехал повидаться с нами. Это было 12 августа 1978 года.

Мужчина, поворачивая голову то в сторону моего отца, то в сторону матери в зависимости от того, кто говорил, был похож на зрителя Ролана Гарроса[4] — зрителя без гроша в кармане, но тем не менее сохранившего спесь «лидера», который когда-то имел свою ложу, зарезервированную на год.

— Мы провели вместе всего минут пятнадцать, но это было ужасно, — вздохнул папа.

— Я знаю вашу историю во всех подробностях, — сказал мужчина.

Мамины глаза от стыда затуманились слезами.

— Ваш сын сожалеет о своем поступке, — произнес мужчина. — И просит прощения. Сейчас он пишет письмо с извинениями. Он сказал мне, что пошлет его в конце лета, когда священник исправит в нем орфографические ошибки.

— Он видится со священником? — удивилась мама.

— Священник — единственный человек, который навещает его. Бенито переругался со всей тюрьмой, кроме меня.

Последнее уточнение должно было нас насторожить, но оно показалось нам доказательством того, что у бывшего бизнесмена доброе сердце; хотя нам следовало сказать себе, что коль он единственный во всей тюрьме, с кем Бенито поддерживал хорошие отношения, то это как раз означало, что у него нет сердца.

— Бенито знает, что просит слишком многого, но он хотел бы, чтобы кто-нибудь из вас проведал его. Он мечтает, чтобы это были вы, мадам. Увы, ему кажется, что это невозможно!

— Невозможно, — подтвердила мама.

— Я тоже не слишком горю желанием навещать его, — сказал папа, хмуро разглядывая под полуденным солнцем свои голые ноги в матерчатых тапках и трогая через хлопчатобумажную рубашку шрам, который оставил нож моего брата на его груди.

Шестнадцать лет назад Бенито целился отцу в сердце, но, будучи левшой, второпях ошибся стороной.

Синеситта, наконец, вышла из кухни, неся поднос с тостами, намазанными икрой пинатора[5]. Она поставила его на стол и спросила у гостя, кто он. Друг Бенито, ответил мужчина. Она сказала, что у Бенито нет друзей. Мужчина заверил ее, что Бенито в тюрьме изменился. Она поинтересовалась, знал ли месье ее брата до тюрьмы. Он ответил, что нет. В таком случае, заявила Синеситта, как он может знать, изменила тюрьма Бенито или нет? Мужчина, побежденный, опустил голову. Я иногда говорила себе, что если бы мужчины были львами, Синеситта великолепно могла бы их укрощать. Она спросила, как его зовут. Он сообщил, что его зовут Стюарт, Стюарт Коллен. Распространяя вокруг себя невероятной силы ударную волну, последствия которой я не перестаю ощущать, моя сестра пригласила его на наш маленький праздник.

3

До сих пор в жизни моей сестры было трое мужчин, двое из которых, по ее мнению, оказались лишними. Хватило бы и одного. Незадача заключалась в том, что она не знала, кого именно. Первым был Иван. Они дружили с подготовительного класса до шестого. Я не знала Ивана в детстве, так как еще не появилась на свет, но мне о нем много рассказывали, особенно мама. Маленький, белокурый, мечтательный мальчик с большими серыми глазами. Позднее фотографии Ивана в зрелом возрасте часто появлялись в экономической прессе, так как до пенсии он руководил международной сетью крупных отелей. Иван был сыном Глозеров. Каждое утро он заходил за Бенито и Синеситтой, чтобы вместе идти в школу, находившуюся в трехстах метрах от нашего дома. В то время Бенито только приехал из Чиангмая (Таиланд). Он был робким и ласковым ребенком, экзотическая и спокойная красота которого очаровала весь квартал. Иван стал его лучшим другом, и, поскольку мальчики всегда влюбляются в сестер лучших друзей, особенно в семилетнем возрасте, влюбился в Синеситту. И написал ей письмо. Она прочитала его несколько раз, не понимая, о чем идет речь. У нее не было никакой склонности ни к любви, ни вообще к чему бы то ни было. Письмо ее даже не взволновало. Единственное, что заботило Синеситту по возвращении из школы — как бы поскорее приступить к домашним заданиям. Если она заканчивала их до ужина, то открывала книжку из «Розовой библиотеки», считая, что это чтение для ее возраста. Позднее она перешла к «Зеленой библиотеке», потом к коллекции «Красное и золотое», а став взрослой, старательно прочитывала по две книги, которые клуб «Франс-Луазир» присылал ей каждый месяц, и поэтому ей не приходилось покупать их самой в книжном магазине. Она читала, полагая, что это необходимо. И читала главным образом то, что читали все, будучи убежденной, что если все что-то читают, значит это что-то полезно всем. После ужина она принимала ванну и, поцеловав родителей, убегала к себе в комнату, ложилась в постель и сразу засыпала. Бенито же с наслаждением продолжал сидеть на коленях у мамы, которая показывала ему фотографии нашей семьи, рассказывала какую-нибудь старую австрийскую легенду или молча гладила по голове, не подозревая, чем закончится эта нежная идиллия.

Только раз в день Синеситта проявляла оригинальность, приводя в порядок свой пенал под обеспокоенным взглядом Бенито, который видел в этом, как он написал в своей первой книге «Ад мне лжет», признак разлада и ненормальности в нашей семье. Она начинала заниматься своим пеналом перед приходом Ивана, и это продолжалось так долго, что оба мальчика часто уходили в школу одни, оставляя расстроенную Синеситту со своими резинками и ручками. Чего-то недоставало или что-то было лишним, но она не могла решить, что именно. Синеситта была уверена, — хотя за все школьные годы этого ни разу не случилось, — что, увидев ее пенал, преподавательница накричит на нее и даже выгонит из класса. В конце концов она закрывала пенал и укладывала его в портфель, чтобы тут же вынуть и убедиться в том, что ничего не забыла. Она снова выкладывала пенал на стол, начинала плакать, но услышав торопливые шаги матери со стороны кухни, запихивала все назад, неслась по лестнице и бежала вдогонку за мальчиками.

Синеситта дала брату письмо Ивана, как дают резиновую игрушку пуделю, чтобы тот поиграл с ней. Бенито прочел послание и понял его смысл, так как в то время был нежным и сентиментальным азиатом, всякий раз благодарившим небо за то, что нашел новую семью, усыновившую его. Первая — чета испанцев, — глава которой работал инженером в шведской телефонной компании «Эриксон», — погибла в авиакатастрофе над Куала-Лумпуром. Бенито показал письмо маме, которая показала его папе, и когда на следующий день, в среду, Иван появился в дверях нашего дома, чтобы поиграть с моими братом и сестрой, вся семья, кроме Синеситты, была в курсе его чувств.

Прошло несколько месяцев, в течение которых ребенок, видя безразличие Синеситты, хирел, отказывался, когда был у нас, от шоколада и тартинок с маслом, дома съедал на обед лишь неспелый банан, а в школьной столовой отдавал свою порцию говядины по-бургундски с картофельным пюре Бенито, который был безмерно счастлив побыстрее набраться сил, чтобы расстаться с детством и опустошить всю землю. Когда наш маленький сосед заболел, Синеситта, казавшаяся огорченной, заявила, что Ивану следовало бы побольше есть, иначе он перестанет расти, затем закрылась в своей комнате, чтобы, как представлял Бенито, без конца вертеть свой пенал, точить карандаши, чистить резинки, укладывать ручки, выворачивать все обратно на стол и начинать сначала.

Состояние Ивана ухудшалось. К Глозерам то и дело приезжали специалисты, все более именитые, на все более дорогих машинах. Мама, посовещавшись с папой и Бенито, который участвовал в то время в семейных советах, пока не стал все чаще отсутствовать и не превратился в единственную тему для разговоров, приняла решение поговорить с Синеситтой. Как-то в среду, в июне, когда предсмертная тишина царила на улице Руже-де-Лиля и даже листва на деревьях казалась свернувшейся и застывшей, словно в ожидании траура, мама поднялась на второй этаж и постучала в комнату моей сестры, что каждый раз требовало от нее усилия, так как Синеситта или не отвечала, или говорила, что занята и, следовательно, не может открыть, или добавляла, что если мама хочет ее чему-то научить, то может сделать это во время обеда. По общему мнению, это был тяжкий период в истории отношений между мамой и Синеситтой, и, без сомнения, он затянулся бы надолго, если бы характер Бенито не превратился в сплошной кошмар, вынудив Брабанов первого поколения — урожденных Брабанов — прижаться друг к другу, объединив свои силы в борьбе против тайской Горгоны, азиатского Аргуса, каковым отныне, казалось, хотел стать наш брат.

Мама в тот день вела переговоры минут двадцать, заявив в итоге, что для Ивана это вопрос жизни или смерти. Наконец Синеситта решилась впустить ее в комнату, где царил монашеский порядок. Только пресловутый пенал на письменном столе портил всю картину.

Мама сказала, что Иван болен. Синеситта ответила, что знает об этом и жалеет его, но она не врач.

— Причина его болезни в том, — объяснила мама, — что он влюблен в молодую девушку, но не знает, любит ли она его.

— Он мог бы ее об этом спросить, — сказала моя сестра.

— Он спросил, но она не поняла вопроса.

— Пусть задаст его еще раз.

— Может, он боится, что она ответит «нет». Девушка, в которую он влюблен, это ты.

Синеситта приложила указательный и средний пальцы левой руки ко лбу — жест, который она делала будучи взрослой, когда колебалась между двумя парами обуви, просматривала папину квитанцию о налогах («За уроки йоги ты получаешь зарплату, гонорар или ничего?») или разговаривала по телефону с мужчиной, который хотел пригласить ее на уик-энд в Нуармутье или в Монако, а Синеситта желала одного: пойти с ним в кино (она вечно не успевала посмотреть все фильмы), а затем съесть ванильное мороженое с орехами на Елисейских полях. Она бросила взгляд на свои лакированные туфельки отличницы, плиссированную юбку прилежной ученицы, выглаженные рукава белой блузки девочки-чистюли и сказала без особого волнения, что она не девушка, а маленькая девочка. Кстати, в книгах «Розовой библиотеки» не было любовных историй и, насколько она знала, их не было и в «Зеленой библиотеке». Любовь начиналась в серии «Красное и золотое» с историй Сисси и «Ночей принцев» Кесселя, а эти книги предназначались для старших — по меньшей мере, от двенадцати до тринадцати лет.

— Вопрос в том, — сказала мама, — готова ли ты спасти чью-либо жизнь.

Она поняла, что не стоило давить на женское начало Синеситты, которое развивалось у нее очень медленно и закончило свое развитие катастрофой со Стюартом Колленом, и поэтому воззвала к ее качествам скаута, так как, не любя никого, Синеситта была вынуждена любить всех, иначе она сочла бы себя монстром.

— Что я должна сделать? — спросила Синеситта резким тоном, означавшим, что она решила уступить.

— Повидать Ивана.



Поделиться книгой:

На главную
Назад