Конечно же, она ее искала, как выяснилось, конечно же, она ее искала всю ту жизнь, пока они не виделись.
- Бесстыдница, - сказала Наташа.
- Нет, правда, спроси кого угодно, я спрашивала о тебе всех, ты нигде не бываешь, это счастье, что я встретила тебя на рынке, здесь весь город, но почему - ты, где няня, ты же ничего не умела делать, ой, прости, прости, великодушная моя, какая же я дура!
- Я действительно раньше мало что делала, - сказала Наташа, - все домашние берегли, а теперь мы рассчитали няню, денег не хватает, приходится самой.
- А Миша? - быстро спросила Натэлла.
- Миша помогает, конечно, но мы экономить не умеем, не научились еще.
- Бедная, бедная! А я так давно бедная, мы так обеднели, на базаре только и делаешь, что облизываешься, покупать не на что, такая бедность, это же страшно, ты посмотри! Масло вздорожало в сто раз, картошка в сто пятьдесят, молоко в шестьдесят, даже фрукты... Что говорить! Я с собой триста тысяч взяла, а тут миллиона мало! Миша долларами шлет?
- Долларами.
- С оказией или телеграфом?
- Как придется.
- Как хорошо, что я тебя встретила, ты еще не забыла бедную свою Натэллу Васадзе? Сережа едет в Америку, здесь ему ничего не предлагают и не предложат, а в Америке такого специалиста с руками оторвут, диплом Петербургского технического института, Пражского, два диплома, а у них для него работы нет, вообрази только.
- Игорь тоже ничего не находит.
- А что он умеет? Ах, да, он юрист! Ой, какая же прелесть твой муж, я тот вечер в итальянском консульстве забыть не могу, а ловкий, как обезьяна, и смешной, ты ему привет от меня передай, я его люблю, так вот, не мог бы Миша там в Америке принять Сережу, помочь устроиться, ты же знаешь, с Сережей хлопот не будет, он такой деликатный, а Миша - влиятельный, его послушают.
- Не такой уж он влиятельный, - сказала Наташа. - Я и сама толком не пойму, чем он в Миссии занимается. Но, конечно же, я его попрошу.
- Внимательная моя, преданная, любимая подруга, ты ничуть не изменилась, я так виновата перед тобой, - говорила Натэлла, обнимая и целуя Наташу. - Адрес Миши у тебя дома? Я забегу.
- Это легко. Вашингтон, российское консульство, Михаилу Михайловичу Гудовичу. Он похлопочет, ты ведь знаешь Мишу, но ты все равно забеги. Забежишь?
- Ах, Миша, Миша, ну, конечно же забегу, он - золотой, будешь писать о Сереже, не забудь - привет от меня, и скажи - я его люблю, я ведь ему нравилась немного когда-то, помнишь? Но он такой деликатный! Не женился в Америке еще?
- У него невеста в Петербурге, я с ней не знакома.
- Счастливая девушка! А, впрочем, какое тут счастье: он - там, она в Петербурге, когда еще встретятся, вот жизнь, а? Думали мы с тобой, что будем жить вот так, отдельно от России и в такой бедности, в такой нищете и в таких проблемах? Это говорю я, грузинка, будь они прокляты, большевики, весь Кавказ развалили, и как это случилось, в мгновение ока, раз - и случилось! Но когда их победят, мы снова объединимся, правда, Наташа?
- Правда.
- Напомни ему о Сереже, пожалуйста, он должен его знать, они учились почти в одно время, напиши, от души напиши, я надеюсь на твою рекомендацию.
- Натэлла, - сказала Наташа - ты заходи ко мне, пожалуйста, так грустно последнее время, и Игорю грустно.
- Твой Игорь - прелесть! Напомни ему про тот вечер у итальянцев, спроси, он еще не забыл меня, и поцелуй, а сейчас я тебя поцелую, родная моя, и зайду, зайду.
Шурша юбками, благоухающая, роскошная, она исчезла в торговых рядах, а Наташа осталась и задумалась, а думать она не очень любила.
"Бедный Миша! - думала Наташа. - Мы его все время о ком-то просим, будто вся Грузия сорвалась с места и двинулась в его сторону, а ведь здесь еще очень и очень благополучно, меньшевистское правительство интеллигентное, большевики не тревожат, они как-то смирились с автономией, да и кто им позволит, грузины - народ горячий, и пролетариата у нас нет, как хорошо, что у нас нет пролетариата!"
С этими мудрыми мыслями она шла по рынку и представляла себе брата там, в Америке, разодет, наверное, как куколка, с иголочки, чистенький, выутюженный, во фраке, дипломат, как же, и обязательно шляпа с короткими полями не на затылок, а чуть-чуть набок, как она любила, интригующе. Или в цилиндре. Боже, до чего он, наверное, хорош в цилиндре и светлых лайковых перчатках!
Она и в детстве обожала наряжать брата как джентльмена, командовала, поворачивала во все стороны, прилаживала все, что находила, а он обожал ей подчиняться, ему нравились ее прикосновения, никто в мире не был с ним так ласков, как она, но когда игра затягивалась надолго, он начинал ворчать потихонечку, а она обижалась, все бросала и убегала в детскую, закрыв дверь, зная, что он помчится за ней и, осторожно стуча, начнет шептать что-то невразумительное, выпрашивая прощение, и она, может быть, простит, может быть, откроет дверь, может быть... Как давно это было!
Наверное, она навредила ему тогда очень своей назойливостью, потому что к модной одежде он так и остался равнодушным, ему было все равно, что носить, она никогда не забудет, как в Париже, куда отец их привез еще детьми, пользуясь своим правом начальника Закавказской железной дороги на один бесплатный проезд в году, она теребила брата, тыча в каждую витрину, требуя разделить восторг перед этим великолепием блузок, пижам, сорочек, вечерних туалетов, драгоценностей наконец. Он подчинялся, конечно, ее напору, но это его не вдохновляло. Ему всегда хотелось домой. Это она, Наташа, становилась в Париже парижанкой, а ему всегда хотелось домой, он был очень-очень домашний, Миша, а она боялась даже подумать о дне отъезда. Шагать и шагать вслед той великолепной пепельной блондинке по бульвару Сан-Мишель, подражая неподражаемой походке, бесшумно, на цыпочках, сдерживая стон восторга. Париж! Париж!
Да и в Америке, наверное, не хуже. И вот он - там, а она здесь, и уже навсегда, почему-то она думала, что - навсегда, знала, и объяснить себе не могла. Какая-то бескрылая жизнь, нет сил взлететь, нет смысла, нет желания менять что-либо, остается надеяться, что отцу вновь вернут право бесплатного проезда и он снова повезет ее в Париж, а Миша выедет им навстречу... Хотя вряд ли это право проезда теперь возможно для нее, оно относится только к детям. Остается надеяться, что Игорь, ее прекрасный Игорь найдет, наконец, работу по душе, а не будет грузить эти проклятые бочки в духане дядюшки Васо. Остается надеяться, что эта маленькая республика, держащаяся на честном слове, все-таки выдержит напор большевиков, а они уже рядом, и все может кончиться в любую минуту, как в соседнем Азербайджане, и тогда начнется такой ужас, о котором страшно подумать. Остается надеяться, что брата Игоря, Володю, не убьют на войне, они уже сейчас не знают, в какую сторону он отступил вместе с белыми войсками. Остается надеяться, что папу больше не понизят в должности, потому что уже сейчас он не начальник своей дороги, а всего лишь заместитель, начальником в Грузии может быть только грузин. Почему? Он и по-грузински говорил лучше любого грузина, пишет, правда, плоховато.
Бедный папа! Но он не страдает, он любит ныть немножко, но страдать не умеет или не позволяет себе страдать, и Игорь не умеет, и она, Наташа, не научилась страдать и учиться не хочет, жалуется, да, но совсем близко к сердцу не принимает, зачем страдать, когда все так чудесно - и Игорь, и ее маленькая смешная дочь, отец, тетя, их дом, сад, отбрасывающий тень вглубь дома.
Она даже зажмурилась, представив, что через полчаса вернется и начнет им готовить и приготовит так вкусно, что они будут поражены - неужели это она, их Наташа, которая ничего не умела раньше, пальчики боялась замарать, только и позволяла, что любоваться собой во время домашних концертов и восхищаться, восхищаться - и больше ничего, а сейчас у них слов не хватает отблагодарить ее за обед.
Ей стало так хорошо, так преждевременно приятно, что она зарделась от комплиментов, уже здесь, на рынке, хотя не готовила никогда и собиралась сделать это сегодня первый раз в жизни.
Но она торопилась домой, Боже мой, как она торопилась, скорее, скорее, чтобы сделать их счастливыми, накормить так вкусно, чтобы они забыли все свои временные неприятности, сидя за обеденным столом на веранде, наблюдая, как ловко она разливает суп, не проронив ни капли, потому что это драгоценный суп, первый в ее жизни суп для ее любимых. А Миша, забившись в угол, смотрит на нее из темноты восторженно и протягивает пустую тарелку: еще, еще!
5
В Париж М.М. приехал рано утром, и приезд этот обещал быть очень тяжелым.
На Вандомской площади он прошел под голубем, как под цеппелином. Сизое брюхо повисело над ним и повлеклось дальше.
Он прибыл сюда, почти задыхаясь от кашля, приобретенного в путешествии по океану до Гавра и теперь, казалось, не намеренного его покинуть до конца жизни.
Так кашлял отец, там, в Тифлисе, и они с ужасом просыпались по утрам от этого кашля, боясь, что отец никогда не выйдет к завтраку, кашель задушит его во сне, их беспокоило не раннее пробуждение, а судьба отца. Кашель длился, он прерывался попыткой вздохнуть и возобновлялся снова, мама выходила из спальни, хлопнув дверью, не выдерживала, они не осуждали, бедную, ее можно понять; но, сострадая ей, все же больше сострадали отцу, потому что он был совсем не виноват, его худенькое тело сотрясалось от сухих взрывов проклятой астмы, с которой даже ради их спокойствия отец справиться не мог, и сейчас, тревожа Париж кашлем, Миша Гудович узнавал в себе отца.
Он тащился по Парижу, как старик, Наташиными улицами, по которым она бежала от витрины к витрине, держа его ладонь в своей. Витрины были те же, изменился он сам, не Париж, он сам стал холодней и надменней, не Париж отталкивал своей безучастностью его душу, а сама душа успокоилась за этот год и притихла.
Душа привыкла жить только в постоянном прислушивании к самой себе, к тому, что происходит там, в глубине, где хранится самое главное - память о доме, о Тифлисе, о семье, о безвозвратном. Душа смирилась. И сведения, которые он должен был привезти в Америку о своей Большой Родине, больше были нужны американской общественности, американскому президенту, чем ему самому, он действовал по инерции - инерции службы, инерции жизни. Должен же был он хоть что-то предпринимать, должен же был он действовать по инструкции, посланный в служебную командировку русским консульством в Америке, чтобы хоть немного навести порядок в их представлении о происходящем, должен же был хоть как-то оправдать свое относительное благополучие. М.М. рад был помочь в этом консульству и самому себе, а Париж, в детстве казавшийся далеким-далеким, на краю света, был теперь городом в шаге от дома: тот же вокзал с одной пересадкой на границе, и дальше уже известная тебе дорога, заплаканная, переплаканная Наташей, не желающей возвращаться. Он успокаивал ее, а она отталкивала руку, захлебываясь в слезах, убеждая его, что он самый неинтересный человек на свете, не способный оценить Париж, и она очень жалеет, что у нее такой брат, и завидует девочкам, у которых совсем другие братья. А он сидел рядом и, вместо того, чтобы чувствовать себя виноватым, не защищаясь, не пытаясь разубедить, тайно думал: "Она не права, не права, я хороший брат, я лучший брат на свете, и все отдам, чтобы эта маленькая девочка с таким родным профилем, с такими любимыми завитками волос на шее успокоилась, я даже готов забрать Париж с собой, пусть забавляется!"
И она успокаивалась немного в такт его мыслям и засыпала на его плече, вздрагивая во сне.
- Вас интересует то, что происходит на самом деле? Ведь вы не американец? - спросил его невесть откуда выскочивший юноша за несколько шагов от гостиницы, где была назначена встреча.
- Я не американец, - сказал Гудович.
- Да? А кто вы? Бывший русский? Я отошел кофе попить и с той стороны увидел. Как все-таки вас американцев вычислить легко. Ну что, пошли?
А сам не пошел, а помчался вперед, загораживая горизонт перед Гудовичем, как-то не по прямой, а виляя, руки в карманах, пальто расстегнуто.
- Да что вы кашляете все время, это отвратительно, как в окопах, на вас прохожие оглядываются.
М.М. занервничал, он и раньше был тяжел на встречи с новыми людьми, не умел их пускать сразу в душу, долго готовился, а тут такое начало...
- Вы Сошников? - спросил он.
- Сошников, Сошников, разрешите представиться: капитан Сошников, откомандированный ставкой Добровольческой армии сюда, на эту версальскую мутоту, где нам с вами не достанется ни полушки, в чем я глубоко уверен и что абсолютно меня не интересует. Слушайте, как хорошо! И не вздумайте говорить со мной серьезно, надоело! Вы здесь раньше были?
- Был.
- Так что ж вы молчите? Расскажите мне что-нибудь наконец, мне возвращаться скоро! Это место как называется? Тюильри?
- Тюильри.
- А, помню, помню, знаю, Мария-Антуанетта, история с ожерельем, вот смешно! Подумать только, сначала они от своей революции к нам бежали, а скоро мы сюда - от своей!
- Так плохо дома? - спросил Гудович.
- Да нет, ничего, отступаем, наступаем, берем, отдаем, то казачки за нас, то против, то Колчак - главный, то Деникин, то оба вместе, немцы оружие казачкам, Краснову то есть, дают, Добровольческой отказывают, а Краснов с нами делится, англичане Колчаку доверяют, Деникину нет. Колчак мечтает Учредительное собрание в Москве вернуть, Деникин говорит, что сначала Россию освободить надо, а с болтунами всегда успеем, а в кавказской армии барон Врангель брюзжит: власть без него делят, царя расстреляли, - каждый сам себе царь, у большевиков - оружейные заводы в тылу, у нас захваченные в бою трофеи, красота! И бандиты вокруг, каждое село - банда, каждый хозяин атаман, один даже короновался, так и назвал себя - царь Иван, в царицы взял учительницу местную, и никто никому не верит, а большевики идут во главе с этим евреем Бронштейном, крепко идут, неудержимо, и дойдут - вот вам и вся политграмота. Я вам карту принес.
Он достал из кармана бумажник и вынул из него сложенную вчетверо, заклеенную карту.
- Самодельная! Сам рисовал, я с детства люблю карты рисовать, мир все-таки красивый. - Он развернул карту. - Правда, красиво? Я способный. Вот, смотрите, - он провел пальцем по карте, - большевики должны были нанести удар по Харькову вот здесь, с северо-запада, а тут Кутепов в северо-западном направлении за три дня до начала наступать начал, разрезал их тринадцатую и четырнадцатую армию, разбил, первую - к Курску, вторую отбросил за Ворожбу...
Гудович смотрел на карту и поражался, что он ничего не чувствует сейчас, совсем ничего, а если и чувствует, то беспокойство - сумеет ли этот юноша передать сто долларов через верного человека в Тифлис, не обидится ли, если уж совсем по-американски предложить ему долларов двадцать за эту услугу?
М.М. следил за этим движущимся по самодельной карте пальцем капитана Сошникова и думал, что никогда не был патриотом и действовал просто как интеллигентный человек. И все эти названия деревень и весей не вызовут никакого интереса в Америке, даже если объяснить, что за них погибают хорошие люди. Люди и должны погибать, если ты их не знаешь, что им еще делать?
- Вы устали, - сказал Гудович, прикасаясь к пальто юноши. - Вам надо выспаться, а потом мы встретимся снова.
- Кто спит в Париже? - усмехнулся тот. - Хитрый какой! Неужели вы думаете я не понимаю, где нахожусь и как мне повезло?
Солнце взошло над Парижем, хмарь рассеялась, путь на Елисейские был открыт.
- Рассуждаем, рассуждаем, - сказал Сошников. - Как это можно: сообщать в Париже сводки с фронтов? Ведь это же Париж, господин Гудович, Париж!
Что-то было наивное в этой попытке Сошникова казаться грубее, чем он есть на самом деле, что-то объясняющее гораздо большее о положении на фронтах, чем можно было понять из его рассказа и этого движения нежного, почти девичьего пальца по демаркационной линии. И когда тот, сбросив пальто на руки, рванул вперед, сразу обогнав на несколько шагов, позабыв о собеседнике, Гудович чуть не вскрикнул от померещившегося ему сходства.
- Вы когда последний раз здесь были? - спросил Сошников. - Давно?
- В детстве, - сказал Гудович, - нас возил сюда отец, меня и сестру.
- Богатенькие? - засмеялся Сошников.
- Нет, просто у отца было право на бесплатный проезд с детьми раз в году, он - путеец, начальник Закавказской железной дороги.
- Как? - юноша даже согнулся, будто у него заболело что-то внутри. Закавказской? Как же, как же, Гудович?
- Да, Михаил Львович Гудович.
- Я не об отце, о вас, о вас.
- Ну, да, и моя тоже.
- Вы ведь в Петербурге изволили закончить?
- Да, исторический. Мы знакомы?
- Я ваше имя сто раз на дню слышал, и всегда меня от него мутило. Нину Сошникову помните?
- Да, она моя невеста, - сказал Гудович.
- Ах, вы - жених! Так что же вы, жених, в Америке сидите, когда ваша невеста подыхает в Петербурге? Что вы знаете, Гудович, о своей невесте?
- Я уже два года пытаюсь навести справки, но безуспешно..
- Ну и жених, ну и жених!
- А вы ... знаете?
- Так сразу и сказать? Все или частями? А вам что, Гудович, знать нужно? Как ваша невеста под большевиками жила, пока вы в Америке пребывали, а я на фронте? Извольте, Гудович: ваша невеста Нина Сошникова, то есть сестра моя Нина Сергеевна, похоронив нашу драгоценную маму, вашу предполагаемую тещу, Веру Николаевну Сошникову, осталась в Петербурге одна, без всяких средств к существованию, а потом там же, в Петербурге, от горя, что ее никто - ни брат, ни жених - не ищет и искать не собирается, замуж за какого-то штатского хмыря вышла, а он возьми и помри в одночасье, оставив ее с ребенком. А вы думали, она вас ждет, Гудович, пока вы в Америке кувыркаетесь? Нет, мы, Сошниковы, другие, мы сами как-нибудь, без вашей помощи!
- Прекратите, прекратите!
- Не прекращу, я люблю Нинку и оскорблять ее вам не дам, это счастье, что она нас раньше не познакомила, я бы вас придушил, от одного вашего имени меня воротит!
- Не надо, пожалуйста.
- А она все говорила: Гудович, Гудович, Мишенька, Мишенька. Ведь вы Мишенька?
- Мишенька, - сказал Гудович.
- Какой же вы, к чорту, Мишенька, когда она в Петербурге погибает!
- Я очень люблю вашу сестру, - сказал Гудович. - Я очень люблю Нину.
- Так бегите, бегите! - Взмахнул рукой юноша. - Бегите в Петроград, это просто, прямо и налево, по узкоколейке, через мост, по рытвинам и канавам, через моря и реки, бегите, Гудович, спасайте свою невесту!
- Я спасу, - сказал Михаил Михайлович. - Я обещаю вам, что найду ее и спасу, вы мне только какую-нибудь зацепочку дайте, у меня в Петербурге мама, знаете, мне везет, я за что ни возьмусь, все получается, и в этот раз получится, я знаю.
- Спаси Нину, Гудович, - сказал Сошников. - Вызволи ее Христа ради, - и он приблизил свое такое родное, милое лицо к лицу Михаила Михайловича, - я тебе за это на любых фронтах побеждать буду, при любых командирах...
6
- Пиастры! Пиастры! - дурными голосами кричали Наташа и Игорь, размахивая в воздухе очередной стодолларовой бумажкой, и Михаил Львович злился на себя, что разучился радоваться этим с неба свалившимся деньгам, а сразу же, получив их, начинает думать о семейном бюджете и о том, что денег в доме при нынешней дороговизне осталось дней на двадцать.
Не было предела легкомыслию его детей, легкомыслие Наташиной мамы совсем другое - тайное, хмурое, себя он считал серьезным человеком, а дети сгорали, как петарды.
- Это деньги Игоря! - шумела Наташа. - Миша написал, что высылает для Игоря, правда, папа? Игорь может делать на эти деньги, что хочет, Игорь, это твои деньги, ты купишь себе штаны, носки, новые ботинки и, если хватит, тужурку у дяди Васо, бежим торговать тужурку!
Эти шальные деньги из Америки давали возможность жить, будто ничего не случилось - ни революции, ни войны, ни превращения Грузии в маленькое независимое государство. Наташа продолжала брать уроки пения, мечтая попасть в консерваторию, а уже потом на лучших оперных сценах зарабатывать бешеные деньги, чтобы кормить их всех, и уж тогда обязательно вернуть весь долг брату, вот удивится, получив такую тьму денег, конверт без обратного адреса. Только - Гудовичу М.М., его превосходительству, но надушенный ее любимыми парижскими духами, пусть все-таки догадается, а пока можно тратить эти деньги не считая, потому что есть Америка - очень богатая страна и брат, который, правда, неизвестно сколько там получает, ну уж, наверное немало, потому что он - умница, ее брат, ему есть за что платить. И она забрасывала Мишу просьбами о деньгах на бесконечные покупки, делающие ее жизнь совсем такой, как в прошлом: чулки, боа, шарфы, вечерние платья, туфли на высоком каблуке, - все, что она не успела купить в Париже, потому что была еще ребенком, и не могла сейчас, потому что Париж далеко.
И еще деньги были важны, чтобы не страдал Игорь, он никак не мог устроиться на работу, и это она, Наташа, тайно от мужа просила Мишу хотя бы один раз прислать не отцу, а мужу, чтобы тот мог почувствовать себя независимым хотя бы на день.
Догадайся Михаил Львович о ее маленьких хитростях, он бы очень рассердился: он-то знал цену деньгам, и никак не мог без слез принимать эти Мишины подарки, и давал себе слово не просить и не брать, но просил и брал вот что удивительно, прожить на его зарплату оказалось просто невозможно, и потом необходимо снимать дачу для внучки, в Тифлисе летом страшно жарко, самому ездить на месяц в санаторий, астма проклятая, в конце концов это нормально, что в какой-то момент старший сын берет на себя заботу о семье.
- Ты обносился, Игорь, - сказал Михаил Львович. - Наташа права.
- Вот, - сказала Наташа. - Я тут свое записала, мне кажется, должно хватить.