Александр Валентинович Амфитеатров
Ф. Н. Плевако
Роскошное издание, воздвигнутое, как надгробный монумент, любимому мужу признательною вдовою, при содействии бывших товарищей-помощников знаменитого витии. Недюжинный, замечательный человек покоится под этим памятником дружбы и любви. Необыкновенным не решаемся его назвать потому что, наоборот, Ф. Н. Плевако представляет жизнью своею как раз самое обыкновенное явление на Руси: стихийный талант, размыканный почти что непроизводительно – едва ли не потому только, что было его как-то уж слишком много и ни в какую-то культурную дисциплину он не укладывался, а бурлил себе, скиф скифом и самовар самоваром, «по вдохновению» и «от себя». В конце концов, прошумев добрые полвека блестящими обещаниями и радужными ожиданиями, Плевако погас и – к одинаковому удивлению и врагов своих, и поклонников – заметной пустоты в обществе на убылом месте не оставил. Ушел из мира, быть может, и в самом деле «гений слова», как зовет своего бывшего патрона г. Муравьев, и даже нельзя сказать, чтобы «непризнанный гений»: кто избалован был любовью, вниманием и потворством широкой русской публики больше, чем Ф. Н. Плевако? Разве вот теперь тезка его, Ф. И. Шаляпин! Но «гений слова» прошел в мире как-то без прикладных результатов – «министром без портфеля». И так как он ушел, а портфели жизни все остались целы, то скоро насущная забота о них безжалостно затерла память о нем – и стала она увядать, нужная лишь тесному кружку любящих родных и благодарных личных друзей. Усилие, сделанное кружком этим к увековечению дорогой для них памяти, благородно, но вряд ли поведет к желанным результатам. Речи Ф. Н. Плевако, печатными буквами на бумаге, похожи на его изустную речь не более, чем скелет рахитика на стремительный торс и огненный лик Аполлона Бельведерского.
Почти сорок лет повторялся о Плевако один и тот же суд общества: какой могучий народный трибун пропадает в этом талантливейшем адвокате! Акт 17 октября 1905 года удовлетворил желанию общества: талантливый адвокат получил возможность и вскоре призвание явиться трибуном. Но – что же? Как только Плевако оделся в эту новую роль, тот же общественный суд немедленно завздыхал – и, надо сознаться, вполне основательно:
– Какой великолепный адвокат напрасно угас в этом плохом трибуне!
Почти год стоял Плевако на посту народного представителя – и не осталось «от „гения слова“» за этот период его жизни ни одного памятного
Существует мнение, что слабость Плевако на государственной трибуне была механическим результатом его возраста и утомления жизнью, что трибуна досталась Ф. Н., как в басне Крылова – старой белке наградные орехи:
Мнение это находит подтверждение в том, что год государственной деятельности Плевако – его предсмертный год (ум. 23 декабря 1908 г.). Но этому мнению противоречат почти одновременные блестящие судебные выступления, являвшие Плевако тем пламенным силачом-оратором, как и четверть века тому назад. Кто в ноябре 1904 года не прислушивался с одобрением к громовому голосу частного обвинителя по «Делу» князя В. П. Мещерского, обвиняемого М. А. Стаховичем в клевете:
Осуждение князя Мещерского нужно как символ, как оправдание нашей веры в правосудие, чтобы дышалось свободно честным сердцем и задыхалось от собственного яда клевет недобросовестное, лживое слово, на какой бы бумаге оно ни было написано, на серой ли, из обихода мужика, или на глянцевой, с княжеским гербом, как это сделал князь Мещерский.
Оцените же поступок князя, и к его древнему имени пусть добавят и имя клеветника!
И никто никогда не смоет этого указания на его подвиг…
Это ли голос старика?
Другие думают, и мы до некоторой степени разделяем этот взгляд, – что – на известного сорта орехи – белка и в молодости оказалась бы не зубастее, чем показала ее старость. Приемы убедительности у Плевако всегда господствовали над существом убеждения. Ораторское «как» было в таланте Плевако всегда сильнее гражданского «что». Страшная сила темперамента и блестящий дар слова успешно помогали Ф. Н. выдавать свое «как» за «что» на трибуне частной защиты и частного обвинения. Трибуна же защиты общественной и общественного обвинения потребовала выдвинуть вперед и, прежде всего, «что», ответственное, ясное, насущно-житейское…
Очень может быть, что Плевако, до своих политических выступлений, и сам искренно верил, будто есть в нем для них какое-то «что». Иначе он вряд ли и принял бы звание народного представителя. В этом человеке, наряду с хаосом «широкой натуры», жила пытливая самосознательная совесть и не было ни капли шарлатанства. Когда он разобрал, что на проклятые вопросы ему ответить решительно нечем, кроме привычного краснословия, он сам покинул Государственную думу. И – далеко не только по болезни, но и по честному инстинкту порядочного человека, понявшего, что он попал совсем не туда, куда рассчитывал, делает не то, что надо, и поет не в том хору, где ему петь «вместно». Партия, ожидавшая, что популярность и талант Плевако будут главными козырями ее игры, потерпела горькое разочарование. Да еще и у могилы Плевако пришлось октябристам провести недобрую четверть часа:
– Это вы уморили его! – бросила им упрек вдова.
Но «самочувствие» пришло позже. Вначале же, обманутый в самом себе громадною пестротою своей вечно движущейся диалектической мысли и ораторскою привычкою быстро переводить мысль в цветные образы и звучную красоту метких фраз, Плевако, несомненно, надеялся, что есть в нем какой-то материал для политического пророка. Так обманываются многие, блестящие с поверхности таланты, покуда «проклятые вопросы» не притиснут их в угол и не взглянут прямо в глаза. Когда очередь рокового экзамена дошла до Плевако, он растерялся и не сумел сказать ничего дельнее, как будто в нем «никогда не умирала надежда на введение в России такого порядка жизни, которым была
Драгоценнейший краеугольный камень нашей гражданственности и предмет любви безмерной, наш манифест 17 октября, могучий камень: стучитесь! Миллиардами искр ответил он вам, искр, светящихся, греющих и уничтожающих то, что худо, веселящих и радующих тех, кто любит его, верит в него и вместе с тем верит в свое будущее.
В судебных речах Ф. Н. Плевако этот недостаток никогда не слышен. Поверенный частных интересов – защитник или обвинитель, он опирался, как на каменную стену, на конкретный материал, которым распоряжался, поистине, с волшебным мастерством, как юрист, как поэт, как психолог. И вырастали из этой тройственности: оратор-гигант, речь-пламя, слово-молния, которое уничтожало противную сторону, и потрясало, и разбивало силою своею не только слушателей, но и прежде всех самого вдохновенного ритора. «Сам плачет, а мы все рыдаем», – этот иронический стих мог бы послужить совсем не ироническим эпиграфом к собранию речей Плевако. И плакал он тогда не по-актерски, не притворно, не показной чувствительности ради, не «для присяжных», но совершенно – в этот момент – искреннею, из буйного сердца вылившеюся слезою… Речи по делу игуменьи Митрофании (1873, с нее, как известно, началась всероссийская слава Плевако), речь по делу Булах (1881, обвинялась в «причинении с корыстной целью расстройства умственных способностей» богатой купчихе Мазуриной), речи по делам о тяжких семейных и любовных драмах (Лукашевича, Прасковьи Качки, Лебедева, Ильяшенко, князя Грузинского и пр.) сохранились как свидетельства мощной способности Плевако «бить по сердцам с неведомою силою». Первые две из названных трудно читать без волнения даже теперь – в обесцвеченной печатной передаче и тридцать лет спустя!
Человек мистического мировоззрения, Плевако умел влиять на суд и присяжных мистическими же средствами. Иногда он на них сильно срывался (в Петербурге, напр.), но, попадая в подходящую среду, творил ими чудеса. Никто искуснее Плевако не «фехтовал текстами». С годами мистическое настроение захватывало знаменитого адвоката все глубже и глубже, стало для него искреннею потребностью. Это отозвалось и на его красноречии. Если следить за хронологией речей Плевако, легко заметить одну особенность: чем позже по годам речь, тем реже Плевако «защищает», – все чаще просит извинить и простить, все слабее опирается на право, все крепче нажимает струны милосердия и сострадания. Его клиенты начинают почти сплошь сходить со скамьи подсудимых не столько оправданные, сколько помилованные. Присяжные отпускают их не потому, что убедились в их невинности, но потому, что пожалели: выплакал им пощаду защитник. Их не обелили, но отверзли им милосердия двери – к покаянию. Клиентам Плевако, – в это время все больше директорам банков и разным крупным предпринимателям, – эти аппеляции из области права в область религиозного отпущения грехов «по душам» весьма помогали. Но оратору, который по делу о скандале на заседании уполномоченных московского Кредитного общества (1896, дело Семенковича) предпочитал вместо речи по существу цитировать апостола Павла, конечно, было уже поздно помышлять о гражданской роли и метаморфозе в трибуна. И, действительно, роль не удалась и метаморфоза не совершилась.