Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Недооцененные события истории. Книга исторических заблуждений - Людвиг Стомма на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И хотя Олимпийские игры 1896 г., на которых в марафоне победил греческий рабочий — что сильно покоробило барона, но вызвало энтузиазм не только в Греции, но и за рубежом, — могли послужить началом большого движения, де Кубертен был полон скептицизма.

Очередные пародии Игр он воспринял с истинно олимпийским спокойствием. Осмелюсь утверждать, что даже без учета взяток, Берлинские игры стали осуществлением его мечты. Вместо античного принципа — кто самый лучший — появился сиюминутный и конфликтный — кто лучше. Серебряный призер или бронзовый, бронзовый или спортсмен, занявший четвертое место? Ведь не здесь и не сейчас четвертый спортсмен мог бросить снаряд и дальше бронзового, а, может, и серебряного призера. Таким образом, в спорте появились таблицы. Касаются они не только отдельных спортсменов, но и народов, их физической подготовки и силы (не только физической). А когда в игру вступает национальная гордость целого народа, суть дела меняется принципиально. Чернокожий Джесси Оуэнс рассказал («Exploits Inconnus»; Bruxelles, 1981), что когда он дважды «сгорел», то есть заступил за разрешенную линию в двух первых попытках квалификации по прыжкам в длину, а третий «сгоревший» прыжок равнялся дисквалификации, к нему подошел лидер предварительного конкурса и любимец гитлеровской Германии, рекордсмен Европы Луц Лонг. Он пожал Оуэнсу руку, сказал: «Тебя явно что-то угнетает, но ведь это всего-навсего предварительный отбор. Прыгни даже за полметра от линии, ты же все равно пройдешь. И пусть они там на трибунах хоть лопнут, не дай свести себя с ума». Джесси Оуэнс послушался и на другой день выиграл, прыгнув на 8 м 6 см. Гитлер, чтобы не подавать ему руки, досрочно покинул почетную ложу. Луц Лонг был вторым, и с тех пор о нем больше никто не слышал. Ганс Стерлинг сообщает, что он погиб в России[27], но этому нет достоверных подтверждений. Как бы там ни было, а спортсмен не оправдал оказанного доверия. Ведь уже тогда стало правилом, а теперь это просто аксиома, что спорт — это борьба между народами. И речь вовсе не идет о том, кто «быстрее, дальше, выше» — сентенция, ошибочно приписываемая барону, — и уж тем более не о том, что «важна не победа, а участие». Это опровергается теми самыми предварительными отборами и олимпийскими минимумами. Отдавал ли Пьер де Кубертен себе отчет, какого джинна он выпускает из бутылки? Похоже, что да. Susan Bachran («The Nazi Olympics»; Little. Brown, 2000) уверена, что барон полагал, будто, создавая этакий заменитель борьбы, он предотвратит военное противостояние. Ему и в голову не пришло, что и то, и другое могут прекрасно уживаться, не только не исключая друг друга, а наоборот усиливая.

Разумеется, все происходило постепенно. Катившийся с горы снежный ком еще не превратился в лавину. Маршал Юзеф Пилсудский[28] 22 мая 1932 г. (я уже приводил эту цитату в книге «Культура переменчива»; Познань, 2009) на заседании Научного совета по физическому воспитанию говорил: «Никогда не забуду, как на одной иллюстрации мне встретилась некая особа, которая — так мне казалось — занимается странными вещами. Женщина прыгает через барьеры. Кто-то мне сказал, что это наша прославленная барьеристка, некая XY. Я узнал, что она оканчивает гимназию и одновременно является нашей известной барьеристкой. Признаюсь, это меня поразило, особенно то, что ее готовят, как нашу замечательную спортсменку, к выступлениям на международной арене. Я подумал об этой бедной девушке, что ж ей, делать больше нечего, как только скакать через эти барьеры? Раз она готовится к соревнованиям, значит, должна соответственно тренироваться, изменить свой образ жизни; ее ежедневно взвешивают, делают ей массаж, и она все время прыгает через эти идиотские барьеры. Ее цель только в том и состоит, чтобы преодолевать один барьер за другим. И она постоянно этим занимается. Ведь так и жизнь станет немила. Можно унестись в спортивную стратосферу и считать, что целью всей жизни является вытянуть еще минуту, еще миллиметр. Но я не могу не опасаться за эту столь юную девушку, превращенную в знаменитую барьеристку и специалистку по барьерному бегу. Это воистину конец света!» Куда худшего мнения был маршал о футболе, с которым он еще готов был согласиться в качестве недолгой разминки, но не желал видеть в нем изматывающее длительное состязание. И все же ошибался Юзеф Пилсудский, а не барон де Кубертен. Поскольку речь вовсе не идет о так называемой физической культуре или, как хотелось бы маршалу, о подготовке к военной службе. Если бы Пилсудский знал, сколько сейчас может заработать такая барьеристка, которую он искренне жалел, не говоря уж о гранд-мэтрах футбола, возможно, он изменил бы мнение. Но таким богатым воображением, чтобы представить себе нынешнее спортивное безумие, маршал Пилсудский явно не обладал. Сегодня футболист клуба «Барселона» получает в сто раз больше (sic!), чем мог мечтать заработать Эйнштейн. Нобелевская премия равняется приблизительно недельному заработку центрального нападающего третьеразрядного испанского или итальянского клуба. Барон Пьер де Кубертен этого якобы не предвидел. И сегодня его считают провозвестником любительского спорта. Однако этот идеалист был уверен, что награды, присуждаемые победителям, и прежде всего ему, могут быть разными, в том числе весьма солидными, но без всякой идеологии, эдакими сувенирами на память о прекрасных минутах. Барон де Кубертен умер, но идея его живет. Неважно, кто самый лучший. Важно, кто лучше. Один город лучше другого, а эта деревня лучше другой деревни. Так и воспитал Пьер де Кубертен поколение глупцов, загипнотизированных таблицами: кто лучше (а лучшими, конечно, должны быть мы!) в каждой — изобретались все новые — спортивной дисциплине и каждый год, а уж на Олимпийских играх — само собой. Барон под конец сообразил, насколько его идея плодотворна, и успел неплохо набить карманы. Правда, ныне суммы эти никого не поражают.

Мой отец был человеком старой закалки, и по его представлениям спорт — плебейское развлечение, неприличное для серьезных людей. Все мои доводы и тирады упирались в глухую стену. Наверно, поэтому я его так люблю. Он не желал понимать, что достижение толкателя ядра, посылающего семикилограммовый снаряд за достигнутый ранее рубеж, имеет больший общественный резонанс, нежели работа исследователя, переворошившего тысячи архивов. Даже тот факт, что Германская Демократическая Республика построила свою репутацию и завоевала достойное место в мире, благодаря достижениям тщательно взращиваемых с раннего детства спортсменов, нисколько не поколебал отцовских убеждений. Как же далеки мы теперь от этой веры, будто главное — в знаниях, а вслед за ними важен диалог, история, культура. Марк Дойл (The Economist Newspaper Ltd. en association awec Profile Books, 2007) подсчитал, что сумма выплаченных спортсменам в 2006 г. вознаграждений превосходит бюджет нескольких десятков государств мира. И это уже не шутки. До Второй мировой войны все национальные, континентальные или мировые чемпионаты (Therry Terret, «Histoire des sports». Paris, 1996) брали за основу регламенты Пьера де Кубертена. Меняется только одно: по мере распространения радио, а затем телевидения, любительский спорт превращается в издевательство. Один рекламный ролик по телевизору за пять минут до олимпийского старта в беге на сто метров стоит больше, чем вывод на рынок полутора десятка литературных бестселлеров, включая всю прибыль от них. Спорт превратился в экономическую, пропагандистскую и политическую силу. Причем с «физической культурой» спорт теперь не имеет ничего общего, поскольку его звезды — это или будущие инвалиды, или подопытные кролики, которых постоянно пичкают лекарствами в вечной борьбе фармацевтов с антидопинговыми комиссиями. А что до здоровья и гармонического физического развития, то в профессиональном спорте об этом уже можно (за исключением достижений в фармакологии) преспокойно забыть. Однако он породил явление, последствия которого социологи в настоящее время еще до конца не осознали. В мире (ограничим его Европой), где, казалось бы, медленно, но верно исчезает межнациональная рознь, а воинствующий национализм становится неприличным, спорт высоких достижений создал непримиримые анклавы местечкового шовинизма, государственного или расового, скрываемого под вывеской фанатского движения. Вопреки декларациям, осуждающим эксцессы «болельщиков», на них работает практически все. От словесного поноса спортивных комментаторов, через символику (местную, клубную или национальную) на майках, головных уборах, шарфах, вплоть до национальных гимнов, исполняемых со всей возможной торжественностью, прежде чем двадцать два парня начнут гонять кожаный мяч. Ведь никого уже эти злоупотребления не удивляют, не так ли? И ничего удивительного. Традиции-то более ста лет. И это тоже придумка обожавшего военные парады барона Пьера де Кубертена. Интересно, пошла бы история спорта без него иным путем? Вполне вероятно. Олимпийские игры 1896 г. создали матрицу, которую позднее только повторяли и совершенствовали. После Берлинской Олимпиады преемник Пьера де Кубертена Эвери Брендедж (был председателем Международного олимпийского комитета до глубокой старости) заявил, комментируя успехи немецких спортсменов в Берлине 1936 г.: «Соединенные Штаты многому бы могли поучиться у немцев с их превосходной организованностью, интенсивными тренировками и воистину сверхчеловеческой волей к победе. Если мы хотим удержать наши позиции, то должны начать тренироваться не менее напряженно, причем в национальном масштабе. Мы должны превратиться из группки спортивных клубов в общенациональную организацию (…). А также, если хотим сохранить наши традиции, мы должны уничтожить коммунизм. Одновременно нам следует предпринять шаги, предотвращающие снижение патриотизма (…). Немцы, как нация, избавились от апатии, царящей повсеместно пять лет тому назад, обретя новую веру в себя». А в своем дневнике он дописал (Гай Уолтерс, op.cit.): «Гитлер — бог… возвращает чувство собственного достоинства… человек народа».

Тут, конечно, не понятно, какое отношение имеет бузина в огороде, т. е. коммунизм, к дядьке в Киеве. Тогда как спорт, а точнее «поддержка спортсменов в наших майках» в качестве средства от «снижения патриотизма» — это уже своего рода программа. Надо заметить, что ее в значительной степени взяли на вооружение нынешние европейские правые. И пусть в сборной Франции по футболу играет большинство темнокожих, значения это не имеет. Ведь важно только то, чтобы мы так или иначе были лучше. Этому учил нас барон Пьер де Кубертен. Поэтому нет ни малейших шансов у Эдиты Гурник, спевшей национальный гимн, конечно, неплохо, но не так, как привыкли его понимать выпившие и закусившие истинные болельщики. Да и что взять с какой-то там цыганки, когда барон де Кубертен терпеть не мог евреев.

Испания 1936–1939 гг.

Уже само название того, что случилось в Испании 17 июля 1936 г. (франкисты предпочитают говорить о 18 июля, когда их лидер включился в борьбу), сразу выдает идеологические предпочтения комментатора. Энтони Бивор («Сражение за Испанию 1936–1939»; Краков, 2006) пишет о «мятеже генералов», Хью Томас («La guerre d’Espagne»; Paris, 1961) об «июльском перевороте», изданная в Мадриде монументальная «Enciclopedia de la cultura Espanola» о «национальной революции»… Похоже, что самым объективным термином будет тут просто-напросто имплозия (схлопывание) государства. Испания оказалась разорвана на две части по социально-идеологическому принципу, ни одна из частей не была готова идти на компромисс. Напротив, обе стороны — и законное республиканское правительство, и оппозиция, кстати, отнюдь не только военная — состязались в эскалации ненависти, заводя страну в тупик, из которого, как обнаружилось однажды, выхода нет. Антиреспубликанское выступление, хоть и готовилось уже давно, оказалось хаотичным и во многих случаях основывалось на неверной информации о положении дел. Вот пример: путчисты рассчитывали на военно-морской флот, а тот в подавляющем большинстве встал на сторону правительства. Севилья казалась красной, но именно там генерал Кейпо де Льяно прямо-таки с ловкостью настоящего фокусника овладел городом. Тем не менее, все это ситуацию принципиально не меняло. К вечеру 18 июля положение заговорщиков, удерживающих только отдельные островки в своих руках, выглядело практически безнадежным. Одно лишь Марокко, где стояли закаленные в боях колониальные войска, подчинялось им полностью. Поэтому успокоенная центральная власть отказалась от планов вооружить народную милицию и безмятежно (о чем свидетельствуют как минимум несколько десятков мемуаров) ожидала капитуляции повстанцев. На самом же деле все зависело от одного ключевого вопроса. Удастся ли, и каким образом это произойдет, учитывая, что республиканцы контролировали море, переправить из Марокко на Иберийский полуостров взбунтовавшуюся колониальную армию, в состав которой входил и отборный Иностранный легион. Вопреки позднейшим идейно-заговорщическим теориям у повстанцев не имелось никаких сколько-нибудь серьезных международных связей. Все знакомства генерала Хосе Санхурхо в Германии ограничивались сильным на словах, но не располагавшим никаким реальным влиянием на принятие решений Йозефом Ветльенсом. Итальянские контакты оказались еще более эфемерными. Андре Бошу сообщает («Franco». Iskry, 2000), что «Мола (Эмилио Мола — главный зачинщик восстания. — Л. С.) обратился за помощью к Италии и Германии по всей вероятности только тогда, когда осознал, что путч не удался». (Выделение. — Л. С.). Это был последний шанс на спасение верных ему воинских формирований. Ответ превзошел самые смелые ожидания. Муссолини в тот же день предоставил в его распоряжение двадцать (Бошу ошибается, упоминая двенадцать) самолетов марки «Savoia» с полным вооружением и запасом топлива. В такой ситуации Гитлер тоже никак не мог остаться в стороне. Он направил в Марокко транспортные самолеты, что обеспечило успех всей операции. Войска Франко смогли перегруппироваться в Андалузии и через захваченную в кровопролитных боях Эстремадуру соединиться с находящимися на севере частями Молы. Таким образом, европейская Испания оказалась разорванной на несколько частей. Началась гражданская война. И, как видно с самого начала, она приобрела международный характер. Раз националисты получили поддержку фашистских Италии и Германии, республиканцы, что вполне естественно, обратились за помощью к Франции, в которой у власти находится Народный фронт во главе с Леоном Блюмом, то есть сила, идейно самая близкая правительству в Мадриде. Но республиканцев постигло жестокое разочарование. Прежде всего благодаря англичанам, которые сразу заняли «реалистичную» позицию, содержащуюся в высказывании Идена, что «ни одна из крайних тенденций не гарантирует мира, которого мы должны желать Испании и себе самим». Боясь раздразнить правых, левые власти в Париже решили придерживаться строгого нейтралитета. На самом же деле это были отговорки. Над Францией реял дух радикального пацифизма, который объединял практически весь политический спектр. Никто не хотел рисковать головой или хотя бы собственными интересами из-за соседской склоки. Андре Башу сформулировала это весьма точно: «Позиция демократических государств определилась уже осенью 1936 г.: экзальтированное отношение и участие в проблеме они оставили интеллектуалам; сами же они предпочли избегать малейшего риска и (…) тянуть время, представляя дело так, будто дают испанцам возможность самим разрешить противоречия». Напрасно Мадрид с поразительной наивностью раз за разом предоставлял Парижу и Лондону доказательства непосредственного военного вмешательства стран Оси во внутренние дела Испании. Как будто об этом и так не было известно. Франция цинично предложила европейским государствам подписать совместную декларацию о невмешательстве в дела Испании, что, понятное дело, большинство заинтересованных сторон восприняло с облегчением, словно шулера, гарантирующие себе железное алиби. При этом все делали вид, что не замечают, как четыре страны de facto не подчинились букве декларации. Это Германия, Португалия, Италия и Советский Союз. Первые три страны — решительные союзники националистов. Республиканцам оставалось надеяться только на СССР. Но Москва проявила осторожность. Правда, она отправила в Испанию сильные войска во главе с Марселем Розенбергом, который должен был занять место посла, Владимиром Антоновым-Овсеенко в качестве консула в Барселоне и военными наблюдателями, преимущественно представителями ГРУ. Но им было предписано сохранять видимость нейтралитета. Военную помощь республиканцам оказывал не СССР, а «независимый» Коминтерн, организующий переброску коммунистов-добровольцев из-за рубежа и поставки оружия. Такой спектакль продолжался пару недель. Германия не отставала и тоже устраивала детские маскарады. Когда Гитлер поручил полковнику Варлимонту (называемому с этого момента Вальтерсдорфом или попросту «Вальтером», ну, прямо как наш Кароль Сверчевский[29]) командовать первым контингентом немецких войск в Испании, тот отправился в Геную, откуда отплыл к месту назначения на итальянском крейсере, как подчиненный генерала Марио Роатты — «Марчини». Все эти игры нисколько не отменяли массированных зарубежных поставок с обеих сторон уже с конца сентября — начала октября, что привело к прочной зависимости от них обеих конфликтующих сторон. Это касается, в том числе, и живой силы, приток которой обеспечивали с одной стороны регулярные части итальянских и германских войск, а с другой так называемые интернациональные бригады, в которых среди прочих сражалось немало поляков.

7 ноября началась битва за Мадрид. В ней участвовали XI интербригада под командованием Клебера (псевдоним немца из австро-венгерской, а позднее румынской Буковины), XII — командир Поль Лукач (венгерский писатель Мате Залка) и 1-я объединенная бригада, которой командовал прошедший подготовку в СССР кубинец Энрике Листер. В сражениях были задействованы также советские самолеты, довольно успешно блокировавшие рейды итальянских летчиков, и наконец, 15 танков Т-26 под командованием капитана Красной армии Павла Армана. Энтони Бивор замечает: «Никто не ставит под сомнение воистину самоубийственную отвагу XI интернациональной бригады, однако ее самопожертвование было извращено. Генерал Клибер — настоящий герой — позднее был обвинен другими советскими офицерами в “клиберизме”, то есть присвоении всей славы только себе, тогда как победа в Мадриде могла была быть заслугой исключительно коммунистической партии (…). Коминтерновская пропаганда оказалась столь эффективной, что британский посол Генри Чилтон не сомневался, будто Мадрид обороняли одни иностранцы. Националисты, в свою очередь, также преувеличивали значение интербригад, чтобы оправдать свои неудачи и подчеркнуть “угрозу международного коммунизма”». Даже если это мнение неверно, не следует забывать, что появление в Мадриде интербригад укрепило боевой дух его защитников. При этом надо добавить, что советские самолеты и танки были единственными в столице воздушными и бронетанковыми силами, которыми располагали республиканцы. Пожалуй, самые патетические подвиги совершили в Каса дель Кампо каталонские анархисты, под началом Буэнавентуры Дуррути, погибшего там же. Одновременно следует признать, что впоследствии количество иностранцев, сражавшихся на стороне республиканцев, только увеличивалось, а не уменьшалось. Ровно то же было и с противоположной стороны.

«В первой партии советской помощи, поступившей в октябре, прибыли 42 биплана-истребителя типа И-15 «Чато» и 31 истребитель И-16 «Моска», — сообщает Энтони Бивор. Эти данные резко противоречат подсчетам бюро германских военных атташе, упоминавшего о поставках в этот период из СССР всего 25 самолетов. Даже если признать, что немцы занижали цифры советских поставок военной техники из пропагандистских соображений (хотя по логике должны были бы завышать), то и по их подсчетам, только в 1937 г. республиканцы получили от русских 185 самолетов, свыше 400 танков и около 17 000 тонн военного снаряжения. Итало-германская помощь националистам была не намного больше, но куда качественнее. К примеру, когда СССР начал поставлять истребители «Моска», более современные, чем Хенкель-51, немцы отреагировали мгновенно, снабдив легион «Кондор» Мессершмиттами-109, которые на тот момент были вершиной авиастроительной техники. При всей своей идейной ангажированности союзники не были бескорыстными. Националисты платили Германии прежде всего железом, вольфрамом и пиритом, а республиканцы Москве — золотом, ведь по довоенным банковским золотым запасам Испания находилась на четвертом месте в мире.

Насколько далеко зашло иностранное вмешательство в военный конфликт, можно проиллюстрировать на примере двух ключевых сражений 1937 г.: на реке Харама и при Брунете. Битва в долине Харамы началась 5 февраля с наступления сподвижника Франко генерала Франсиско Гарсии Эскамеса при поддержке итальянского экспедиционного корпуса под командованием Марио Роатты. За два дня боев националисты заняли практически весь западный берег реки. Однако операция была прервана из-за проливных дождей. 11 февраля под покровом ночи марокканские патрули из бригады Фернандо Баррона переплыли реку и безжалостно вырезали охранявших железнодорожный мост бойцов XIV интербригады. Остальные барронцы переправились уже по мосту и атаковали расположенные на высоте чуть южнее позиции батальона им. Гарибальди XII интербригады. Мощная контратака 25 советских танков не позволила им продвинуться дальше, но плацдарм остался за ними, и туда вскоре подтянулись итальянцы. Пытавшихся выдавить противника с захваченного плацдарма пулеметным огнем истребителей «Чато» вынудила отступить противовоздушная оборона легиона «Кондор». К вечеру на место сражения прибыла XV интарбригада генерала Гала (Яноша Галича), сформированная в основном из англичан, американцев и канадцев. Но и им не удалось переломить ситуацию. Тем временем на севере XI интербригада, в состав которой входил укомплектованный поляками, югославами и венграми батальон «Домбровский», с огромным трудом отразила натиск франкистов на Пайарес и была не в состоянии поддержать, как планировалось, войска Галича. Именно тогда произошел прославленный эпизод той войны, когда британский батальон XV интербригады под командованием Тома Уинтрингема до последнего патрона удерживал в течение нескольких часов заросшую кустарником возвышенность. Из 600 англичан погибают 225. Это место до сих пор носит гордое название Холм самоубийц. 15 февраля Франко приказал возобновить наступление. В ходе наступления отличился полк карлистов (роялистов) Риккардо Рады, который практически полностью уничтожил отборный батальон коммунистов, так называемых «серых волков», находившихся под личным покровительством Долорес Ибаррури. В войсках Рады существенную роль сыграли… английские добровольцы-антикоммунисты. Один из них, Питер Кемп, вспоминал («Mine Were of Trouble»; London, 1957), «будто очень уж мешал ему капеллан, орущий в самое ухо, чтобы настрелял как можно больше этого атеистического сброда». Большие заслуги имели также ирландские националисты (свыше 600 добровольцев), прозванные «синерубашечниками», которыми командовал генерал Эойн О’Даффи.

17 февраля республиканцы предприняли очередную контратаку. На сей раз главной ударной силой стали американцы из батальона «Авраам Линкольн» под командованием Роберта Мерримана — «сына дровосека, двадцатилетнего коммуниста, получившего университетское образование в Неваде и должность преподавателя престижного Калифорнийского университета. В Европу он приехал по стипендии для изучения проблем сельского хозяйства. Его отряд был единственным в интербригадах, состоявшим практически из одних студентов». В яростной атаке американцы потеряли 120 из 450 храбрецов. Еще 175 были ранены. Но и это контрнаступление республиканцев захлебнулось. Правда, на этот раз ответной атаки уже не последовало. Обе стороны окопались и зализывали раны. В конечном итоге националисты овладели полоской земли длиной около двадцати и глубиной в пятнадцать километров, но фронт не прорвали. Противники одновременно заявили о своей победе. Республиканцы положили 25 000 человек, франкисты — 20 000.

Накануне битвы при Брунете, целью которой было отбросить националистов от Мадрида, республиканцы сосредоточили крупнейшие силы за всю войну: 50–70 тысяч (данные тут разнятся) солдат, 150 самолетов, 128 (по другим источникам 132) танков и 136 (или 217) орудий. Костяк армии составляли — что стало уже нормальным — интербригады. Первый прорыв фронта поручили XV интербригаде теперь уже под командованием хорвата Владимира Копика. Ее увеличили до шести батальонов: к югославскому, британскому, американскому и франко-бельгийскому добавились еще венгерский и испано-итальянский. Наступление республиканцев застало противника врасплох, но встретилось с неожиданным и ожесточенным сопротивлением. Республиканская легенда о Холме самоубийц нашла зеркальное отражение в Холме комаров, прозванном так за назойливый свист тысяч пуль. Штурмуя этот холм, погиб чернокожий американец, командовавший батальоном имени Вашингтона, в котором сражались преимущественно нью-йоркские евреи. За десять дней боев республиканские войска продвинулись почти на тринадцать километров. Это стало возможным прежде всего благодаря господству в воздухе советской авиации в первые дни внезапного наступления. Но это продолжалось недолго. Энтони Бивор отмечает: «Хотя в начале битвы силы республиканцев располагали преимуществом, имея в каждом боевом вылете по тридцать истребителей, уже с 11 июля в небе доминировали националисты. Их самолеты, сначала Юнкерсы-52, Фиаты и Хенкели-51, а потом немецкий легион «Кондор» утюжили восемь дивизий республиканцев, сконцентрированных на 200 квадратных километрах голой кастильской равнины. Главной целью самолетов националистов являлись советские танки Т-26, которые на открытой местности становились легкой добычей. Два дня спустя, когда националистам удалось достичь максимальной интенсивности боевых вылетов, у противника осталось всего 38 машин. Днем и ночью Ю-52 и Х-111 беспрепятственно бомбили позиции республиканцев. С 12 июля легион «Кондор» ввел в бой Мессершмитты-109, управляемые такими летчиками, как, например, Адольф Галланд, впоследствии один из асов Второй мировой войны. У самолетов «Чато» и «Моска» в этом воздушном противостоянии шансов не было никаких. «В тот день в небе можно было видеть одновременно двести машин (…). Очередной раз было доказано, что германские и националистические пилоты обучены гораздо лучше и куда увереннее чувствуют себя в бою. Даже машины Хенкель-51, уступавшие советским по техническим характеристикам, наносили противнику существенный урон. Авиация националистов атаковала интербригады неподалеку от реки Гвадаррама. В тот день погиб Джулиан Белл, племянник Вирджинии Вульф, приехавший в Испанию всего месяц назад».

В бреши, проделанные атаками с воздуха, хлынула итальянская пехота. Уже после победы в этом сражении националистов разгорелись ожесточенные споры, кто же сыграл там главную роль. Точку поставил сам Франко (Francisco Franco Salgado-Araujo «Franco au jour le jour»; Paris, 1977), от всей души поблагодарив германских пилотов и артиллеристов и совершенно игнорируя итальянские силы, боевой дух и мастерство которых он в частных беседах называл «трагическими». Как бы там ни было, а Франко то сражение выиграл, и с этого момента, хоть война продолжалась еще без малого два года, никто из серьезных обозревателей не сомневался в ее итогах. Война окончилась в марте 1939 г., но уже в ноябре 1938 г. Испанию покинули интербригады, насчитывавшие тогда 4640 бойцов 29 национальностей из 12 673 добровольцев, некогда вступивших в борьбу. В живых осталось больше всего французов — 2141, дальше идут американцы — 548, англичане — 407, бельгийцы — 347, поляки — 285, итальянцы — 194 и шведы — 182. В то же время итальянцы вывели из Испании свой экспедиционный корпус практически в прежнем составе — 10 000 человек. Германия еще раньше сократила свои воздушные силы на 75 %. Французы, разрываясь между политическим «реализмом» и давлением левой оппозиции, решились принять беженцев-республиканцев, но одновременно направили Франко откровенно заискивающие декларации. Этот процесс увенчался назначением на пост посла в Испании маршала Петена — «достойнейшего из французов», что по идее должно было задобрить националистов. Кандидатура оказалась крайне неудачной, поскольку Франко раздражали высокомерные манеры Петена, а тот, в свою очередь, гордый собственными заслугами под Верденом, с пренебрежением относился к «какому-то посредственному генералу из Марокко». Но вся суть была сосредоточена в намерениях. Англичане, поскольку их заботил Гибралтар, были полностью солидарны с французами и всячески подталкивали последних к максимально лояльной и соглашательской политике в отношении победителей.

Пора подвести итоги. Здесь мы имеем дело с двумя аспектами: политическим и военным. Первый охарактеризовал немецкий полковник (позднее генерал) Вильгельм Риттер фон Тома, назвав испанскую трагедию «лабораторией современной войны». Он имел в виду использование бронетанковых войск. Но можно говорить и об опыте люфтваффе, полученном при бомбардировке Герники, ковровых бомбардировках столицы Страны Басков или разрыве транспортных артерий с помощью авиации. Это не оставили без внимания и советские офицеры, не все из которых сгинули в сталинских «чистках». А завершить рассказ об опыте той войны можно было бы анекдотической историей, как солдаты националистического Иностранного легиона, отбивая под Мадридом наступление советских танков, изобрели оружие, которое позже, бог знает почему, назвали «коктейль Молотова».

Однако куда важнее были политические последствия конфликта в Испании. Как Германия, так и Советский Союз наглядно убедились в пораженчестве и слабости западноевропейских республик, по крайней мере, на тот момент. Это убедило Гитлера, что в случае нападения на Польшу, ему нечего опасаться противодействия Запада, а Сталина, что союз с европейскими демократическими государствами ненадежен и обречен на провал. При таких предпосылках пакт Молотова-Риббентропа был уже de facto подписан, а польская катастрофа гарантирована. По той же самой логике Италия поняла, что рано или поздно, если не хочет остаться на обочине истории, ей необходимо примкнуть к сильнейшим. Англичане же, игравшие в этом конфликте, пожалуй, самую гнусную роль, трезво рассчитали, что и Польшу и Францию можно уже списать со счетов, и следует беречь собственные силы, не втягиваясь в вероятную оборону Варшавы или Парижа. Все это стало ясно уже в Испании. Собственно говоря, Вторая мировая война уже началась.

Возможно, лучше всех это осознал генералиссимус Франсиско Франко Баамонде. Он заключил союз с нацистской Германией и фашистской Италией, но одновременно, что известно по многим источникам (в частности, David T. Cattel, «Communism and Spanish Civil War». Berkeley, 1955), его пугала способность коммунистов мобилизовать на борьбу международные силы, включая даже представителей движения из Германии и Италии. Поэтому он ни минуты не верил в легкую победу Третьего рейха над Советским Союзом, но их столкновение считал, исходя из собственного опыта, неизбежным. Когда же Гитлер торопил его включиться в новую войну, Франко всячески увиливал, тянул время, выискивал тысячи предлогов для промедления, ждал, врал и вел тайные переговоры с западными странами. В результате ему удалось уберечь страну от полномасштабного участия во Второй мировой войне, за что Испания ему, несомненно, благодарна. Однако с другой стороны, не будь мятежа националистов 17 или 18 июля 1936 г., Вторая мировая война вообще могла бы не случиться. Поскольку до той поры никто из держав, блефовавших за международным покерным столом, не знал в точности, у кого какие карты на руках. Правду эту видят не все. Петр Савицкий («Гражданская война 1936–1939 в испанской художественной прозе»; Варшава, 1985) показывает, возможно, вопреки своей воле, как иберийские писатели так до конца и не понимали международного характера испанского конфликта, а возможно их это и не волновало. Даже те, кто в республиканском издании «El Mono Azul — Alianza de Intelectuales Antifascistac» превозносили зарубежную помощь республиканцам, этого также не понимали. А уж тем более Эрнест Хемингуэй или Андре Мальро.

А ведь 12 октября 1936 г. в университете Саламанки произошло символическое событие, возможно, самое патетическое в XX в. Там было устроено торжество с участием епископата, госпожи Франко и цвета испанского генералитета во главе с Хосе Мильян-Астрай-и-Терреросом. Именно он произнес вступительную речь, ставшую апофеозом фашизма, которую он завершил возгласом: «Viva la muerte!» — «Да здравствует смерть!»

И тогда поднялся престарелый ректор университета, философ и замечательный писатель Мигель де Унамуно (можно себе представить, какого мужества потребовал такой шаг!) и сказал: «Я тут услышал зловещий и бессмысленный крик “Да здравствует смерть!” Так вот я, потративший всю жизнь на формулировки парадоксов, страшно раздражавших тех, кто их не понимал, должен высказать свое экспертное мнение: сей варварский парадокс мне отвратителен. Генерал Мильян-Астрай — калека. Я это говорю не из желания его оскорбить. Он покалечен смертью. К несчастью, сегодня в Испании таких покалеченных слишком много. И будет еще больше, если Господь не смилуется над нами (…). Это учебное заведение — храм мудрости, а я — в нем жрец. Вы же оскорбляете это священное место. Конечно, вы победите, поскольку в вас больше звериной силы. Больше даже, чем нужно вам самим. Но в сколько-нибудь длительной перспективе вам никого не убедить. Поскольку для убеждения необходимы аргументы. А чтобы располагать аргументами, нужно иметь то, чего у вас нет — разум и право».

Наступила мертвая тишина. Мигель де Унамуно скончался спустя два месяца. Он никого не остановил. Вскоре в Европе разразилось безумие, которое стоило миллионы и миллионы жертв. И начало этому положили в Испании. Как прекрасно пишет об этом Мигель дель Кастильо («Испанские чары»; Варшава, 1989). Уж он-то знает, когда начался кошмар. Тогда, когда раздался крик — «Viva la muerte!»

Холокост

Христос был евреем. Богородица была еврейкой. Апостолы были евреями. Почитаемый в Сантьяго-де-Компостела Святой Иаков, к которому на богомолье в Средние века стекалось множество народа, был евреем. Евангелист Лука, по преданию написавший икону Ченстоховской Богоматери[30], был евреем, равно как и остальные евангелисты, приписавшие Учителю притчи явно талмудистско-раввинского характера. Савл, пока на пути в Дамаск не сделался Павлом, тоже был евреем, и никто его этих корней не лишит. «Столица Святого Петра» — это город еврея Петра, преемниками которого были все последующие Римские папы. Древо христианства со всеми своими мощными ветвями выходит из еврейской традиции или традиции, евреями записанной.

Отсюда и проистекает неизбежный конфликт, который не в состоянии сгладить чаще всего лицемерные аргументы экуменистов. Правоверные иудеи будут смотреть на историю христианства как на историю одной из иудаистских сект, у которой получилось прославиться. Да еще как! Свидетельством тому возводимые на протяжении двадцати веков храмы, заполненные драгоценными металлами и произведениями искусства, без которых не было бы европейской цивилизации — золотые алтари Севильи, купола царских церквей, не имеющая себе равных и все еще четко функционирующая организация Римской католической церкви и ее орденов. В «бородатом» анекдоте на вопрос «Чего не знает Господь Бог, который знает все?» дается ответ «Где кончается власть иезуитов — в современной версии организации «Опус Деи» — и сколько существует женских монашеских орденов». Вопреки своей явно антиклерикальной направленности анекдот этот прежде всего свидетельствует о могуществе такого института, как христианская Церковь. Воистину вселенский успех одной из своих собственных сект по идее должен вызывать священный ужас в иудейских кругах. Есть здесь и солидная порция зависти, а вот ненависти нет. Это напоминает наше отношение к превосходящим нас силой чудовищам, от которых мы бы хотели защитить своих жен и детей, мы их, конечно, боимся, но ненависти к ним не испытываем.

А вот со стороны христианства ситуация прямо противоположная. Чем оно сильнее, тем меньше хочет быть обязанным своими чудесами, потрясающей готикой, миллионами своих приверженцев чужакам. Да еще кому? Каким-то там недостойным существам, которые существуют лишь благодаря нам, да и то только потому, что мы им это позволяем. Ладно бы они покорно склонили головы и смирились, признав, что их истинная вера вовсе никакая не истинная, тогда с ними можно было бы худо-бедно общаться. Так нет же! Они упорствуют в своих заблуждениях! Остается только покарать их. Для этого и изобрели гетто, изгнание, сожжение на кострах и обвинения в самых жутких грехах — отравлении фонтанов и колодцев, убийстве христианских младенцев и всемирном заговоре… Вот только в сухом остатке толку от этого ни на грош. Встретив такого униженного, изолированного от «приличного общества» еврея, христианин все равно прочтет в его глазах, — хотя он ничего подобного вроде и не хотел сказать, — что это он дал христианам Десять заповедей, Библию, Евангелие. Можно, конечно, ему эти глаза выколоть, да только что это изменит? Вот так и родился метафизический антисемитизм, не имеющий ничего общего с реальностью — с экономикой, социологией или политикой. Еврей стал кошмаром, дурным сном, вечным напоминанием о том, что с таким трудом сфальсифицировали христиане — «Евреи убили Господа нашего». Такой антисемитизм уже не нуждается в обосновании или даже предлоге, его метафизика сидит глубоко в клетках серого вещества нашего мозга, и его достаточно просто выпустить наружу и объявить правильным. В эпоху рационализма, — а мы считаем наше время именно таковым — невозможно мириться с мыслью, что ненависть может быть иррациональной, не имеющей под собой никаких реальных оснований, что наши комплексы, мнимая угроза нашему чувству превосходства способны породить Зло во всей его дьявольской полноте. Сандрар говорил, что не знает, существует ли Бог, но дьявол существует точно, поскольку он видел его работу. Сегодня слова Сандрара могут вызывать лишь снисходительную улыбку, поскольку его поразили всего-навсего окопы Первой мировой войны, где он, правда, потерял руку, но, как писал его поклонник Жак Превер, «à la guerre, comme à la guerre — qu’est ce que Vous Voulais» — «На войне как на войне, а чего вы ждали». Кстати, тот же Жак Превер нисколечко не верил Сандрару. Пессимизм последнего был для него неприемлем и казался бессмысленным и просто невозможным в рамках принципиального убеждения, что «человек — это звучит гордо». Можно подумать, он не понял разницы между превосходно известной в этнографии конфронтацией «свой — чужой» (см. замечательные труды Збигнева Бенедыктовича) и метафизической ненавистью. Равно как и Артур Херцберг («Les origines de lantisemitisme modern». Paris, 2004) отлично осведомлен, что не существует никакого «современного антисемитизма», хоть и помещает это понятие в заглавие. Он только показал, как уважаемые мыслители современной Европы пытались придумать обоснование темному безумию или противостоять аргументам ее апологетов. Автор не отдает себе отчета, что таким образом он, хотя и осуждает подстрекателей, но, тем не менее, участвует в неприличном диалоге. Завершает он книгу констатацией, будто «все дискуссионные моменты по “еврейскому вопросу” были затронуты еще в 1791 г. К несчастью они уже не могли предотвратить трагедии». Хотелось бы заметить, и это было бы куда честнее, что эти «дискуссионные моменты» уже имели место как минимум в XII–XIV вв., когда Филипп IV Красивый изгная евреев из Франции, а Изабелла Католическая отправила на костер не вполне обращенных — кстати это еще одна метафизическая категория.

В 1998 г. в США вышла, а через три года была переведена на польский язык книга Рона Розенбаума («Объяснения Гитлера»; Варшава, 2001). Не могу припомнить, чтобы мне доводилось читать нечто столь же отвратительное. И дело здесь не в пространных цитатах из Дэвида Ирвинга, который, как известно, доказывает, что Гитлер не имел никакого отношения к уничтожению евреев, и вообще ничего об этом не знаЛ. Собранные в книге авторы пытаются найти рациональные объяснения — фрейдистские, экономические, семейные, социологические — и Бог знает еще какие. Похоже, авторам, мобилизованным Розенбаумом, даже в голову не приходит, что может сложиться ситуация, в которой благородный ариец (я суммирую аргументы) будет заражен сифилисом проституткой-еврейкой, выгнан с работы и осмеян евреями, недооценен еврейскими искусствоведами и в бессильной ярости будет наблюдать, как еврей покупает квартиру, о которой он мечтал долгие годы… Но что из всего этого абсолютно не следует, что все евреи плохи, и всех евреев надлежит поубивать, включая детей и новорожденных младенцев. Тем не менее, Рон Розенбаум вступает в джентльменскую дискуссию с Дэвидом Ирвингом, а тот ничтоже сумняшеся заявляет: «В моем понимании преступлением было не убийство евреев вообще, а убийство невинных евреев». Отсюда следует опасный вывод, что якобы были евреи виновные, причем в массе своей, поскольку Ирвинг не рассматривает конкретные случаи уголовных преступлений, которые совершаются представителями всех без исключения народов, и невиновные. Так в чем же виноваты, по мнению Ирвинга, «виновные» евреи? Прямого ответа он не дает: «Преступление нацизма здесь несомненно, — признает он. — Убиты невинные люди (…). Если кого-то сажают в лагерь, где он, вероятнее всего, умрет от тифа, это тоже преступление, хотя и не убийство. Анна Франк умерла от тифа. Ее не убивали (…). И если я пишу книгу об Адольфе Гитлере, я должен снять с него вину за это конкретное преступление, поскольку оно не было преступлением преднамеренным. Равно как и смерть всех тех людей, что умерли с голоду в Бухенвальде под конец войны. Телевидение обожает показывать нам их истощенные трупы. Но это не были преднамеренные преступления».

Однако если Анна Франк («Journal de Anne Frank». Paris, 1950, русское издание «Дневник Анны Франк») оказалась в концлагере Берген-Бельзен, то, вероятно, относилась к евреям виноватым. Так в чем ее вина? Да в том, что она была еврейкой. На этом и замыкается круг бредовой беспомощной логики Дэвида Ирвинга. Жаль только, что он не одинок. Многие из других собеседников Рона Розенбаума никогда бы не признались, что тезисы Ирвинга им близки. Но как только речь заходит об экономических, социальных, религиозных и даже (!) медицинских аргументах, всегда появляется, впрочем, не высказанное напрямую, это безумное противопоставление: евреи виновные — евреи невиновные. И тогда миллионы людей, вроде Анны Франк, должны спросить: а мы?

В истории человечества до холокоста была масса преступлений, которые с сегодняшней точки зрения иначе, как геноцидом, не назовешь. И незачем тут вспоминать Чингисхана, Тамерлана или уничтожение североамериканских индейцев. Примеров предостаточно и у нас под боком, в нашей «цивилизованной» старушке Европе и по ее периметру. Взять хотя бы: истребление катаров королями Франции во главе со Святым Людовиком IX, действия рыцарей Тевтонского ордена в Литве, бесчисленные преступления во время Религиозных войн XVI в., резня армян турками во время Первой мировой войны… Однако каждый раз мы наталкиваемся на две принципиальные и непреодолимые границы.

Во-первых, здесь всегда имело место религиозное или националистское обоснование. Когда Симон де Монфор уничтожал катаров, «война, — пишет Збигнев Херберт, — уже давно превратилась из Крестового похода против еретиков в великую битву Севера с Югом, войну народов». Когда турки, задействовав воинские части, уничтожали армян, они были свято убеждены, что расправляются с приспешниками враждебных им русских, то есть, как выразился бы генералиссимус Франко, с «пятой колонной». Кровь текла по улицам рекой, ненависть искажала лица нападающих и пожирала их сердца. Но ни в одном из подобных примеров, сравнимых по своим масштабам с холокостом, мы не имеем дела с холодным административным планированием. И сегодня есть слепые от ненависти симоны де монфоры, угоревшие от богословия католические монахи или протестантские пасторы — вся эта обезумевшая компания в ужасе бросается на всякого иного, чужого, а потому подозрительного. И все же, повторим, здесь нет места для государственного планирования, для хладнокровных кошмарных эйхманов (см. Дэвид Цезарини, «Эйхман, его жизнь и преступления»; Варшава, 2008), для которых все это лишь часть бухгалтерии. На суде в Иерусалиме Эйхман без устали повторял, что антисемитом он никогда не был, совсем наоборот — он увлекался еврейской культурой, и потому был назначен экспертом. И до некоторой степени — в этом-то и весь ужас — ему можно верить. В конце 1941 г. Эйхман приехал в Минск, где ему было приказано лично проследить за казнью. В Минске тогда расстреливали евреев. «В свойственной ему манере Эйхман утверждал, что толком не знал, куда ехать, блуждал по инстанциям, пока не нашел какого-то офицера, который объяснил, куда надо ехать. Он заночевал, а на следующее утро явился в указанное место слишком поздно и не смог воочию наблюдать за массовым расстрелом. Он видел только людей из подразделения СС «Мертвая голова», входивших в состав «айнзацкоманды» и расстреливавших во рву евреев. И опять на допросе Эйхман сказал, каким это стало для него потрясением: “Когда я пришел, то видел только, как молодые солдаты, я думаю, у них были череп и кости на петлицах, стреляли в яму, размер которой был, скажем, в четыре-пять раз больше этой комнаты. Может быть, даже гораздо больше, в шесть или семь раз. Я… я там… что бы я ни сказал… ведь я только увидел, я даже не думал, я такого не ждал”». Эйхман не думал о фактах (и тут ему верит даже Ханна Арендт, «Эйхман в Иерусалиме»; Краков, 2004), скорее, о листе бумаги, где ему предстояло начертать рапорт согласно предписанию командования. Таким же запомнил его и Роберт Бадинтер — свидетель на том процессе (Самуил Блюменфельд, «Badinter, témoin», «Le Monde» от 9.04.2011). Ни тени эмоций. Эйхман на самом деле считал себя, как, вероятно, и парни из «Мертвой головы», обычным винтиком в огромной машине, где нет места чувствам, но зато есть премии за совершенствование системы, причем безразлично, какой системы. Но это только один аспект проблемы, тогда как второй возвращает нас к исходному пункту. К мучительному вроде бы рациональному и естественным образом возникающему вопросу — почему?

И здесь — это то самое «во-вторых» — я целиком и полностью вынужден согласиться с Жаком Ланцманом. На этот вопрос нет ответа, поскольку нельзя даже задать такой вопрос. И пусть злятся псевдорационалисты, интеллектуалы и прочие мудрецы, но в вопросе «почему?» уже кроется зловещий ответ: «потому». Пусть ответ этот будет неполным и непропорциональным в отношении последствий, но уже само его наличие отравляет наши умы и сердца ядовитым подозрением, будто есть в нем какое-то рациональное основание. А если так, то имеется и пусть фрагментарное, эфемерное, но все-таки некое оправдание. Как же больно было это осознавать в случае с преступлением в Едвабне[31].

А потому что… евреи сотрудничали с большевиками. Никаких доказательств нет, а если бы и были, то чем виноваты еврейские дети? А потому что… важничали и задирали нос — опять же никаких доказательств, тем более в отношении детей. А потому… что евреи. И это тот самый единственный аргумент, стоивший несколько десятков (в том числе и детских) жизней, сгоревших в подожженном польскими соседями сарае. В этом нет никакого особого польского антисемитизма. Наоборот, Польша, пожалуй, стала одной из первых стран (не считая Германии), где значительная часть общества отважилась покаяться и устами президента попросить прощения за участие своих сограждан, пусть и небольшого количества, в преступлении. А ведь в других странах имели место эксцессы куда более страшные (во всяком случае, в количественном плане). Фашиствующие украинские организации осуществляли холокост евреев, а заодно и поляков, по собственной инициативе (Эдвард Прус, «Холокост по-бандеровски»; Вроцлав, 1995). Даже потрясающее воображение преступление в Бабьем Яру под Киевом не обошлось без участия украинской милиции. В Румынии немцам вмешиваться практически не пришлось. Местное население, поощряемое службой безопасности, справилось с уничтожением евреев само. То же было в Латвии, частично в Литве, Словакии или в Венгрии… Ханна Арендт называет лишь четыре страны, где евреям оказали реальную помощь: Данию (там было проще всего из-за близости нейтральной Швеции), Голландию (хотя кто-то же выдал Анну Франк?), Италию (лишь после падения Муссолини) и Болгарию, общественность этой страны заслуживает самых восторженных слов признательности. Если взглянуть на карту Европы, то это — жалкие крохи. Основной массив остался в лучшем случае (как, к примеру, англичане) абсолютно равнодушным, признав приоритет победы оружия, которое решит заодно и эти проблемы.

О холокосте написана уже целая библиотека. Почему же я помещаю его в свою антологию «недооцененной» истории? Опять же по двум причинам. Во-первых, потому что во всех «национальных» процессах убийства евреев, как в Едвабне, повторяется аргумент о «немецком разрешении». А что такое «разрешение»? Это даже меньше, чем поощрение. Административный холокост был, пожалуй, самым чудовищным явлением в Новейшей истории Европы. Однако он стал не только гнуснейшим деянием Третьего рейха, но и чумой, которой заразились (или могли заразиться) миллионы. Коварной заразой, разъедающей умы и сердца, от которой до сих пор не придумано прививки. Ланцман прав — метафизической заразой.

В августе 1944 г. Генрих Гиммлер был вынужден «взять на себя неприятную обязанность уведомить командира дивизии “Das Reich” группенфюрера Вальтера Крюгера, что не может дать разрешения его дочери Эльзе выйти замуж за штурм-баннфюрера СС Клингенберга (Peter Padfield, «Himmler, Reichsfürer SS», Искры; Варшава, 2002). Причиной послужил тот факт, что в генеалогическом древе жены Крюгера обнаружились еврейские корни с 1711 г. И хотя существовала возможность, что потомство было зачато вне брака, тем не менее, поскольку все заинтересованные лица уже умерли, Гиммлер пришел к выводу, что доказать сей факт не представляется возможным. В конце октября, получив прошение от жены Крюгера, рейхсфюрер написал Готтлобу Бергеру, что “после сложнейшей внутренней борьбы, бесчисленных сомнений и вопреки собственным убеждениям” (…) он, однако, не может изменить своего решения относительно дочери Крюгера. Подобное решение принял Гиммлер и в декабре, когда на его имя поступило сразу три прошения о согласии на заключение брака, одно от унтер-офицера и два от братьев, также в ранге унтер-офицеров, причем все трое имели общего предка, звавшегося Авраам Рейнау — еврея, родившегося в 1663 г. и крещенного в 1685 г.» И все это несмотря на то, что начальник Главного управления СС по расовым и переселенческим вопросам штандартенфюрер профессор доктор Бруно Курт Шульц установил, что перенятые от евреев хромосомы исчезают в третьем поколении. И не важно, пытался ли Шульц своими псевдонаучными бреднями хоть в минимальной степени ограничить размах антисемитского мифа или сам искренне верил в собственные теории. Так или иначе, добиться ему ничего не удалось. Когда Тадеуш Мазовецкий[32] выдвигался в президенты, а противники принялись приписывать ему еврейское происхождение, епископ города Плоцка заявил, что располагает документами, свидетельствующими об арийском происхождении и католическом вероисповедании Мазовецких с XVII в. — Ладно, ответствовали оппоненты, а что было до того? В одних компаниях это рассказывали, как анекдот, а в других — на полном серьезе. Самое ужасное здесь то, что епископ был свято уверен, будто избавляет Мазовецкого от пятна в биографии, то бишь de facto полностью солидаризировался с «обвинителями».

Метафизический антисемитизм породил холокост, а мученичество холокоста вместо того, чтобы с ним покончить, лишь отодвинуло его в некоторых сообществах на периферию, за грань политкорректности. И как только мы отвернемся, гидра снова поднимает одну из своих мерзких голов. В этом смысле холокост есть явление недооцененное, ибо он не только проклюнулся из старых зерен, но и посеял новые. И как это обычно бывает, никто на прополку сорняков не рвется. Ведь это тяжелая, неблагодарная и колючая работа, да и, в конце концов, нас она не касается, мы-то, кто бы сомневался, происходим от Иафета, а не от Сима, а мужичье — от Хама.

Деколонизация

В историческом анекдоте из русской жизни рассказывается, что когда в 1842 г. было решено построить железную дорогу, чтобы соединить Москву с Петербургом, услужливые чиновники пришли к Николаю I с вопросом, где ее прокладывать. Царь взял линейку и прочертил прямую линию между двумя столицами своей империи. А поскольку держал он линейку небрежно, в районе Окуловки имеется теперь изгиб железнодорожной линии, точно отражающий получившееся на карте очертание высочайшего пальца.

Эта история как нельзя более верно передает действия дипломатов и геодезистов колониальных держав, определявших границы своих африканских владений. Ничем иным, как результатом активного и небрежного применения линейки, не объяснить, к примеру, южных границ Алжира, границ между Египтом и Ливией, Мавританией и Мали, Ливией и Чадом, Египтом и Суданом и т. д. Говоря в самом общем плане, колониальный раздел Африки осуществлялся на основе двух принципов: 1. «Счастлив тот, кто имеет». Куда распространялось влияние торговых факторий конкретных европейских государств, куда добрались первооткрыватели, кто где успел разместить собственные военные форпосты. 2. Признание т. н. естественных границ. В это понятие включались горные цепи, полосы непроходимых джунглей, а чаще всего реки, что, впрочем, с самого начало вызвало ожесточенные споры колонизаторов о праве сплавлять по ним лес, принадлежности островов и т. д. Поскольку вода была чрезвычайно важна, то, чтобы получить доступ к крупным бассейнам, немецкий Камерун вытянулся длинным щупальцем к озеру Чад, а бельгийское Конго удивительнейшим отростком пролегло через территорию британской Северной Родезии и достало до озера Бангвеулу. Только одного никто и никогда не принимал во внимание отношений между африканскими народами. Сущий пустяк! Впрочем, чему тут удивляться? Льюис Генри Морган (1818–1881), считающийся наряду с Эдуардом Бернеттом Тайлором создателем научной этнографии и являвшийся во второй половине XIX в. повсеместно признанным авторитетом в этой области (в частности он оказал большое влияние на концепцию Фридриха Энгельса), писал в «Ancient society» (Нью-Йорк, 1877; польский перевод «Первобытное общество»; Варшава, 1887)[33]: «В Африке мы встречаем смешение дикости с варварством. Первобытные искусства и изобретения в основном утрачены в результате поступления изделий и устройств извне, но дикость в самых низменных формах, вплоть до людоедства, и варварство в таких же формах преобладают на большей части континента. Племена в глубине материка стоят ближе к туземной культуре и нормальному состоянию, но вообще Африка является для этнографии бесплодной пустыней (выделение. — Л. С.). Эдуард Б. Тайлор старался столь сильно не обобщать. В его главном труде «Primitive culture» (Лондон, 1871, в польском переводе «Первобытная цивилизация»; Варшава, 1896)[34] читаем: «В материковой Африке почитание теней предков сильно выделяется и четко определено». Или: «В Западной Африке почитание призраков приобретает две совершенно различные формы. С одной стороны, мы видим негров Северной Гвинеи, помещающих души умерших в разряд добрых или злых духов, согласно их характерам при жизни, и почитающих злых духов куда усерднее, поскольку страх оказывается у них гораздо сильнее любви. С другой стороны, мы имеем туземцев Южной Гвинеи, уважающих стариков при жизни и поклоняющихся последним, когда смерть делает их всемогущими». Это уже значительно лучше. Тайлор замечает, что Гвинею, — кстати, он употребляет этот топоним гораздо более широко, имея в виду не только современные Гвинею и Гвинею-Бисау, но и все северное побережье Гвинейского залива, а также лежащую на берегах Атлантики Западную Африку вплоть до Сенегала — населяют племена, принципиально отличные по своим верованиям и культуре. Беда лишь в том, что даже в узко понимаемой Гвинее проживает более дюжины племен — по несколько на севере и на юге — и, ей-богу, трудно понять, о которых из них говорил Тайлор. Гигантским шагом вперед в дифференциации народов и культур стали работы Лео Виктора Фробениуса (1873–1938), начиная с «Der Ursprung der afrikanischen Kulturen» (Берлин, 1898). Тем не менее и он, в том числе в своих трудах уже тридцатых годов, пользуется в этнографических вопросах весьма общими формулировками и упрощениями, поскольку предпочитает оперировать категориями географическими, например «жители того или иного региона», что всегда приводит к объединению совершенно чуждых друг другу этнических групп. Чего уж тут требовать от перекраивавших Африку политиков…

Впрочем, даже самому понятию «этнической группы» в Африке трудно дать определение. Замечательный этнограф (по образованию также юрист и историк) Жан Пуарье предлагает основываться на четырех базовых критериях, что позволяет при наличии всех четырех выделить специфическое этническое сообщество («Ethnies et culture», в: «Ethnologie régionale», т. I, Paris, 1972): 1. «Общность памяти» — обращение к единому прошлому, пусть даже мифическому, признание общего происхождения. 2. «Общность ценностей» — использование одних и тех же символических кодов, соблюдение или хотя бы наличие осознания сходных табу и т. д. 3. «Общность имени» — согласие с неким общим самоназванием. 4. «Общность устремлений» — самый важный критерий — «речь идет о желании оставаться в этом, а не ином сообществе, убежденность (с научной точки зрения безразлично — истинная или ложная) в оригинальности своей группы, другими словами, групповое самосознание. Вот основной критерий обособления, разумеется, вырастающий из первых трех, но и превосходящий их».

Сложность лишь в том, что число таким образом идентифицированных «этнических групп» приближается в Африке к трем тысячам. В одном только Кот-д’Ивуаре их больше сотни. Рисуя этнические карты Африки («Атлас народов мира»; Москва, 1964), коллектив советских ученых под руководством С.И. Брука и В.С. Апенченко ограничился самым объективным, казалось бы, языковым критерием. Благодаря такому подходу получилось «всего-навсего» двести одна группа. Из работ Роберта Корневина (в частности, «Histoire des peoples de l’Afrique noire». Paris, 1962) следует, что без учета Северной Африки в тропической части континента выделяется как минимум сто групп, отвечающих понятию народа. Причем эти группы не имеют ничего общего с государственными организмами, существующими там благодаря «нарезке» европейцев. И если мы сегодня слышим самоопределение: «Я — нигериец», «я — тоголезец», «я — кениец» и т. п., это значит лишь географическое место рождения, да разве что флаг, под которым на спортивных соревнованиях выступают в том числе и мои соотечественники. Хотя во втором случае дело обстоит уже не так просто. Например, члены племени фульбе, отличающиеся высокой степенью групповой самоидентификации, разбросаны по двенадцати странам Центральной и Западной Африки, причем в Гвинее они составляют 40,3 % от общего числа граждан, в Сенегале 23,3 %, в Мали 13,9 %, в Нигерии 10,3 %, а вот уже в Сьерра-Леоне менее 1 %. Вот и подумаешь, станут ли фульбе из Сьерра-Леоне болеть за сборную этой страны — страны своего случайного гражданства — или скорее поддержат гвинейскую сборную? В подобном положении находятся и сонгаи, разделенные границами между Мали, Нигером и Буркина-Фасо, равно как и несколько десятков других африканских народов. Колониальным картографам река Убанга представлялась идеальной границей между бельгийскими (Конго) и французскими (Французская Экваториальная Африка) владениями. А то, что она разрезала пополам территории проживавшего по обоим берегам реки народа азанде, никого, разумеется, не волновало. Колониализм благополучно скончался, а границы остались. Одна треть азанде живет теперь в Центральноафриканской Республике, две трети — в Заире. Государства эти особой симпатии друг к другу не испытывают, а посему даже не думают облегчать людям переправу через воды Убанги. В условиях похожего разделения проживают и знаменитые масаи — в Кении и Танзании, баконго в Заире и Конго, мору-мади в Уганде, Заире и Судане, несколько десятков других племен или народов. Тогда как, в свою очередь, многие африканские государства объединяют на своих землях народы, не имеющие между собой ничего общего с культурной, языковой или религиозной точек зрения, а зачастую пребывающие в состоянии многовековой вражды и даже взаимной ненависти. Почему же так случилось? Почему в колониальный раздел Африки не были внесены никакие коррективы в тот момент, когда европейцы начали признавать независимость африканцев?

На это повлияли как минимум три обстоятельства. Во-первых, хоть 1960 г. и является общепринятой в школьных учебниках границей исторических эпох, процесс деколонизации проходил неравномерно, а здесь существенны даже малейшие хронологические различия. Возьмем первый попавшийся пример. В 1959 г. Франция согласилась признать независимость Гвинеи, а в 1960 г. Сенегала — двух искусственно выделенных провинций Французской Западной Африки. Однако между этими двумя новообразованными государствами расположилась португальская Гвинея-Бисау, с которой португальцы расстались только в 1973 г., а чтоб уж совсем весело, в территорию Сенегала втиснута английская Гамбия (независимая с 1965). В свою очередь между французской Гвинеей и Либерией вклинилась еще британская Сьерра-Леоне, которая стала свободной в 1961 г. В момент возникновения каждого из этих государств одни его границы уже были определены соответствующими решениями о деколонизации, другие оставались еще колониальными, хотя и неприкосновенными без специальных договоров европейских держав, заключать которые те не горели желанием. Так и образовались курьезы типа Республики Гамбия, которая сжата с двух сторон щупальцами Сенегала, однако на протяжении 350 км не допускает последний к водам реки Гамбии, по обоим берегам которой еще с XV в. селились португальские работорговцы, пока бизнес у них не отобрали англичане, выдворив попутно самих бизнесменов. Этнически Гамбия ничем не отличается от окружающего ее Сенегала, кроме того, что у одних колониальным наследством является английский язык, а у других — французский, поэтому беженцы из Гамбии после очередных государственных переворотов или введения шариата чаще направляются в англоязычную Сьерра-Леоне, чем в близлежащий Сенегал.

Во-вторых, европейские экономисты и политики сочли, что разрешение создавать национальные государства даже самым многочисленным и компактно проживающим африканским народам будет опасным прецедентом. Кого можно признать достаточно многочисленным и сформировавшимся, чтобы уважить его мечту о независимости? Где здесь критерии? Уступив раз, пришлось бы столкнуться с неизбежной лавиной территориальных претензий десятков племен, которые в определенный момент оказались бы не в состоянии создать самодостаточные государственные образования, а попытки обрести свою государственность позднее порождали бы хаос, анархию и экономическую беспомощность в масштабах всего континента. Аргумент достаточно логичный, хотя, когда надо, легко забываемый в угоду политической конъюнктуре.

Третье и самое важное. Признавая независимость определенного региона, колонизаторы и не думали отказываться от всех своих интересов, связанных с этими территориями. Предполагалось, и, как впоследствии выяснилось, справедливо, что языковые, образовательные и административные связи, наработанные в колониальный период, позволят сохранить привилегированные отношения с освободившимися государствами, если и не в политической области (хотя такое иногда получалось, достаточно взглянуть на военное присутствие Франции в значительном большинстве ее бывших колоний), то уж точно в экономической. Потому-то, к примеру, у португальцев не было ни малейшей заинтересованности объединять земли своей Гвинеи с гораздо более сильной французской Гвинеей, хотя с этнической и исторической точек зрения это выглядело куда как логично. Потому-то и сохранилось единство английского, а позднее англо-египетского Судана в явном противоречии с этническими, историческими и даже природными резонами.

Таким вот образом была сформирована сегодняшняя, прежде всего, Тропическая Африка. Как нетрудно догадаться, несмотря на жандармскую роль Европы вкупе с ООН, США или СССР, это практически немедленно привело к трагическим последствиям. Всего лишь несколько примеров:

Первый: помню, как в январе 1961 года в начальной школе № 5 в Варшаве нам предписано было на специально организованной линейке почтить память убитого в Элизабетвиле Патриса Лумумбы. И хоть у нас еще молоко на губах не обсохло, мы пребывали в полнейшей уверенности, так нас уже воспитала господствующая пропаганда, что сей протеже директрисы нашей школы — не иначе как коммунист и советский прихвостень. Тогда как его противник Моиз Чомбе по неумолимой логике истории в этом нашем любимом черно-белом и таком понятном мире, где нет середины, — цепной пес западного империализма. Мы молились за Лумумбу (в Москве даже университет был назван в его честь) и спокойно ложились спать. А тем временем наши молитвы были столь же далеки от реальности, как мы сами от Тропической Африки. Лумумбу за то, что тот настаивал на сохранении Конго (нынешнего Заира) в определенных экс-колонизаторами границах, поддерживала не только Москва, а вслед за ней, понятное дело, и Варшава, но также Вашингтон, Париж, Лондон вкупе с ООН. Проблема на этот раз заключалась не в «железном занавесе» и Берлинской стене, а в незамысловатом соображении Чомбе, что 80 % полезных ископаемых Конго залегает на территории провинции Катанга, населенной племенем балуба, которое вовсе не намерено ими делиться с проживающими за тысячи километров и не имеющими с ними ничего общего, кроме бельгийских чиновников, северными племенами. Тем более, что эти самые бельгийские чиновники, посчитав баланс прибылей и убытков, встали в итоге на сторону… Чомбе. 14 июля 1960 г. Совет Безопасности ООН принял резолюцию в поддержку (мы помним, что нельзя допускать прецедентов!) правительства Лумумбы на всей, без исключений, территории бывшей колонии и решил оказать ему военную помощь. Как замечает Михал Лесневский («Конго-Катанга 1960–1964», в книге «Очерк истории Африки и Азии, истории конфликтов 1869–2000»; Варшава, 2000): «Согласие сверхдержав на конголезскую операцию выглядит, по меньшей мере, странно. Вероятнее всего, что они заключили негласный договор, надеясь использовать операцию ООН в своих целях. Обе стороны опасались дестабилизации региона, хотя каждая рассматривала источники такой дестабилизации по-своему». Кончилось все кровопролитной межэтнической войной, которую в Европе и не заметили бы, если бы не случайная гибель в авиакатастрофе генерального секретаря ООН Дага Хаммаршельда, спешившего на переговоры с Чомбе. Продолжавшиеся несколько лет военные действия стоили от 40 до 60 тысяч человеческих жизней, и это без учета погибших, например, голодной смертью в опустошенных противоборствующими силами регионах. В конце концов, по прошествии ряда лет разрухи и хаоса, к власти в бывшем Бельгийском Конго с согласия европейских правительств пришел кровавый тиран Сесе Секо Мобуту. Он не дрогнувшей рукой расправлялся с непокорными племенами, а в критический момент очередного восстания балуба усмирил восстание с помощью французских и марокканских войск, получивших на стрельбу по мятежникам мандат ООН. В 1980 г. Мобуту торжественно принял Римского папу Иоанна Павла II, в 1985 г. задавил в корне племенные восстания и в 1990 г. установил в стране, где проживает несколько десятков народов, «безусловную однопартийность». С той поры при очередных внутренних беспорядках западная пресса даже не упоминала о жертвах среди местного населения, а только сообщает о числе европейцев, которых удалось эвакуировать. Умер Мобуту в Рабате (Марокко) 6 сентября 1997 г., оставив своим многочисленным детям и женам состояние в семь миллиардов долларов. Его преемником стал Лоран-Дезире Кабила. За покушение на жизнь Кабилы его сын и наследник официально казнил 30 человек. На самом же деле настоящий ад пришлось пережить всем племенам, откуда были родом покушавшиеся, а количество убитых невозможно установить даже приблизительно. Так этот конголезский (заирский) танец смерти и продолжается.

Второй: три племени в 1966 г. составляли большинство (59 %) населения Нигерии — хауса на севере (22 %), йоруба на юго-западе (19 %) и игбо на юго-востоке (18 %). У них разные традиции, религия (хауса — мусульмане, игбо — христиане, а йоруба в большинстве анимисты, то есть приверженцы языческих местных верований), да еще экономический и общественный статус. Юг издавна был более экономически развит, а в придачу располагал недавно открытыми запасами нефти. Однако и здесь нет элементарного равновесия. Гораздо более европеизированные игбо являлись своего рода нигерийской интеллигенцией. Хауса, жившие беднее и бывшие не столь образованными, ненавидели игбо. Учитывая, что хауса пользовались широкой поддержкой исламских стран, прежде всего военной, от гражданской войны и полного хаоса Нигерию защищала только армия. Она тоже была разделена, пусть в несколько иных пропорциях, чем это имело место в этнической сфере. Такое положение дел стало очевидным 16 января 1966 г., когда беспомощное правительство передало власть в руки военных. Возглавляющий их генерал Джонсон Агийи-Иронси — игбо по происхождению — явно, пусть и без применения силы, поддерживал своих соплеменников. Север, то есть хауса и солидарные с ними фулани (они же фульбе, фула, пель, афули, бафиланчи и еще с десяток самоназваний) устроили кровавую резню живущих на севере игбо и союзных им племен. Правительство Иронси было свергнуто. Более тридцати тысяч игбо были убиты, около миллиона бежало с севера в восточную провинцию, которая в сложившейся ситуации провозгласила себя независимой Республикой Биафра во главе с Одумегву Оджукву. Началась война на уничтожение. Поначалу биафрийцы предприняли успешное наступление и дошли до Оре, который в ста километрах от Лагоса (столицы Нигерии до 1991 г.). Однако когда на основе резолюции ООН Советский Союз и Великобритания начали поставлять состоявшему в основном из хауса центральному правительству оружие и военных советников, судьба военного конфликта оказалась предрешена. Помощь, которую оказывала сепаратистам Франция при поддержке Португалии и одобрении Ватикана, с самого начала была чисто символической, а вскоре и вовсе прекратилась. Все кончилось 15 января 1970 г. капитуляцией Биафры и жуткой резней игбо, которых до конца поддерживали лишь немногие потрясенные геноцидом европейские добровольцы, вроде поляка Яна Зумбаха — легендарного пилота 303-го дивизиона[35] времен Битвы за Англию.

Михал Лесневский замечает: «Повсеместно опасались, что вероятная победа Биафры спровоцирует подобные выступления в других странах». Однако тут же добавляет: «Биафрианский конфликт (…) продемонстрировал слабость Организации африканского единства. Отсутствие единства в ее рядах плюс подключение к конфликту СССР, США, Франции и Великобритании предопределили бессилие этой международной структуры. ООН также отличалась непоследовательностью. С одной стороны, и правда действия Биафры вступали в противоречие с ее декларацией от 1960 г., но в то же время они отвечали постулату о праве наций на самоопределение. С объективной точки зрения биафрианская декларация о независимости была вполне обоснованна. Население Биафры представляло собой относительное этническое единство (около 60 % игбо) и по африканским меркам имело весьма развитое национальное самосознание (…). Таким образом, биафрианский конфликт вскрывал противоречия, заложенные в принципах ООН. Одновременно он стал своеобразным тестом на прочность постколониальной системы в Африке…» Иными словами, любая интерпретация событий оказалась допустимой. В самом деле, теорий было предостаточно. Вот только на практике выходили сплошная резня и геноцид.

Подобным образом можно было бы обсуждать и тянувшуюся без малого сорок лет войну в Анголе (1961–1998), конфликт в Зимбабве (1965–1981), сражения в Эритрее (1961–2000), массовое уничтожение народом хуту своих сограждан тутси в Руанде (1992–1996, полмиллиона убитых), бои в Сомали и длящийся уже тридцать лет (с 1990 г.) губительный конфликт между севером и югом в Судане… и к этому можно прибавить несколько сотен (sic!) кровопролитных межплеменных конфликтов меньшего размаха, о которых безмятежная Европа не пожелала слышать. Но в чем смысл столь жуткого перечня?

Эпимет был братом Прометея. Когда Прометей нарушил волю Зевса и подарил людям огонь, верховный бог решил покарать не только одного ослушника, но и всю его семью. Мстительный Зевс велел Гефесту слепить из глины женщину, а всем богиням Олимпа сделать ее прекраснейшей из прекрасных. Сию дивную красавицу по имени Пандора он послал в подарок Эпимету. Правда, в последний момент Прометей успел предостеречь брата, чтобы тот не брал от Зевса никаких подарков. Терзаемый вожделением Эпимет решил отослать-таки Пандору назад на Олимп. А тем временем судьба Прометея решилась. Зевс приказал приковать нагого героя к кавказской скале, где орлы день за днем терзали несчастного, выклевывая его печень, которая за ночь вновь вырастала. Эпимет струхнул не на шутку, что может настать и его черед, и, решив продемонстрировать Зевсу свою покорность, немедленно женился на Пандоре. Та, как нетрудно догадаться, была столь же прекрасна, сколь упряма и глупа. Вопреки запрету мужа, а точнее ему назло, Пандора открыла ящик, в котором Прометей запер, дабы они не терзали людей, всякие напасти — ненависть, безумие, пороки, дурные страсти и т. д.

История деколонизации по способам и принципам ее осуществления соединила в себе наследие обоих сыновей титана Япета. С одной стороны, она принесла людям и племенам освобождение, а с другой — открыла ящик Пандоры. Последствия этого Африка будет испытывать во всем его трагизме еще долгие годы. В этом смысле деколонизация не завершена и будет продолжаться непредсказуемо долго. Европейские политики, в 1960-х гг. определившие ее формы, понятия не имели, как тот ученик чернокнижника, о последствиях своих действий. Тем более что принципы, которыми они руководствовались, уже давно перечеркнуты. Биафру прикончили, зато позволили существовать Эритрее. На наших глазах на юге Судана появляется новое государство. В момент написания этих слов (весна 2011) минимум в семи странах Африки идут гражданские войны. И ничто не указывает на то, что в ближайшем будущем их станет меньше. Поджечь бикфордов шнур не велика задача, а вот как его погасить…

Юрий Гагарин

Папа мой увидел Юрия Гагарина на каком-то международном собрании 1963 г. в Москве. Космонавт произвел на него самое благоприятное впечатление. Помню слова, звучавшие в устах отца особо значимо: «Не знаю, верующий ли он человек, но в нем, несомненно, есть некая искра божья». Впрочем, известно, что когда во время торжественного приема в Георгиевском зале Кремля один из приглашенных священнослужителей (позже это приписывали Хрущеву) спросил: «Юрий Алексеевич, там высоко в небе вы видели Бога?» — тот дипломатично ответил: «Батюшка, вы лучше меня знаете, что я мог там увидеть». В примитивной интерпретации, а именно таков был комментарий в советской прессе, это могло означать: «Вы же сами знаете, что бога нет», но с таким же успехом ответ Гагарина мог значить: «Ваш вопрос тривиален, ведь бог — не физическое лицо, которое можно разглядывать». Это стоит отметить, поскольку Гагарину вообще сопутствовала некая амбивалентность. Ясное дело, везде, где только можно, твердили, что он родом из крестьянской семьи деревни Клушино Смоленской области, отец был кладовщиком и плотником, мать — дояркой, а жена — медицинским техником пролетарского происхождения. С другой стороны, Гагарины — один из древнейших и прославленных в истории России боярских родов, к которому принадлежали, к примеру, сибирский губернатор времен Петра Великого Матвей Гагарин (повешенный позднее за растрату казенных денег), министр, пользовавшийся особым доверием императора Николая I, князь Павел Гагарин, или другой Павел, возглавивший Комитет по делам Царства Польского после Январского восстания[36], княгиня Гагарина — камер-фрейлина императрицы Марии Федоровны и т. д. и т. п. Вот и выходит, что Юрий был близок любому колхознику, и в то же время его фамилия тешила слух представителей самой непримиримой белой эмиграции, которая тут же принялась отыскивать его якобы имевшие место дальние родственные связи с князем Иваном Гагариным, перешедшим в 1842 г. из православия в католичество и ставшим иезуитом. В 1856 г. князь основал журнал «Études de théologie, de philosophie et d’histoire» (сегодняшний «Études») и Славянскую библиотеку, в 1882 г. в Париже. Юрию по этой версии отводилась роль не ведавшего об этом потомка сына княжеского племянника, который пропал во время революции 1917 г. А если ко всему этому добавить несомненное личное обаяние в сочетании с простотой и доступностью, можно констатировать, что Юрий Алексеевич Гагарин пришелся по сердцу практически всем. Как очень скоро оказалось, это было весьма важно.

Знаменитый первый полет человека в космос состоялся 12 апреля 1961 г. Вопреки бытующим ныне в Польше представлениям, американцы тут гораздо объективнее (см., в частности, Джейми Доран, Пирс Бизони, «Звездный человек»; Варшава, 1998; Gordon R. Hooper, «The Soviet Cosmonaut Team», t.I–II; Love-stoft, 1990), когда говорят, что это вовсе не было продиктованной политическими соображениями рискованной импровизацией. Тогдашние кандидаты в космонавты прошли интенсивную многомесячную подготовку, куда более тяжелую и напряженную, что парадоксально, чем обязательная для современных космонавтов, когда часть опасностей отметена. В мае 1960 г. начались первые запуски кораблей серии «Восток»; 28 июля в космос отправились две собаки: Чайка и Лисичка. Сразу после старта ракета взорвалась. Решено было повторить «собачий полет». На сей раз героини Белка и Стрелка вернулись целыми и невредимыми, сделав на орбите семнадцать витков вокруг Земли. Можно было приступать к следующему этапу. В космос запустили манекен с самым что ни на есть человеческим псевдонимом «Иван Иванович». Его полет сопровождался как минимум двумя забавными происшествиями. В капсуле с «Иваном», являвшейся точной копией той, в которой в скором времени предстояло лететь живому человеку, предполагалось, наряду с прочим, протестировать качество радиосвязи с Землей. Казалось бы, чего проще: установить магнитофон, который в определенных промежутках будет передавать какие-либо предложения. Да вот незадача, Доран и Бизони рассказывают со ссылкой на Олега Ивановского[37]: «Запротестовали люди из органов безопасности, мол “если западные наблюдатели услышат человеческий голос, то решат, что мы тайком запустили космонавта в шпионских целях”. Тогда мы предложили записать и транслировать песню, но кагэбешники снова возразили: “Вы совсем спятили? На Западе подумают, что космонавт сошел с ума и вместо того, чтобы выполнять намеченную программу, песни распевает”. В итоге мы решили записать на пленку выступление хора, тут уж никто не заподозрит, что мы послали в космос целый хор. Так и сделали».

Не столь смешными были обстоятельства после успешного приземления манекена. «Жители окрестных деревень видели, как фигура спускалась на парашюте, и пришли к выводу, что что-то не так, поскольку, как только Иван коснулся ногами земли, тут же упал и лежал неподвижно, словно потерял сознание. Люди, конечно, немедленно кинулись на помощь, но кордон солдат быстро окружил бесчувственное тело «космонавта». Солдаты не пытались его спасать, а просто стояли и как будто ждали его смерти. Крестьяне были вне себя от возмущения. Вместе с манекеном в околоземном пространстве путешествовала и Звездочка — маленькая дворняжка, специально пойманная на московской улице для ОКБ-1 и поначалу названная конструкторами Удача. Однако космонавты заявили, что эта кличка не годится, и, чтоб не сглазить, надо окрестить ее иначе. После удачного полета собачку отдали в столичный зоопарк, откуда та не замедлила сбежать! Возможно, и до сих пор по Москве бегают ее потомки, ничейные самостоятельные дворняги, родом из высших сфер» (Вацлав Радзивинович, «Поехали!», «Газета Выборча» от 12.04.2011).

Расскажу еще одну кинологическую историю. В марте 1960 г. отправили в полет капсулу с собакой, чтобы выяснить эффективность устройства катапультирования космонавта перед посадкой. Как обычно ракета была снабжена зарядом, который обеспечивал ее самоподрыв спустя шестьдесят четыре часа в случае потери контакта с центром управления. И контакт действительно был утрачен, а место падения капсулы устанавливалось с точностью до ста-двухсот километров. Однако ничто не указывало на катастрофу. Существовала очень большая вероятность, что дворняга приземлилась целехонька, но только затем, чтобы через шестьдесят четыре часа быть разорванной в клочья в результате запрограммированного взрыва. Будущие космонавты не могли такого вынести. Они относились к несчастному животному как к товарищу по оружию, практически одному из них. Началась самовольная — времени на консультации с Москвой не было — отчаянная спасательная операция. Юрий Мозжорин[38], один из важнейших технических экспертов советской космической программы, вспоминал: «Десять человек сразу вылетело на борту Ил-14 из Байконура, невзирая на густой туман. Знакомые сотрудники КГБ были подняты на ноги с целью прочесать самые подозрительные забегаловки в Самаре на Волге (тогдашний Куйбышев) и найти двух специалистов по взрывным устройствам, у которых как раз был выходной, а славились они любовью к девушкам и выпивке. Их обнаружили пьяными в дым и засунули в самолет, летевший в Сибирь. Мы все время следили, сколько осталось времени. А что, если взрыв случится раньше? Кто мог поручиться, что часовой механизм взрывателя не поврежден? Риск был огромный. Капсула приземлилась неподалеку от Северного полярного круга. В марте день там продолжается всего несколько часов. К счастью, перед самым наступлением сумерек удалось заметить парашют. Взрывное устройство было обезврежено, и собака спасена». Участников поисков от наказания за самоуправство спасло только то, что нашлась и сохранившаяся капсула, аппаратура которой зарегистрировала очередную порцию ценной научной информации. Здесь уместно напомнить, что все советское прошлое воспринимается сейчас как скрип бездушной машины. А ведь долгая история предварительных полетов свидетельствует, насколько тщательно велась подготовка к главному. Это вовсе не означает, что не было риска или сложностей. Сейчас кажется забавным, но огромное беспокойство вызывала реакция человеческого организма на длительное пребывание в невесомости. Именно по этой причине полет первого космонавта ограничили всего одним оборотом вокруг земного шара, то есть неполными двумя часами, хотя с чисто технической точки зрения он мог оставаться в космосе гораздо дольше. Тому первому полету и предстояло выяснить, могут ли следующие экспедиции стать более продолжительными.

Все было предусмотрено до мелочей, однако, когда Гагарин утром 12 апреля садился в космический корабль, у легендарного Главного конструктора Сергея Королева сдали нервы, и он приказал открыть уже закрытый было входной люк и завинтить его снова. Мы можем только догадываться, как это отразилось на психике Гагарина. Одновременно чуть не дошло до драки между оператором Владимиром Суворовым, пытавшимся заснять исторический старт, и кагэбешниками, отвечавшими за безопасность присутствовавших и за секретность технических подробностей.

Время 9:06. Старт. Все проходило по плану. Полет продлится час и сорок восемь минут. Джеймс Оберг насчитал свыше ста (sic!) версий того, что Гагарин якобы передал из космоса. Начиная с политических деклараций и кончая религиозными… Пожалуй, самыми достоверными здесь будут свидетельства слышавших все собственными ушами коллег с Байконура, до которых добрались Доран и Бизони. Они дружно подтверждают, что сначала Гагарин восхищался видом и сменяющимися красками, замолкая на мгновения от восторга и односложно, лишь бы отвязаться, отвечая на вопросы с Земли. Когда его дублер, а в будущем космонавт номер два, Герман Титов передавал ему поздравления, он только и ответил: «Привет, Блондин» (прозвище Титова), что означало: отстаньте, дайте самому восхититься. Ведь Гагарин знал, что времени у него совсем мало. Уже на семьдесят девятой минуте после старта включилась система торможения, а менее чем через полчаса — будто пролетевшие минуты были сюрреалистическим сном — космонавт очутился на картофельном поле около села Смеловка Саратовской области. Сам он так вспоминал об этом: «Когда я уже твердо стоял на ногах, увидел женщину с девочкой рядом с пятнистым теленком, внимательно меня разглядывавших. На мне был ярко-оранжевый скафандр, непривычный вид которого их явно напугал. Я все еще дрожал от возбуждения. “Свой я, свой!” — крикнул я им, снимая шлем. “Вы из космоса, что ли?” — с опаской спросила женщина. “Представьте себе, да!” — ответил я». Женщина все-таки убежала, зато появился колхозник Яков Лысенко. Он пожал Гагарину руку и кинулся в деревню за подмогой. Однако она не понадобилась. Вокруг уже садились военные вертолеты. Сбросили даже воздушный десант. Позже на расспросы журналистов Лысенко ответил: «Вся страна радовалась. Знаете, другим-то странам стыдно. Америка — какая силища, а не они стали первыми. Как у нас говорится, “важно, кто первым перейдет болото”. Я так думаю». «Хоть Лысенко и был простым трактористом, — комментируют Доран и Бизони, — его мнение о геополитической важности события, свидетелем которого он стал, оказалось необыкновенно точным».

Разбуженный чуть свет президент Джон Фицджеральд Кеннеди даже не скрывал своего раздражения. И причина крылась не только в политике. Как вспоминали все его сотрудники, Кеннеди по натуре был спортсменом и терпеть не мог проигрывать. А тем временем поступавшие в последующие дни новости были одна хуже другой. Благодаря своей харизме и невероятному обаянию Гагарин не по дням, а по часам завоевывал все средства массовой информации. Спустя сутки после приземления он превратился в кумира всей планеты. Советские пропагандисты и мечтать не смели о таком эффекте. Успех героя делал Советский Союз в глазах мировой общественности сильнее, а личное обаяние Гагарина делало всех советских людей симпатичнее, ближе и человечнее. В Белом доме это сочли чуть ли не проигрышем в «холодной войне». Вечером 20 апреля Кеннеди, до тех пор не особо интересовавшийся программой космических исследований, лихорадочно составлял для ответственных за нее следующий меморандум:

1. Есть ли у нас шанс опередить Советы, разместив лабораторию в космосе, или совершив полет вокруг Луны, или отправив пилотируемую ракету на Луну и обратно. Существует ли какая-нибудь другая космическая программа, обещающая эффектные результаты, в которой мы можем победить?

2. Сколько дополнительных средств это потребует?

3. Работаем ли мы 24 часа в сутки над существующими программами. Если нет, почему? Если нет, представьте мне рекомендации, как можно ускорить работу.

4. Создавая мощные ракеты-носители, должны ли мы ориентироваться на ядерные, химические или жидкие виды топлива, или на их комбинацию?

5. Прилагаем ли мы максимум усилий? Достигаем ли необходимых результатов?

«Этот документ размером всего в одну страничку, — замечают Доран и Бизони, — можно рассматривать и как одну из важнейших директив в истории XX века, и как спешно продиктованную паническую реакцию на неудачную неделю в Белом доме. Однако нет никакого сомнения в том, что он лег в основу величайшего технического предприятия со времен создания атомной бомбы в рамках реализации в ходе Второй мировой войны “Манхэттенского проекта”, то есть программы “Аполлон”, что в итоге привело к высадке человека на Луну».

Сегодня, когда экспедиция на Луну оценивается как эффектная, но по сути бесполезная, Джерард Де Гроот позволил себе написать о полете Гагарина следующее: «Этот героический успех очень напоминал покорение Эвереста — событие, которое вызвало сильнейшие эмоции, но не имело никаких значимых практических результатов» («The Daily Telegraph» от 28.03.2011). И здорово ошибается. «Недолгий космический полет Гагарина, — читаем мы в «The Truth Behind the Legend of Youri Gagarin», — стал одним из важнейших событий XX века, как с точки зрения России, так и Америки, где явился стимулом к ускоренной масштабной модернизации промышленности. Космическая гонка привела не только к изобретению застежки-липучки и тефлоновой сковородки, но и к появлению множества современных технологий. Микрочипы придумали, поскольку электронные схемы 1950-х гг. были слишком громоздкими, чтобы использоваться в ракетах. Прототипом Интернета стала защищенная от вражеских атак компьютерная сеть, созданная Advanced Research Projects Agency (иначе ARPA — правительственное агентство, возникшее раньше NASA и занимавшееся планированием американского космического будущего). Новейшая медицинская диагностика многим обязана клиническим исследованиям, проводимым в рамках космической программы. Поразительно быстро после запуска первых спутников возникла глобальная телекоммуникационная система, о которой так долго мечтали авторы научно-фантастических романов. Скорее всего, все эти технические решения и так рано или поздно увидели бы свет, но ждать их пришлось бы гораздо дольше. А все только потому, что деревенский парнишка из-под Смоленска бросил вызов мощнейшему государству в мире».

Это, если речь о технических вопросах в узком смысле. Теперь о политике. Генри Киссинджер утверждал, что в концепции Рональда Рейгана по уничтожению СССР путем втягивания в экономическую гонку не было ничего нового. Эффектные с пропагандистской точки зрения переговоры об ограничении числа ядерных боеголовок такой или эдакой дальности могли преспокойно продолжаться. Смысла в них особого не было, поскольку имело место жесткое противостояние в космосе. Рейгановские «Звездные войны» были блефом, но эту программу все же возможно было осуществить, хотя она и потребовала бы от Америки неслыханного напряжения общественных и финансовых ресурсов. В научном и техническом отношении Америка была к этому готова. Этого бы не случилось, или стало бы задачей для следующего поколения, признается Киссинджер, если бы 12 апреля вырванный из безмятежного сна президент Джон Фицджеральд Кеннеди не разозлился бы до крайности. Есть события, значения которых никто не в состоянии оценить, пока они происходят. В 1961 г. Кеннеди и не снился крах коммунизма. И кто знает, как реагировал бы Юрий Гагарин, если бы узнал, что и он приложил к этому руку. Однако факты есть факты. Вопреки циничному релятивизму Джерерда Де Гроота или сомнениям Денниса Ньюкирка («Almarac of Soviet Manned Spacefight»; Houston, 1990) тот апрельский день 1961 года мир таки потряс.

На лондонском бульваре Мэлл еще в 2011 г. был установлен памятник первому космонавту. С Британией Юрия Гагарина связывали непростые поначалу воспоминания. Приехал он туда в июле 1961 г. по приглашению профсоюза металлургов. Официальные власти не имели ни малейшего желания принимать этого представителя «красного режима». Однако приветствовавшие космонавта на улицах восторженные толпы вынудили политиков изменить свою позицию. Первым его принял министр авиации — должностное лицо не слишком высокого ранга. Да вот только на устроенный министром для советского гостя коктейль вломилось около двух тысяч (sic!) журналистов со всего мира. Величие правителей Альбиона, писал Андре Моруа («Disraeli»; Paris, 1927), состоит в том, что они умеют склонить голову перед лицом необходимости. А потому уже на следующий день Юрий Гагарин был приглашен в Букингемский дворец на импровизированный завтрак с королевой. Оба чувствовали себя напряженно и неловко. Корреспондент московской «Комсомольской правды» Ярослав Голованов рассказывает, что, когда сели за стол, Гагарин, глядя на батарею лежавших перед ним приборов, в панике обратился к монархине: «Мне впервые приходится завтракать с королевой Великобритании и трудно разобраться, что тут для чего». Елизавета II улыбнулась и ответила: «Господин майор, я родилась в этом дворце и постоянно в этом путаюсь…» Лед был сломан, и Гагарин даже удостоился чести прогуляться с королевой по парку.

Потом дела пошли хуже. Где-то в конце 1963 г. Гагарин стал выпивать, сторониться людей, слава вместо того, чтобы приносить удовлетворение, превратилась в непомерную тягость. Власти — Хрущева сместили, а новый лидер Леонид Брежнев не горел желанием облегчить жизнь человеку, который был любимцем его предшественника — не сделали ничего, чтобы ему помочь. В качестве большого одолжения Гагарину позволили вернуться к прежней профессии пилота. Да вот только он уже много лет не летал. Из третьего тренировочного полета он не вернулся. Это, конечно, послужило причиной бесчисленных спекуляций сторонников теории заговора. Но, похоже, все куда проще. 27 марта 1968 г. был туман, видимость никудышная… Так печально оборвалась жизнь. Осталась история.

Клод Леви-Стросс

Известный немецкий биолог барон Якоб Иоганн фон Икскюль, создавший Институт по изучению отношений животных с окружающей средой при Гамбургском университете, много внимания посвятил в свое время паукообразному из семейства паразитиформных — иксодовому клещу (Ixodes ricinus). Да, да, тому самому, что на прогулках становится сущим наказанием для нас и наших собак. «Образ жизни клеща, — информирует читателей Хоймар фон Дитфурт («Der Geist fiel nicht vom Himmel»; Hamburg, 1976, в польском издании «Дух не упал с неба»; Варшава, 1981) — достаточно сложен и рискован (…). Поначалу эта крошка взбирается на куст и замирает на кончике тонкой ветки. Найти путь помогает свет. Правда, глаз у клеща нет, зато по всей коже расположены световые рецепторы, и этого достаточно. По прибытии на место запускается программа: ждать. Прервать эту программу может только один-единственный сигнал — запах летучих жирных кислот, выделяемых потовыми железами теплокровных организмов. Таким образом, клещу надо дождаться, пока случай приведет теплокровное животное точно на то место, над которым он затаился, чтобы иксодовый клещ мог свалиться ему на шерсть. Клещи в состоянии дожидаться удобного момента и по восемнадцать лет. Может, и гораздо дольше, просто до восемнадцати ученым хватило терпения проверить. Все это время паразит остается совершенно неподвижным. Ничем не питается. Все творящееся вокруг и бесчисленные внешние импульсы до него не доходят и никак его не затрагивают. Но только он почует запах жирных кислот, тут же, так сказать, отмирает, и немедленно падает вниз. В следующий момент клещ нащупывает на коже теплокровного животного свободное от шерсти место и впивается в него. Все, цель жизни достигнута. Спустя какое-то время клещ отваливается, откладывает яйца, выводит потомство и погибает». «Все разнообразие окружающего клеща мира съеживается до мельчайшего явления», — подводит итог Икскюль. Другими словами, все свойства мира сводятся для клеща к наличию или отсутствию запаха летучих жирных кислот. Высшие животные, к примеру, собака, кошка или канарейка, воспринимают окружающую их действительность гораздо полнее, но все равно частично и относительно, «но при этом всегда, — подчеркивает фон Дитфурт, — куда менее полно, чем воспринимаем ее мы. При этом все мы в своем наивном представлении о мире исходим из совершенно неверных предпосылок. Конечно, реальность данного вида животных приближается к реальности нашего мира в той же степени, в какой это животное родственно нам. Именно поэтому подружиться с собакой нам легче, чем с птицей, а хомячок нам ближе ящерицы. Но реальности разных видов никогда не могут быть полностью тождественны. И для собаки, и для человекообразной обезьяны большая часть воспринимаемого нами мира оказывается за горизонтом их реальности».

Говоря об ограниченности мира в восприятии животных по сравнении с человеческим, фон Дитфурт, разумеется, совершает некое упрощение. В конкретных областях человек не может равняться с животными. К примеру, зрение у птиц гораздо лучше, чем у людей. Благодаря куда большей плотности размещения в глазу зрительных клеток (колбочек и палочек), птицы отлично видят незаметные нам детали и гораздо тоньше различают цвета. Так называемое желтое пятно у птиц куда более чувствительно, чем у человека. У канюка, к примеру, на 1/100 мм3 площади этого пятна приходится примерно 100 чувствительных клеток, тогда как у человека всего 16–20. Способность к аккомодации у птичьего глаза гораздо выше человеческого, например, у большого баклана доходит до 50 диоптрий. И приспосабливается птичий глаз к изменению яркости света куда быстрее. У собаки же гораздо сильнее развиты обоняние и слух. Да что там, по остроте обоняния нас даже черепаха обгоняет. А вот ящерица воспринимает совсем иные звуки, чем мы; «она не реагирует на громкий звук, — замечает Альфред Брем, — возникший от удара о камень над ее головой, но немедленно пошевелится, если поблизости в траве заслышит какое-нибудь ползущее насекомое. Можно рядом с ней громко разговаривать или свистеть, но она тут же чутко отзовется на малейший шорох в сухой траве». Многие птицы превосходят нас также в тактильных ощущениях. А что уж говорить о летучих мышах, уши которых способны воспринимать ультразвуковые сигналы, издаваемые ими самими и отраженные от окружающих предметов, то бишь обладающих недоступной человеку эхолокацией…

Правда, в сумме мы все же воспринимаем больше информации из окружающего нас мира — хотелось бы верить, — но как бы там ни было, очень многое остается недоступно нашим органам чувств. Фон Дитфурт ставит точку над «i»: «Воспринимаемый нами мир есть результат обработки лишь малой толики уже изначально весьма ограниченного числа возможных внешних импульсов. То, что мы воспринимаем, не является миром как таковым. Это только его отражение. А тот, кто помнит, каким образом возникает это отражение, обязан сомневаться в совершенстве его сходства с оригиналом».

Признаться, переборщил фон Дитфурт со своим сомнительным «совершенством». Вопрос можно и нужно ставить куда жестче. Наше мировосприятие неполно, фрагментарно и хаотично. Чтобы не сказать «бессмысленно». Вот только для человека: «Сутью реальности является смысл. Не имеющее смысла не является для нас реальным. Каждый фрагмент реальности живет благодаря тому, что участвует в каком-либо универсальном смысле» (Бруно Шульц[39], «Мифологизация реальности», в книге «Проза»; Краков, 1973). А чтобы придать смысл, надо разделенное на части соединить, хаотичное — классифицировать, неупорядоченное — назвать. Эту задачу и выполняет культура. Конрад Лоренц в «Обратной стороне зеркала» (München, 1973; Варшава, 1977) пишет: «Высокая организация сообществ приматов до появления человека стала необходимым условием для того, чтобы интеграция познавательных функций смогла фульгуровать[40] понятийным мышлением и одновременно с ним языком, снабженным синтаксисом, а также позволила умножать знание путем традиции. Эти умения оказали в свою очередь огромное обратное влияние на форму существования человеческого сообщества. Быстрое распространение знаний, выравнивание мнений всех членов сообщества, а особенно утверждение с помощью традиции определенных принципиальных социальных и этических норм создало нового типа общность индивидов, беспрецедентную живую систему, фундаментальным принципом которой является тот новый тип жизни, называемый нами духовной жизнью (в смысле надфизиологической. — Л. С.). Конкретное воплощение такой сверхличной системы мы и называем культурой». Под этим умозаключением австрийского лауреата Нобелевской премии мог бы подписаться любой структуралист. Клод Леви-Стросс, хоть и исходит из иных предпосылок, но в некотором смысле предвосхищает этологическое провидение Лоренца. Правда, он тут же вносит уточнение. Что такого в общественной практике означает эта «фульгурация» (страшное слово. — Л. С)? Да просто-напросто наименование мира, упорядочение его с помощью слов согласно правилам синтаксиса. Человек — существо социальное (Лоренц подчеркивает это, говоря о его участии в «сверхличной системе»). Следовательно, наименование мира служит как классификации, так и коммуникации между личностями, принимающими эту классификацию. Что изначально придает наименованию вещей, которое в своей исходной точке является произвольным, обязательный характер. Язык произволен и обязателен. Как это понимать? Разберемся по порядку.

О произвольности языка свидетельствует тот неоспоримый факт, которым объясняется существование языкового многообразия человеческих сообществ, ведь в принципе (позволим себе это упрощение) каждую вещь можно назвать любым именем. «Мотивация направления сигналов на доязыковом уровне — если человек когда-либо находился на этом уровне — не могла быть фактором образования языка (…). Язык, если он вообще «возник», мог «возникнуть» только одновременно с человеком, а не из него», — утверждает Гельмут Плеснер (Избранное; Варшава, 1988). «Объединение или разделение данных, полученных путем наблюдения, зависит от произвольного выбора системы координат», — формулирует, по сути, то же самое Эрнст Кассирер (An Essey on Man; New York, 1944). Понятное дело, речь тут не только о лексике, но и о синтаксисе, всей грамматике, вплоть до всевозможных устойчивых выражений. Языковые системы отдельных человеческих популяций произвольны, то есть естественным образом различны. Пожалуй, проще всех это объяснил Ли Уорф (Наука и языкознание, журнал «Одер» № 10 1980):

Основа языковой системы любого языка (иными словами, грамматика) не есть просто инструмент для воспроизведения мыслей. Напротив, грамматика сама формирует мысль, является программой и руководством мыслительной деятельности индивидуума, средством анализа его впечатлений и их синтеза. Формирование мыслей — это не независимый процесс, строго рациональный в старом смысле этого слова, но часть грамматики того или иного языка, поэтому различается у различных народов в одних случаях незначительно, в других — весьма существенно, как и грамматический строй соответствующих языков. Мы расчленяем природу в направлении, подсказанном нашим родным языком. Мы выделяем в мире явлений те или иные категории и типы совсем не потому, что они (эти категории и типы) самоочевидны; напротив, мир предстает перед нами как калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашим сознанием, а это значит в основном — языковой системой, хранящейся в нашем сознании. Мы расчленяем мир, организуем его в понятия и распределяем значения так, а не иначе в основном потому, что мы — участники соглашения, предписывающего подобную систематизацию. Это соглашение имеет силу для определенного речевого коллектива и закреплено в системе моделей нашего языка. Это соглашение, разумеется, никак и никем не сформулировано и лишь подразумевается, и, тем не менее, мы — участники этого соглашения; мы вообще не сможем говорить, если только не подпишемся под систематизацией и классификацией материала, обусловленной указанным соглашением[41].

И как следствие: «Мы сталкиваемся, таким образом, с новым принципом относительности, который гласит, что сходные физические явления позволяют создать сходную картину вселенной только при сходстве или, по крайней мере, при соотносительности языковых систем». И наоборот, в рамках одной и той же языковой конвенции наше видение мира будет очень схожим, а то, что нам, в границах нашей группы, кажется радикальным, а то и вовсе революционно отличным, будучи расположенным в той же структуре, окажется по сути чрезвычайно близким, а с более отдаленной перспективы, чуть ли не идентичным. Дадим еще раз слово Ли Уорфу: «Этот поразительный вывод не так очевиден, если ограничиться сравнением лишь наших современных европейских языков да еще, возможно, латинского и греческого. Системы этих языков совпадают в своих существенных чертах, что на первый взгляд, казалось бы, свидетельствует в пользу естественной логики. Но это совпадение существует только потому, что все указанные языки представляют собой индоевропейские диалекты, построенные в основном по одному и тому же плану и исторически развившиеся из того, что когда-то давно было одной речевой общностью (…). Следствием этого является сходство в описании мира у современных ученых (…). Расхождения в анализе природы становятся более очевидными при сопоставлении наших собственных языков с языками семитскими, китайским, тибетским или африканскими. И если мы привлечем языки коренного населения Америки, где речевые коллективы в течение многих тысячелетий развивались независимо друг от друга и от Старого Света, то тот факт, что языки расчленяют мир по-разному, становится совершенно неопровержимым. Обнаруживается относительность всех понятийных систем, в том числе и нашей, и их зависимость от языка.

Рассмотрим несколько примеров (…). В языке хопи “молния”, “волна”, “пламя”, “метеор”, “клуб дыма”, “пульсация” — глаголы, так как все это события краткой длительности и именно поэтому не могут быть ничем иным, кроме как глаголами. “Облако” и “буря” обладают наименьшей продолжительностью, возможной для существительных. Таким образом, как мы установили, в языке хопи существует классификация явлений (или лингвистически изолируемых единиц), исходящая из их длительности, нечто совершенно чуждое нашему образу мысли (…).

Однако удивительнее всего то, что различные широкие обобщения западной культуры, как, например, время, скорость, материя, не являются существенными для построения всеобъемлющей картины вселенной (…). Хопи, например, можно назвать языком, не имеющим времени (…). Специфическими особенностями понятия времени в языке хопи является то, что оно варьируется от человека к человеку, не допускает одновременности, может иметь нулевое измерение, то есть количественно не может превышать единицу. Индеец хопи говорит не “я оставался пять дней”, но “я уехал на пятый день”.

Слово, относящееся к этому виду времени, подобно слову “день”, не имеет множественного числа (…). В не знающем времен языке хопи глагол не различает настоящее, прошедшее или будущее события, но всегда обязательно указывает, какую степень достоверности говорящий намеревается придать высказыванию: а) сообщение о событии, б) ожидание события, в) обобщение событий или закон. Ситуация, где говорящий и слушающий объединены единым полем наблюдения, подразделяется английским языком, как и многими другими, на два возможных случая, которые у нас называются соответственно настоящим и прошедшим. Это подразделение не обязательно для языка, оговаривающего, что данное высказывание представляет собой констатацию события.

Грамматика языка хопи позволяет также легко различать посредством форм, называемых видами и наклонениями, мгновенные, длительные и повторяющиеся действия и указывать действительную последовательность сообщаемых событий. Таким образом, вселенную можно описать, не прибегая к понятию измеряемого времени. А как же будет действовать физическая теория, построенная на этих основах, без t (t = время. — Л. С.) в своих уравнениях? Превосходно, как можно себе представить, хотя, несомненно, она потребует иного мировоззрения и, вероятно, иной математики».

Однако, несмотря на то, что языковые системы могли изначально быть различными и произвольными, то — повторимся — раз возникнув, они становятся категоричными и обязательными. А это означает, что отдельные группы людей могут воспринимать и описывать мир по-разному, иногда — прямо противоположно. «Классификация — одна из основных черт речи, — указывает Эрнст Кассирер, — сам акт присвоения имени есть часть процесса классификации. Название предмета или действия означает отнесение их к определенному классу…» «Каждое существительное классифицирует, каждое прилагательное сравнивает», — вторит ему Филипп Бэгби («Культура и история»; Варшава, 1975). А в свою очередь создание классов, подчинение слов грамматическим правилам и является упорядочением мира ради придания ему гармонии и смысла. Леви-Стросс категоричен: «Язык — самое совершенное из всех проявлений культурного порядка, образующих системы по тому или иному принципу. И если мы хотим понять, что такое искусство, религия, закон, да хоть бы кухня или правила приличия, следует понимать все это как коды, созданные путем артикуляции знаков по модели лингвистического общения…» (Жорж Шабронье, «Беседы с Клодом Леви-Строссом»; Варшава, 2000). При этом следует отдавать себе отчет, что любая классификация является своего рода преступлением по отношению к действительности. Взять хотя бы цвета. Это зрительные впечатления, вызванные видимой частью электромагнитного излучения. Их спектр неразрывен. Разделение его на отдельные цвета: красный, зеленый, голубой… калечит эту неразрывность, искусственно ее прерывает. Причем в зависимости от языковой системы прерывает и калечит по-разному. Индейцы нутка, к примеру, не различают зеленого и голубого, зато в основной группе их цветов существует несколько оттенков желтого. В польском есть всего несколько слов для разных видов снега: снег, иней, крупа, каша… В эскимосском же языке — несколько десятков. Там, где поляк просто переходит с более сыпучего снега на менее сыпучий, для эскимоса на этом же участке пути мир меняется самым радикальным образом. Это ведь язык велит нам отличать куст от дерева (якобы в этом есть принципиальная разница), камень от валуна, реку от ручья, детство от юности…

Это язык организует наше восприятие и формулирование мира, а следовательно, и наше искусство, религию, закон… Ставя именно здесь точку над «i», Клод Леви-Стросс совершил своего рода «коперниковский переворот» в общественных науках. Это вполне правомерное сравнение. Кант назвал «коперниковским» переворот в образе мышления, когда утверждение, что опыт определяет познание, сменилось на противоположное — формы познания обуславливают и определяют опыт. Переворот воззрений Леви-Стросса на действительность, по сути, такой же. Раз уж мы в своем видении мира связаны неким неосознаваемым нами договором, выйти за пределы которого мы не в состоянии и в рамках которого мы думаем, творим и действуем, это означает — пусть примитивное упрощение подчеркнет ясность принципа, — что не человек создает культуру, а культура человека! Иными словами, повторим для непонятливых, мы любим, веруем, творим, устраиваем нашу общественную жизнь etc. в границах кокона, определенного набора директив, проистекающего из такого, а не иного мировосприятия.

За многие годы в теорию Коперника внесли массу поправок и дополнений, равно как и в философию Канта. Вот только отменить их уже никто не смог. Обратного пути не было. Мы стали думать иначе и по-другому смотреть на мир. То же самое происходит и с революцией Леви-Стросса. Нам предстоит ее развивать и ограничивать, достраивать и вносить коррективы. Но наше мышление уже никогда не будет прежним. Почему я заканчиваю эту книгу главой, столь отличной от предыдущих? Клод Леви-Стросс умер всего год назад[42]. Он — наш современник. Мы имели возможность по очередным публикациям следить за ходом его мысли. И многие даже так и делали. Я сам увлекся его работами лет эдак сорок тому назад. Но, похоже, что и сейчас, после его смерти, мы до конца не осознали, каким он был титаном. Глядя назад, мы диву даемся, насколько одни исторические события были недооценены, а другие оказались непомерно раздуты. Но политическая, интеллектуальная, социальная история не закончилась, она продолжается и свершается на наших глазах. И снова какие-то вещи мы неоправданно преувеличиваем, а других, куда более существенных, не замечаем. И пусть ничего с этим не поделаешь, но дать совет я все-таки рискну. Банальный и наивный: неплохо бы время от времени задумываться. Даже о каком-то там клеще. Леви-Стросс клещами не занимался. Это я приплел кровососа, чтобы растолковать выводы ученого, к которым он пришел совершенно другим путем. Но, как известно, все дороги ведут в Рим — и прямые восьмиполосные автострады, и извилистые тропинки. Можно выбирать разные маршруты, но все мы в итоге придем к одному: мы — наследники солдат из-под Вальми, а рыцарям при Пуатье не так уж многим и обязаны, опять же достижения казака Ермака оказались куда прочнее, чем принято думать. И не важно, что сам Ермак ни сном, ни духом не ведал об отдаленных последствиях своих начинаний, равно как и Жанна д’Арк или сам Генрих VIII. Таков уж наш мир, и потому так интересно в нем жить, что даже покидать его жалко.

Приложения

Тит Ливий. Война с Ганнибалом

(отрывок)


Тит Ливий — один из самых известных римских историков. В книге «Война с Ганнибалом» Тит Ливий рассказывает о Второй Пунической войне, которую карфагеняне под предводительством великого полководца Ганнибала вели против Рима. Никогда на полях сражений не сталкивались столь могущественные и хорошо вооруженные противники. Военное счастье было так изменчиво, что не раз будущие победители оказывались на волосок от гибели.

Битва при Заме

Назавтра, ранним утром, оба полководца вывели и построили свои войска. Пересказывать их речи, которыми они старались ободрить солдат, нет никакой нужды, ибо легко сообразить, о чем каждый из них говорил: Ганнибал — о своих бесчисленных победах, Сципион — о помощи и заступничестве бессмертных богов, о сокровищах Карфагена, о скором возвращении домой.

На левом фланге Сципион поместил Лелия с италийскою конницей, на правом — Масиниссу с нумидийцами. Середину заняли легионы, но линия пехоты не была сплошною: между манипулами остались промежутки. Ближайшую к неприятелю часть этих проходов Сципион заполнил легкою пехотою и распорядился: когда в атаку пойдут слоны, пехотинцам расступиться, освободить слонам дорогу и метать дротики с обеих сторон одновременно.

Ганнибал впереди строя выставил восемьдесят слонов — больше, чем в любой из прежних битв. Первую боевую линию, сразу позади слонов, образовала легкая пехота из лигурийцев, галлов, балеарцев и мавров, вторую — карфагеняне, африканцы и отряд македонян, присланный царем Филиппом, третью — италийцы, главным образом бруттии. На флангах, как и у римлян, была конница, справа — карфагенская, слева — нумидийская.

К этому разноплеменному сборищу еще раз обратились с призывами и посулами их начальники. Балеарским наемникам они сулили двойное и тройное жалованье, лигурийским горцам — тучные поля Италии, галлам — беспрепятственную расправу над римлянами, заклятыми их врагами, маврам и нумидийцам — свержение Масиниссы. А карфагенянам сам Ганнибал напомнил, что они защищают стены родины, алтари и храмы, детей, родителей, жен, могилы предков и что ждет их либо полное истребление и рабство, либо владычество над вселенной — третьего не дано!

Пока звучали эти речи, у римлян вдруг разом взревели все рога и трубы и раздался крик, такой дружный и громкий, что слоны перепугались, повернули и кинулись на своих. В первой линии, в левой ее половине, поднялся переполох; Масинисса мгновенно этим воспользовался, вклинился между пехотою и конницей и тем самым обнажил вражеский левый фланг. Впрочем, нескольким погонщикам удалось направить своих слонов на противника, и эти животные бесстрашно ворвались в римские ряды, но легкая пехота сумела исполнить приказ командующего и засыпала слонов дротиками и копьями, и они помчались назад, топча своих, и обратили в бегство карфагенскую конницу на правом крыле. Таким образом, оба вражеских фланга лишились конного прикрытия еще до начала правильного пехотного сражения.

Это сражение было несчастным для пунийцев с первой же минуты. Впереди у римлян стояли манипулы тяжелой пехоты (легковооруженные, как уже говорилось, заполняли только промежутки между ними). С дружным, согласным криком, легко заглушившим многоязычную разноголосицу в рядах неприятеля, легионеры попросту смяли легкую пехоту Ганнибала. А вторая линия, боясь нарушить свой собственный строй, отказалась принять бежавших под защиту. Тесно сплотившись, карфагеняне, африканцы и македоняне не пропустили их назад и отбросили к обочинам поля, тех же, кто упорствовал и все-таки старался прорваться, убивали без всякой жалости. В результате все пространство перед второю линией оказалось загроможденным трупами и оружием до того густо, что римское наступление остановилось: солдаты спотыкались о мертвые тела и поскальзывались в лужах крови, знамена заколебались, боевой порядок распался.

Сципион приказал отступить и мгновенно переменил построение. Вторую и третью линии римлян он развел по флангам (потому что, бестолково нажимая на первую, они ничем ей не помогали и только увеличивали смятение), раненых отослал в тыл. Вот тогда лишь и вспыхнул настоящий бой, бой между достойными противниками, одинаково вооруженными, равными и воинским опытом, и воинской славою. Но римляне были многочисленнее и бодрее духом — ведь они уже обратили в бегство вражеских слонов, разогнали конницу, истребили легкую пехоту, — а вдобавок в тыл пунийцам ударили Лелий и Масинисса, и эта конная атака сломила последнее сопротивление.

В тот день карфагенян, их союзников и наемников погибло свыше двадцати тысяч и примерно столько же попало в плен. Боевых знамен римляне захватили сто тридцать два, слонов — одиннадцать. Победители потеряли убитыми около полутора тысяч воинов.

Ганнибал ушел живым и невредимым и, возвратившись в Карфаген, известил сенат, что проиграна не только битва, но и война в целом и что нет иного пути к спасению, как искать мира любою ценой.

Мирные переговоры

Сразу после битвы Сципион захватил и разграбил лагерь Ганнибала и с грузом добычи двинулся к морю, к Утике. Без промедлений посылает он Лелия вестником победы в Рим и сам выходит в море, направляясь к Карфагену; туда же направляется и сухопутное войско под начальством легата Октавия. Римский флот был уже невдалеке от карфагенской гавани, когда его встретил посольский корабль, убранный перевязями красной и белой шерсти и ветвями оливы. На борту корабля находились десять именитых карфагенян. Сципион не дал им никакого ответа и велел явиться в город Тунет[43], подле которого римляне собирались разбить лагерь.

В Тунет прибыло посольство уже не из десяти, а из тридцати человек. На военном совете все помощники и соратники Сципиона требовали разрушить Карфаген, но командующий образумил их, напомнив, сколь долгих трудов будет стоить осада и как велика опасность, что плоды этих трудов достанутся не им, если сенат и народ назначат в Африку нового командующего. Пунийцам объявили, что в наказание за вероломство мир будет дарован им на более строгих условиях, а именно: они сохранят не двадцать, а всего лишь десять боевых судов, выдадут всех боевых слонов и новых заводить не будут, не будут впредь воевать ни в Африке, ни за ее пределами без согласия и разрешения римлян, заключат союзный договор с Масиниссою, выплатят в течение пятидесяти лет десять тысяч талантов[44] серебра, предоставят, по выбору Сципиона, сто заложников не моложе четырнадцати и не старше тридцати лет.

Когда послы в Народном собрании изложили эти требования победителей, выступил один из первых граждан, по имени Гисгон, и советовал отказаться от такого унизительного мира. Толпа, разом и мятежная, и трусливая, слушала его с одобрением, но Ганнибал, подбежав к возвышению для оратора, схватил Гисгона за плечи и столкнул вниз. Открытое насилие, невиданное в свободном государстве, возмутило Собрание, народ грозно шумел, и Ганнибал в испуге и раздражении принялся оправдываться.

— По девятому году, — начал он, — я простился с отечеством и был вдали от него тридцать шесть лет. Военному искусству, мне думается, я выучился хорошо, но гражданским порядкам и законам меня должны выучить вы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад