Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Недооцененные события истории. Книга исторических заблуждений - Людвиг Стомма на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Людвиг Стомма

Недооцененные события истории. Книга исторических заблуждений

Издание LUDWIK STOMMA «HISTORIE NIEDOCENIONE»

© by Ludwik Stomma, Warszawa 2011

© by Wydawnictwo Iskry,Warszawa 2011

© ООО «Издательство АСТ», перевод на русский язык

* * *

Адам и Ева

В Библии имеется подробное описание того, как из ребра Адама Бог Яхве создал женщину и привел ее к пожертвовавшему своим органом донору. Ни голый Адам, ни голая женщина не стеснялись друг друга. Однако в раю, где они жили, затаился зловредный Змий, который соблазнил глупую бабу попробовать вкусное, но запретное яблоко из Эдемского сада. Голая женщина, понятное дело, его сорвала, нарушая тем самым запрет Бога Яхве, то бишь совершив грех. В этот миг одновременно происходят две вещи. Дабы не быть обвиненным в подтасовке текста, цитирую по нескольким современным Библиям[1]:

А. «И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги, и сшили смоковные листья, и сделали себе опоясания».

Б. «И тут словно глаза у них открылись: они увидели, что на них нет одежды, что они нагие. Тогда они набрали фиговых листьев, сшили их вместе и стали носить как одежду».

Бог Яхве вмешался незамедлительно. Реагируя на такой проступок, чтобы не сказать нарушение установленных им правил, он объявляет женщине:

А. «Умножая, умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рожать детей; и к мужу твоему влечение твое, и он будет господствовать над тобою».

Б. «Я обреку тебя на муки во время беременности. Ты будешь рожать в муках и будешь вожделеть к своему мужу, а он будет господствовать над тобой».

Причинно-следственная связь здесь очевидна. Замеченная нагота становится открытием сексуальности. В это мгновение происходит превращение райского индивидуального бессмертия в бессмертие человеческого рода, который нуждается в размножении, а значит, рождении женщинами детей. На сцену выступает смерть. Излишнее в раю становится теперь необходимым — женщины должны рожать, поскольку люди будут умирать. В раю жизнь была вечной, но неизбежность смерти требует продолжения рода. Таким образом, все, что теперь связано с размножением и сексом, также связано и со смертью, а следовательно, ею отравлено и является темным, грязным и грешным. Господь Бог с воистину садистскими подробностями расписывает, как он «умножит скорбь» и «обречет на муки беременности»… Ведь беременности и необходимость рожать детей теперь — наказание. Карой является и то, что женщина, как следствие ее преступления в раю, будет чувствовать вожделение к мужчине. О вожделении мужчины в отношении женщины Яхве не говорит ни слова. Да, Господь сообщил Адаму, что с этой минуты тот смертен и обязан работать, но виновник грехопадения указан однозначно — это женщина. И отныне это — существо нечистое с месячными и беременностями, эдакое рожающее сексуальное животное. Сие напрямую объясняет Климент Александрийский (ум. 212): «Когда Саломея спрашивала Господа: “Доколе смерть будет править?”, ответствовал Господь: “Пока вы, женщины, будете рожать”».

Святой Одон Клюнийский (ум. 942) писал: «Вся прелесть женщины — в ее коже. Если бы мужчины отдавали себе отчет, что она скрывает под кожей, уже один вид женщины вызывал бы у них отвращение. Ибо что же содержится в женском носу, горле и животе… Мерзкие нечистоты. А мы, брезгующие даже пальцем коснуться грязи, рвоты или гноя, как можем мы испытывать удовлетворение, когда сжимаем в своих объятиях эти мешки с экскрементами?!» (цитирую по: Louis Réau «Iconographie de l'art chrétien», т. II, ч. 2). Тут, конечно, напрашивается примитивный вопрос, а разве в мужских носах, глотках и животах содержится что-то иное? Но вопрос этот совершенно неуместен. Поскольку никакой симметрии нет и быть не может: именно женщина соблазняет, обманывает и ввергает в пропасть скверны и греха. В очередной раз это подчеркивает Питер Браун («Тело и общество, мужчины, женщины и сексуальная абстиненция в раннем христианстве»; Краков, 2006): «Сокрушаясь по поводу смерти, мужчины склонны были видеть в ней угрозу, проистекающую из неизменной соблазнительной силы женщин (…). Некоторые радикальные ученики Татиана Сирийца (130 — ок. 185) напрямую связывали сексуальный акт с фактом утраты Адамом и Евой божественного духа. Они утверждали, что Ева, встретив Змея — представителя животного мира, — научилась у него тому, что делают животные, то бишь совокуплению. Таким образом, Адам и Ева, приобщившись через обретение сексуальности к животному миру, двинулись прямиком к озверению, а оттуда — к могиле». Тертуллиан (155–220) так обращается к женщине (цитирую по Жану Делюмо, «Ужасы на Западе. Исследование процесса возникновения страха в странах Западной Европы, XIV–XVIII вв.» Варшава, 1986): «Ты должна всегда пребывать в трауре, лохмотьях и раскаянии, дабы искупить вину свою за погибель рода человеческого (…). Женщина, ты врата дьявола, ты первая прикоснулась к древу Сатаны и нарушила божественный закон[2]».

Понемногу все смешивается: первородный грех, нечистота метафизическая и грубая физиологическая конкретика. Святой Августин теологических аспектов даже не касается: «Inter urinam et faeces nascimur» — «Мы рождаемся в испражнениях и грязи». Ему крайне неприятно, что пришлось появиться на свет из женского чрева. Этот страх перед нечистотой женщины становится реальностью. Процитирую Франческо Петрарку, того самого, который был влюблен в Лауру, увиденную им всего лишь раз в Страстную пятницу 1327 г. в церкви Святой Клары в Авиньоне и ставшую для него, таким образом, всего лишь сном, вдохновением и наваждением: «Женщина (…) есть сущий дьявол, враг мира, источник сомнений, причина ненужных, лишающих душевного равновесия ссор… Пусть женятся те, кто чувствует тягу к общению с женой, ночным обжиманиям, хныканью детворы, мукам бессонницы… Мы, если это в наших силах, предпочитаем увековечить наше имя талантом, а не женитьбой, творениями духа, а не детьми, в добродетели, а не в совокуплении с женщиной». «Страх перед женщиной, — пытается растолковать католический историк Жан Делюмо, — не был только выдумкой христианских аскетов. Но правда и то — вынужден он признать, — что христианство усвоило существовавший ранее страх и использовало это пугало вплоть до начала XX века. А сие означает, что агрессивный антифеминизм в богословии вовсе не новость».

«Женщина, что в раю предала нас смерти, чья нечистота пачкает наши жилища и отравляет землю, еще осмеливается поднимать змеиную голову и даже подвергать сомнению слова своего мужа и господина. Воистину, нет кары, достойной столь откровенной наглости. Розог здесь не достаточно, ибо неважно, сколько крови источит ее спина, ведь каждый месяц она полнится новой гадкой кровью» (ритор Хориций Газский, IV в., по изданию «Förster»; Leipzig, 1929). Понимая, что столь оголтелая позиция может препятствовать евангелизации, то есть усилению роли церкви, христианство создавало культ Матери Божьей Марии, для чего в Священном Писании не содержится никаких реальных оснований. Называемая «матерью» и «женщиной», Богородица, тем не менее, была начисто лишена сексуальности. Очередные догматы, касающиеся ее чистоты, постановляют, что она сохранила невинность (прямо говоря — девственную плеву) не только в момент зачатия, но и после родов! Таким образом, Богоматерь — женщина вне физиологии, или даже над ней. Женщина, которая не имеет ничего общего с теми нечистыми существами, что греховодничают и влачатся по нашему бренному миру. Во время дискуссии о целибате ксендз Бонецкий — тогда главный редактор «Tygodnik Powszechny»[3] — сказал, что во времена преследований, вероятность которых всегда существует, ксендз, не обремененный семьей, а значит, менее подверженный опасности сентиментального шантажа, имеет больше шансов сопротивляться и быть непоколебимым в вере. Пожалуй, это единственный аргумент в пользу целибата, показавшийся мне убедительным. Беда только в том, что тех, кто устанавливал правила безбрачия для священников, аргумент этот не интересовал ни в малейшей степени. Для них было важно, чтобы служителей церкви не «предал их Бог в похотях сердец их нечистоте, так что они сквернили сами свои тела» (Послание к Римлянам Святого апостола Павла). А еще здесь говорится, во всяком случае, так позднее интерпретировали сей фрагмент отцы церкви, о контактах с женщинами, то есть весьма специфической скверне. Где уж тут заикаться о допуске женщин в священники. Ведь в таком случае их нечистота получала бы возможность отравлять религиозные таинства, да и само единственно верное учение церкви. Именно поэтому Римская католическая церковь даже не рассматривает возможности дискуссии по вопросу женского священства, поскольку уже сам разговор на эту тему является, по сути, вероотступничеством. В объяснениях Святого Киприана (J.N. Bakhuizen Van den Brink. [Scriptores christiani primaevi]. Haga, 1946) тело христианского мужчины представляется микрокосмосом, который был бы безупречным, если бы не пребывал до появления на свет в женском теле и не был отравлен его выделениями, а это привело к тому, что мужчина поддается женскому влиянию. Именно поэтому мужчина обязан строго подчинить себе женщину — дать ей работу в областях, «не связанных с мышлением» (Тертуллиан), наказывать, когда она отступает от добродетели и послушания, не потакать ее фанабериям и капризам. Понятное дело, муж имеет полное право прибегать к физическим карам в отношении своей жены. Французские либертины (последователи нигилистической философии, отрицающей общепринятые в обществе, в первую очередь моральные нормы. — Прим. ред.), питавшие пристрастие к движению «бичующихся», иначе называемому флагеллантством, цинично утверждали, что унижая женщину, они, в конце концов, делают только то, что церковь давным-давно рекомендовала делать. Парадоксально, но таким образом либертинизм в самых разнузданных своих формах мог ссылаться на освященную религией традицию, считая женщину существом низшего порядка, отданную полностью во власть мужчине, и более того — существом, которому полагается наказание. А значит, ничего удивительного, что в своих мировоззренческих основах, даже сознательно, как, к примеру, в случае графа Оноре де Мирабо, либертинизм обращался к образу женщины — виноватой в появлении греха и смерти. Впрочем, иначе и быть не могло. Либертинизм стремился стать движением (или скорее, практикой) святотатственной. А следовательно, намеренно шел на конфронтацию в определенной и уже устоявшейся области, извращая и разлагая общественные нормы, но не отрицая при этом их основ. Развратный монах Климент в романе маркиза Донасьена де Сада («Жюстина, или Несчастья добродетели»; Лодзь, 1987) объясняет Терезе: «Как только речь заходит о сладострастии — тут же поднимается шум. Особенно в этом усердствуют женщины, все время стоя на страже своих прав, женщины, чья слабость и ничтожная ценность не позволяют им лишаться чего бы то ни было (…). Не велика потеря, если мужчина, дабы усилить свое наслаждение, пренебрежет или испортит удовольствие женщине. Ведь на самом-то деле никак нельзя равнять мужчину с женщиной». Вот вам интерпретация традиции — отвратительная, но абсолютно логичная.

По определению Католической энциклопедии, Библия — это «свод книг, которые признаны Церковью богодухновенными и которые она включила в канон Священного Писания, учитывая важность содержащегося в них божественного откровения (…). Библия как Слово Божье является наивысшей святыней для приверженцев иудейского и христианского монотеизма». К этому можно добавить, что в значительной степени библейское представление о рае перенял также ислам.

В истории человечества есть такие события, которые плохо поддаются датировке. Включение библейских премудростей в традицию и общественную практику в рамках христианской культуры относят обычно к III–IV вв. Тогда же появилось и женоненавистничество, существовавшее в обществе и культуре целые столетия. Последствия его оказались неизмеримо более значимыми, нежели тысячи разыгранных сражений, взятые замки и поверженные знамена. Лишь в XIX в. благодаря давлению феминистских организаций, проявивших отчаянную решимость, невзирая на всеобщее осмеяние и административные преграды, женщины начали потихоньку отвоевывать малую толику своих прав. В 1860 г. женщины старше 30 лет получают право голоса в Великобритании; выставлять свои кандидатуры на выборные должности они получили право только в 1907 г. С 1864 г. женщины могут голосовать в России, с 1865 г. — в Финляндии[4], с 1867 г. — в Австралии, с 1886 г. — в Швеции, а с 1901 г. — в Норвегии. В Италии им пришлось дожидаться 1945 г., во Франции — 1946 г., в Швейцарии — 1971 г., в Португалии — 1976 г., а в Кувейте и вовсе — 1999 г. Нелишним будет вспомнить, что в античном Риме женщины имели право высказываться на форуме по политическим вопросам, а их голос должен был приниматься во внимание сенатом, правда все же мужским. За это и только за это в революционной Франции 1791 г. выступала Олимпия де Гуж. Что же произошло с древнеримских времен вплоть до XIX в., то бишь в течение без малого двух тысяч лет? — Из Библии выполз Змий, надоумил глупую бабу съесть яблоко, в результате чего та заметила, что мужчина-то голый, что повлекло потерю бессмертия… Такой карикатурный пересказ можно было бы счесть неудачной шуткой, если бы та райская история не послужила причиной социальной катастрофы, дискриминирующей половину человечества и растянувшейся на целые столетия, да и сейчас еще по-настоящему не завершившейся. История, которую мы читаем, в том числе и в учебниках, это история мужчин. Глядишь, на полях где-то и промелькнет какая-нибудь королева, Жанна д’Арк или Эмилия Плятер[5], но женщин как полноценной движущей силы истории не существует. А в глубине души каждый христианский самец по-прежнему убежден, что он будет господствовать над самкой. Аминь.

Зама 202 г. до н. э

Ганнибал скромно говорил, что он только третий из величайших полководцев в истории человечества после Александра Македонского и Пирра. Однако военной историей он оценен выше. Карл фон Клаузевиц считал его гением, а учебники по боевой тактике вплоть до Первой мировой войны приводили в пример его маневры, называя их образцовыми. В первую очередь, конечно, упоминалась битва при Каннах, произошедшая 2 августа 216 г. до н. э. Напомним вкратце: Ганнибал построил свои войска полукругом, который был выгнут в направлении римской армии. Противник не мог атаковать фланги, поскольку в этом случае центр карфагенян угрожал бы его собственным флангам. Поэтому, что весьма логично, римляне ударили по центру, который в ходе ожесточенного сражения начал понемногу отступать, вплоть до того момента, пока полукруг не прогнулся в обратную сторону. Тогда-то оба его конца оказались на флангах легионов Гая Теренция Варрона и Луция Эмилия Павла, двинулись вперед, и… римляне очутились в котле, выхода из которого уже не было. Согласно Полибию, погибло 70 000 римлян, а еще 10 000 попало в плен. Эти данные можно считать завышенными, а вот оценки Ливия: 46 200 убитых и около 30 000 пленных кажутся историкам вполне достоверными. В любом случае потери были огромны. Считается, что Рим тогда располагал 325 000 человек, способных носить оружие. А ведь предыдущие победы Ганнибала при Треббии (в декабре 218 г. до н. э.) и у Тразименского озера к тому времени уничтожили уже почти 40 000 из этого числа. Если же учесть, что как минимум 40 000 находилось вне Апеннинского полуострова, еще столько же требовалось держать в крепостных гарнизонах, то Рим, даже собрав последние резервы и призвав на борьбу с Карфагеном всех подряд, мог противопоставить Ганнибалу совершенно не обученных ратному делу рекрутов да юнцов со стариками. Казалось, дорога на Вечный город открыта. Окружение Ганнибала так и считало. Магарбал — начальник карфагенской конницы — на пиру после сражения воскликнул, что «через четыре дня будем пировать на Капитолии». Ганнибал попытался было, отмолчаться, а когда от него потребовали ответа, сказал уклончиво, что надо подумать, и вообще сейчас не до этого. Тогда-то Магарбал и произнес свою знаменитую фразу «Vincere scis, Hannibal, Victoria uti nescis» — «Ты умеешь побеждать, Ганнибал, но не умеешь пользоваться победой».

Почему же Ганнибал не пошел на Рим? Вопреки мнению некоторых историков и «что бы там ни говорил победитель под Эль-Аламейном сэр Бернард Монтгомери», как язвительно комментирует Серж Лансель («Ганнибал»; Варшава, 2001), ответ прост. Потому что не мог и не хотел. Не мог? «Город, — рассказывает Жильбер Шарль-Пикар, — представлял собой укрепленный лагерь, окруженный одиннадцатикилометровой стеной, которую армия Ганнибала даже не в состоянии была полностью окружить. Ганнибал, приложивший столько усилий, чтобы взять Сагунт, но так и не решившийся напасть на Эмпорию или Массалу, не мог позволить себе остановить армию перед этой неприступной твердыней (…). Мало того, за год римские стены были укреплены дополнительно, и для их обороны хватило бы двух обычных гарнизонов. И пока по Тибру свободно курсировал не потревоженный римский флот, осада могла тянуться сколь угодно долго».

Не хотел? Захват и уничтожение Рима, что было выше его сил, никогда не входили в планы хладнокровного и расчетливого Ганнибала. Это мы знаем точно из цитируемого Полибием текста договора с правителем Македонии Филиппом. Речь там идет о том, чтобы отрезать Рим от плодородных южных провинций и одновременно лишить его возможности экспансии на север, превратив таким образом во второсортное государство, зависимое от Карфагена. Греческие территории отходили бы союзникам-македонцам, эллинская Сирия Антиоха III Великого запирала бы Средиземное море с востока. Как суммирует Жильбер Шарль-Пикар: «Таков был бы миропорядок, одержи Ганнибал победу». И надо сказать, у этой концепции имелись все шансы на успех. Одного лишь Ганнибал «не мог учесть в своих расчетах — силы римского народа, поскольку это было совершенно новое явление в эволюции человечества. Сам он опирался только на город-государство и царство эллинистического типа. Карфаген единолично контролировал в Африке территорию большую, чем совокупное пространство, занимаемое тридцатью пятью римскими “трибами”. Он тщательно организовал эту территорию и разделил ее на провинции (…). Но Карфаген не смог вызвать в обитателях равнин такой же патриотизм, каким отличались жители столицы (…). Подобной ущербностью страдали все греческие государства, в том числе и пуническое, независимо от своей конституции. Полисы были слишком малы, а их союзы недостаточно прочны (…). Употребляемый, за отсутствием лучшего, термин “государство” на самом деле не годится ни для одной из этих форм, тогда как для римской республики подходит как нельзя лучше». Успех предполагаемой военной кампании был сомнителен, а рассчитывать ни на один из прилежащих к Риму регионов Ганнибалу не приходилось, поскольку связывали их со столицей не только противоречивые интересы, политические и личные притязания, договоры и трактаты, но и то, о чем карфагеняне узнали к своему удивлению и никак не хотели в это верить — чувство гражданской общности. Тридцать пять племен, составлявших римский народ, уже ощущали себя единым целым.

А потому марш на Рим являлся, по сути, предприятием безумным. И что прикажете делать? На пике своей карьеры Ганнибал оказался в тупике. Но выход был. Появилась идея закрепиться на юге Италии, чтобы отрезать Риму возможность экспансии в этом направлении, создать тут сильную базу для флота, что позволило бы Карфагену при поддержке греков господствовать на Средиземном море. Правда, до сих пор пунические войска не овладели ни одним портом… Но, похоже, фортуна еще раз улыбнулась их полководцу. В Таренте началось антиримское восстание, и взбунтовавшийся город призвал Ганнибала на помощь. А ведь Тарент был не просто портом, это — арсеналы, судоверфи, опытные моряки. Ни минуты не сомневаясь, Ганнибал бросил туда все свои силы, способные вести осаду. Город радостно открыл ему ворота. Вот только господствующую над портом крепость продолжал контролировать римский комендант Гай Ливий со своим пятитысячным гарнизоном (не путать с Гаем Ливием Салинатором). Все штурмы карфагенян ни к чему не привели, «что доказывает, — язвительно замечает Жильбер Шарль-Пикар, — насколько бесполезными оказались бы его попытки взять Рим». Следующий год принес Ганнибалу сплошные поражения. Правда, он появился под стенами Рима, но это была лишь демонстрация силы с целью склонить противника к подписанию выгодного для нападавших мирного договора. Бесполезно. Большинство римлян готовы были сражаться до победного конца. Начиная с этого времени — 211 г. до н. э. — боевые действия затянулись. Они велись в основном на второстепенных фронтах: на Сицилии, преимущественно в Испании, на Балеарских островах… И везде медленно, но верно инициатива переходила к римлянам. В 204 г. до н. э. римский полководец Публий Корнелий Сципион, которого называли Сципион Африканский Старший, пришел к выводу, что ситуация позволяет перенести боевые действия на территорию противника. Он высадился в Африке и разбил огромный лагерь в Кастра Корнелиа, неподалеку от Утики в современном Тунисе, создавая тем самым непосредственную угрозу Карфагену. Узнав об этом, Ганнибал вернулся на родину. Обе стороны готовились к решающей битве. Одновременно продолжались лихорадочные поиски возможных союзников. По этой части римляне преуспели куда больше. Карфаген изначально был многонациональным городом мореплавателей и купцов, которые селились на землях, принадлежавших нумидийским племенам, давно жаждавшим реванша. Нумидийский царь Масинисса, славный во всем античном мире своей конницей, решил принять сторону римлян. Дело тут не обошлось без романтической и душераздирающей истории, поскольку как раз в это время Масинисса объявил о своей свадьбе с прекрасной Софонисбе, в которую он уже давно был влюблен. Но беда в том, что невеста была дочерью карфагенского полководца Гасдрубала из рода Барков то бишь родственница Ганнибала, и римляне опасались ее ума и патриотизма. Поэтому Сципион, соглашаясь на военно-политический союз с нумидийским правителем, поставил ему условие: убить свою возлюбленную. Мало того, дабы облегчить ему задачу, послал Масиниссе кубок с ядом, а Софонисба, от которой жених не скрыл страшную правду, стоически этот самый яд и выпила. Одни историки видят в этой трагедии низость Масиниссы, другие, наоборот, — поучительный пример победы государственных интересов над личными. Как бы там ни было, а смерть прекрасной карфагенянки подкрепила римские войска несколькими тысячами отборных всадников. А что для Ганнибала еще хуже, усилила пораженческие настроения в самом Карфагене, в результате чего мобилизация была проведена лишь частично, а некоторые сформированные отряды оказались слабыми и ненадежными.

Решающее сражение произошло при Заме. Для историков стало весьма трудной задачей установить точное место битвы, поскольку так назывались два города, а Каркопино добавил еще три деревушки с таким же названием. Принятое ныне местоположение около тунисской деревни Джама вызывает сомнение, так как археологи обнаружили в тамошних песках только фрагменты нумидийского оружия. Получается довольно редкая ситуация. По хроникам нам в подробностях известен ход сражения, а вот его место доподлинно не установлено.

В распоряжении Ганнибала имелось около пятидесяти тысяч воинов. Вот только они очень отличались друг от друга своими боевыми качествами. Ветеранов италийских войн оставалось совсем немного. Абсолютное большинство составляли молодые карфагенские и ливийские рекруты, неопытные и сомневающиеся в победе. Нехватку конницы никак не компенсировали почти восемь десятков слонов, которым, тем не менее, предстояло стать главной ударной силой. Правда, теперь карфагенские слоны уже не удивляли и не пугали римлян.

Сципион совершенно справедливо полагал, что оглушенные и охваченные страхом животные, несмотря на то, что их будут гнать в бой, предпочтут, при наличии такой возможности, бежать по свободному пространству вместо того, чтобы прорываться через ощетинившиеся пиками и копьями ряды воинов. Поэтому он построил свои войска колоннами, между которыми оставил якобы свободные проходы для слонов. Попадавшее в такой проход животное не только не вредило римским солдатам, а наоборот, давало им возможность поразить незащищенные бока слона и в итоге убить его. Расчет оказался правильным. Атака слонов ожидаемого результата не принесла.

Тогда Ганнибал совершил следующую ошибку, точь-в-точь как Наполеон в Бородинском сражении. Зная, что в этой битве решается судьба и потерь уже не восполнить, он решил как можно дольше не вводить в бой и оставить при себе ветеранов (при Бородине Наполеон даже в решающий момент не бросил в бой свою гвардию). Поэтому поначалу в наступление пошли самые слабые части, которых сам Ганнибал называл «солдатским сбродом». Они не только не прорвали ряды римлян и не заставили их ввязаться в сражение, но при позорном отступлении смяли строй карфагенских ветеранов. Используя этот момент общего замешательства, Сципион приказал одной части своей кавалерии преследовать отступающих и на их спинах прорваться в глубь рядов отборных формирований врага, а другой части конницы ударить с флангов по карфагенской кавалерии, чтобы не дать ей прийти на помощь центру пунической армии. У Ганнибала резервы кончились. Его войска отступили и, наконец, побежали, преследуемые кавалерией Лелия и Масиниссы. Пленных не брали. Смерть была всюду.

Жильбер Шарль-Пикар пишет: «Из всех сражений Ганнибала битва при Заме в наименьшей степени позволила проявиться его гению. Он, как обычно, воспользовался различиями между своими силами и силами противника, однако на этот раз себе во вред, поскольку наемники отдавали себе отчет, что ими жертвуют, и в решающий момент обратились против карфагенян, стоявших за ними во второй линии. В этом сражении он не мог использовать ни рельеф местности, как у Треббии и Тразименского озера, ни, как при Каннах, заманить противника в ловушку с помощью построения собственных войск. Здесь он, похоже, имел дело с лучшим тактиком, чем Фламиний или Варрон, хотя Сципион не придумал никакого нового стратегического маневра. Римский полководец просто в полной мере использовал замечательную военную машину, которой являлись его легионы. Исход битвы решило скорее качество войск, нежели таланты военачальников.

Вечером после сражения Ганнибал всего с несколькими всадниками помчался во весь опор к Хадрументуму, преодолев этот путь одним махом. За ним следом прибыло еще несколько тысяч бежавших с поля боя. Полководец занялся их перегруппировкой, но дать бой уже не успел. В спешке они погрузились на корабль и отплыли в Карфаген».

В Карфагене еще никто не подвергал сомнению его лидерства. Однако в первую очередь это означало, что на него свалилась вся тяжесть ведения переговоров о мире с римлянами. А римляне после Замы не знали жалости. Ганнибал понимал всю безвыходность ситуации, но ему начали бросать обвинения в капитулянтстве. Когда же он ужесточал свою позицию, то вызывал гнев римлян. В конце концов, не встречая ни в ком понимания и под угрозой ареста римскими солдатами, Ганнибал вынужден был покинуть родной город. Начались годы безнадежных скитаний.

Ганнибал умер в 182 г. до н. э. В это время теоретически, вопреки усилиям стремившегося к войне эмигранта, между Римом и Карфагеном царил мир. Правда, мир этот был весьма относителен. К побежденным римляне всегда были жестоки, и уж точно недоверчивы. Сами они в карфагенские дела не встревали, но согласно своему принципу divide et Impera постоянно науськивали Масиниссу и его нумидийцев, чтобы те вторгались в пунические земли. А поскольку по договору, подписанному Карфагеном после поражения при Заме, тот не мог вести военных действий без согласия Рима, приходилось каждый раз обращаться к римлянам для разрешения конфликтов. Нетрудно себе представить, каковы были результаты. Нападения Масиниссы учащались, жалобы Карфагена — тоже, и в конце концов Рим постановил направить в Африку делегацию с целью примирения сторон. Хотя в действительности задачей посланцев было, конечно, решить дело в пользу Масиниссы и посильнее унизить бывших врагов. Но не это послужило причиной несчастья карфагенян. Надменное римское посольство, возглавляемое некогда бывшим квестором в армии Сципиона, а ныне сенатором Марком Порцием Катоном, прибыло в город осенью 157 г. до н. э. Начали, как обычно в захваченных странах, с тщательной инспекции порта, всевозможных ведомств, казны. К немалому изумлению проверяющие вынуждены были констатировать, что пунийцы строго соблюдают условия мирного договора и мало того — со времени Замы умудрились отстроить свой город и превратить его в многолюдный и богатый центр развитой торговли, ремесел и культуры. Это вызвало у Катона жгучую ненависть. А он был личностью незаурядной — прекрасный оратор, эрудит, писатель, и одновременно человек злопамятный, упрямый и мстительный. Возможно, объяснялось это тем, что он принадлежал к так называемым homo novus (новый человек), то есть тем, кто сделали карьеру с самых низов и достигли вершин власти исключительно своими силами. На этом пути ему пришлось пережить немало болезненных унижений от сограждан благородного происхождения. Поэтому Катон от всей души ненавидел аристократов, в особенности богатого, развратного и расточительного любителя эллинской культуры Сципиона, под началом которого он некогда служил. Таким, как его бывший начальник, Катон с горечью противопоставлял некие надуманные суровые достоинства прежних римлян, благодаря чему и вошел в историю как фанатичный приверженец патриотических ценностей Древнего Рима. К примеру, у Адама Мицкевича[6] в поэме «Пан Тадеуш» читаем:

Рейтан[7] о вольности скорбит, объятый думой: Нож у груди, лицо героя непреклонно, Раскрыты перед ним Федон и жизнь Катона[8]. (Книга I. «Хозяйство»)

Однако на деле все выглядело не так прекрасно. Катон был в ярости, что имя Сципиона — победителя при Заме, получившего вдобавок, благодаря этой победе, громкое прозвище «Африканский» — произносилось на римском форуме с почтением и любовью. Хуже того, слава отца передалась и сыну — Сципиону Младшему, став опасной помехой в политических интригах Катона. Вот тут-то наконец и подвернулся случай. Что могло лучше дискредитировать ненавистную родовитую семью Сципионов, чем предоставление римскому народу доказательств, как их слабость, беспечность, упущения, а может, и… предательство Сципиона Старшего послужили причиной возрождения и усиления Карфагена и… теперь он снова угрожает Италии. Этот аргумент надо было использовать в полной мере. И он стал сущим наваждением Катона. Любую свою речь, даже никак не касавшуюся Карфагена, например о торговле зерном с Египтом, он заканчивал сентенцией: «Ceterum censeo Carthaginem delendam esse» — «А кроме того, я считаю, что Карфаген должен быть разрушен». Слова эти стали символом неуклонного стремления к цели, хотя в не меньшей степени могли бы свидетельствовать о мании преследования. А за словами следовали дела. Везде, где ему удавалось, Катон раздувал антикарфагенские настроения, не пропустил ни одной интриги, лишь бы подвергнуть сомнению любой пункт мирного договора, заключенного после победы при Заме с этим африканским городом-государством, и развязать новую войну. Пытался выискать любой предлог, лишь бы убедить римлян, что это Карфаген стремится к конфронтации, а не наоборот. Правду сказать, не так уж это было и трудно. После очередных набегов Масиниссы городской совет принял постановление изгнать из города проживавших в Карфагене нумидийцев, подозреваемых в пособничестве своему правителю, и лишить их гражданства. Инцидент de facto был незначительным, поскольку речь шла всего лишь о сорока горожанах, и нарушением договора не являлся, ибо касался внутригородских вопросов. Тем не менее, Масинисса тут же воспользовался случаем и направил в Карфаген наглый ультиматум с требованием под угрозой незамедлительного нападения принять назад изгнанников, восстановить в правах и выплатить им компенсацию. Пунийцы такой пощечины не стерпели и единогласно решили, что, как пишет Бернард Новачик («Карфаген 149–146 до н. э.», Варшава 2008), «им могли, если уж на то пошло, приказывать римляне, но никак не Масинисса!». Как бы там ни было, но отказ означал войну, а когда та разразилась, это уже стало нарушением договоренностей, подписанных со Сципионом. Ушлый Масинисса, отлично зная о влиянии Катона в Вечном городе, загонял, таким образом, карфагенян в ловушку. И уже неважно, что война с Нумидией из-за бездарности карфагенского полководца Гасдрубала была с треском проиграна. Партия войны в Риме могла ссылаться на нарушение мирного договора и требовать сурового наказания виновных. Напрасно Карфаген послал в Рим посольство, уверявшее, что Гасдрубал (к тому времени уже приговоренный к смерти) начал военные действия самовольно, напрасно предложил Риму заложников. Рим не отступил от своего решения. Была мобилизована столь многочисленная и сильная армия, о которой Ганнибал со Сципионом могли только мечтать, и противостоять которой Карфаген того времени не имел ни малейшей возможности. Очередных послов, пишет Новачик, «ошарашили требованиями, которые выдвигают только побежденным в момент безоговорочной капитуляции: Карфаген, еще не переживший осады, не вступивший в бой с противником, не проигравший пока ни одной битвы, должен был сдать все имевшееся в городе оружие, как личное (доспехи, мечи, щиты и шлемы), так и общественное, то есть боевые машины, осадные и башенные». Что может ярче свидетельствовать об отчаянии и пораженческих настроениях горожан, чем факт согласия с этими требованиями? Покорно и без малейшего сопротивления Карфаген целиком и полностью разоружился. Вот тогда-то римляне и показали свое истинное лицо. Они велели карфагенянам самим разрушить свои жилища и поселиться на расстоянии не менее 15 километров (80 стадий) от моря, без права приближаться к нему, а уж тем более заниматься мореплаванием и морской торговлей. Это был самый что ни на есть циничный смертный приговор городу и его беззащитным жителям. Римляне самонадеянно верили, что с безоружными могут делать все, что им угодно. Но они просчитались. Чаша терпения переполнилась. Карфагеняне поняли, что речь теперь идет не о политических соглашениях, и даже не о гордости или достоинстве, а просто о выживании. И превратились в народ! Аппиан из Александрии, между прочим, грек, но пристрастный апологет Рима, писал («Римская история», т. I; Вроцлав, 2004), что ударь легионы по Карфагену месяцем раньше, они не встретили бы сопротивления, поскольку у горожан не было для этого никаких материальных средств. Однако теперь «священные рощи, все храмы и любые площади превратились в мастерские, в которых как мужчины, так и женщины работали день и ночь, отдыхая и питаясь посменно. Таким образом, ежедневно изготовлялось по 100 щитов, 300 мечей, 1000 снарядов для катапульт, 500 копий и самих катапульт, сколько получится. Поскольку не было иного волоса, женщины стригли свои, чтобы сплести веревки для метательных машин…» Всех охватил лихорадочный энтузиазм, но это был энтузиазм отчаяния. Точно так же, как двумя тысячелетиями позже евреи в Варшавском гетто[9] или катары в замке Монсегюр, карфагеняне знали, что им не победить. Они сражались только ради памяти. И тот факт, что умер ненавистный Катон, а военные действия вел… Сциптон Младший, ничего не менял. Когда через два года героической обороны он ворвался в город, ему пришлось следовать распоряжениям сената. Жители должны быть уничтожены, а Карфаген — стерт с лица земли. С первым проблем не возникло, по современным подсчетам, убито около 80 000 жителей. Со вторым, несмотря на поджоги и вандализм, все оказалось не так просто. Пришлось задействовать три легиона, чтобы с помощью молотов и катапульт (как это нам знакомо[10]) разрушить стены, дома, памятники и храмы. Поработали настолько добросовестно, что современным археологам даже камня на камне не удается обнаружить. Так был уничтожен город, народ и культура. В нашем сегодняшнем быту нет и тени пунической традиции. В выдающейся работе под длинноватым названием «Последняя битва Ганнибала, Зама и падение Карфагена» (Варшава, 2010) Брайан Тодд Кэри, Джошуа Оллфри и Джон Кэйрнс делают вывод: «В результате Пунических войн Римская цивилизация изменилась навсегда. Когда римские легионы в 264 г. до н. э. форсировали Мессинский пролив, Рим был всего-навсего италийской региональной державой с ограниченными притязаниями. По окончании Третьей Пунической войны в 146 г. до н. э. для римского государства стало обычным делом не только вести масштабные боевые действия за границей, но и управлять далекими провинциями».

Это, так сказать, констатация минимум для средней школы. А что же случилось на самом деле после битвы при Заме и последовавших затем событий? Спустя десятилетия Рим захватил практически все побережье Средиземного моря, которое вскоре неспроста стало называться по латыни Mare Nostrum, т. е. Наше море. Кристоф Гюгоньо в замечательном исследовании «Rome en Afrique» (Paris, 2000) показывает, как в это время возникает своеобразная средиземноморская культура, базирующаяся на римском фундаменте, которая, невзирая на арабское вторжение и колонизацию, дожила в значительной мере до наших дней и к которой — пусть и подсознательно — обращается «арабская весна», начавшаяся в 2011 г. От истории не убежишь, и римская победа при Заме в 202 г. до н. э. на эту историю повлияла самым решительным образом.

А дабы правильно понять ироническую усмешку судьбы, следует добавить, что корни этой средиземноморской культуры уходят вовсе не в аскетизм Катона, а в самое что ни на есть эпикурейство Сципионов. Подтверждает это и знаток данной культуры, известный гурман и жизнелюб англичанин Питер Мэйл («Уроки французского»; Варшава, 2002): «Едим мы неторопливо, как и пристало есть вкусную пищу. По воскресеньям люди едят медленнее и пьют больше вина, чем обычно. А на часы не смотрят. Проходит два часа, а то и больше. Наконец, когда наши аппетиты удовлетворены, нас охватывает дремотный покой. Опустевшие тарелки сменяет кофе. Нас ждет ленивое послеобеденное время: книга, дремота, плаванье…» Вот и все, что осталось от крови и мучений Карфагена, но этого никогда бы не было без победы Рима при Заме. Ведь когда греческая культура, с которой Карфаген был теснейшим образом связан, замкнулась в своей скорлупе и, отдав Риму в аренду философов-классиков, удалилась на гору Афон, овеваемая средиземноморским мистралем, римская культура понемногу смягчалась, стала более космополитической и все чаще проявляла желание «усесться в дремотном покое под зонтиком в кафе». При всей нашей симпатии к героическим защитникам Карфагена, приходится признать, что многое из того, без чего нам трудно было бы обойтись: гражданское и уголовное законодательство, парламентскую демократию, веру в искусство, уважение частной собственности и алфавит[11] — мы переняли от победителей при Заме, а не от их противников. Какими бы мы стали, если бы боевые слоны при Заме решили исход сражения? Это уже вопрос из области фантастики. Но бесспорно мы были бы иными.

Ковадонга 722 г.

Первого октября 732 г. друг против друга выстроились арабские войска под командованием Абд ар-Рахмана ибн Абдаллаха, правителя Андалузии, и армия франков Карла Мартелла. Хотя сказать «армия франков» будет не совсем точно, поскольку «Хроника Кордовского анонима» (иначе называемая «Мосарабской хроникой») рассказывает о собранных Карлом рыцарях из многих стран, «говоривших на разных языках», и называет их попросту «европейцами». Семь дней противники присматривались друг к другу и готовились к бою. Наконец, 8 октября сражение началось неудачной атакой арабской конницы против тяжелой пехоты христиан. Тем временем кавалерия Карла Мартелла скрылась за холмами, обошла позиции арабов и напала на их лагерь. В разыгравшейся там под вечер битве погиб сам Абд ар-Рахман. Смерть правителя решила исход битвы. Как пишет Жан Девиосс («Charles Martel»; Paris, 1978): «Арабские воины той эпохи сражались во имя своего предводителя и для него. В случае же его смерти дальнейшее сражение становилось бессмысленным. Есть много примеров, доказывающих, что мусульмане равно легко впадают в экзальтацию во время боя и падают духом после потери своего командира. Со смертью Абд ар-Рахмана битва, которая по первоначальному настрою обеих сторон должна была продолжаться до полного уничтожения противника, прекратилась». Но паники в арабских рядах не было. Спустилась ночь. А когда наутро Карл Мартелл построил свои войска в боевые порядки, противника перед ним не оказалось. Арабы спокойно отошли, забрав с собой все добытые в походе трофеи. Потери они понесли минимальные, что никак не уменьшало их потенциальной боеспособности. Не приходится сомневаться, что смерть Абд ар-Рахмана стала для арабов серьезным ударом, но среди них имелись прославленные и опытные воины, способные заменить погибшего. Они не допустили паники, а их дальнейшие решения свидетельствовали о мудрости и уравновешенности. А посему, возможно, Жан Девиосс несколько перебарщивает со своей концепцией арабского вождизма. Если так, то каковы же причины отступления мусульман? По всей вероятности, их две. Начнем с менее важной. Бартоломе Бенассер («Histoire des Espagnols VI–XVII siècle». Paris, 1985) так представляет дело: «Последние века существования вестготов в Испании заканчивались кровью и ужасом. Три столетия, с 414 по 711 гг., несомненно, были страшнейшим периодом в истории Иберийского полуострова для большей части его населения: рабов, которых убивали и калечили, крестьян, которых унижали и лишали земли, евреев, которых преследовали и истязали. Далее следовали чума и голод. Для людей того времени жизнь сводилась к борьбе за существование. Женщины убивали своих младенцев, поскольку не могли их прокормить, мужчины продавали своих подросших детей или самих себя в рабство». Столь мрачная картина не слишком убеждает. Но все же становится понятнее, почему арабское вторжение и следовавший за ним элементарный порядок, а также культурное превосходство воспринимались с надеждой, а возможно, и с облегчением. В придачу ко всему в охваченном анархией регионе пришельцы могли беспрепятственно применять принцип divide et Impera и чужими руками таскать каштаны из огня. Противостояние с войсками Карла Мартелла не соответствовало их предыдущему опыту. Арабам пришлось столкнуться с отрядами, пусть и более слабыми в военном отношении, но — небывалая вещь — солидарными и объединенными под общим командованием. А что еще хуже, отряды эти сражались на своей земле и снабжались местными жителями, тогда как арабские линии снабжения растянулись на пятьсот километров и проходили по враждебным территориям, где были возможны любые диверсии. Все это, конечно, аргументы серьезные, но недостаточные, чтобы заставить мусульманских военачальников отказаться от прямого столкновения. Но существовало еще одно обстоятельство, о котором, похоже, Девиосс забывает. Чтобы его понять, надо обратиться к событиям более чем десятилетней давности.

В 717 г. могучая мусульманская эскадра под предводительством непобедимого до той поры Сулеймана осадила Константинополь. Флот мусульман установил жесткую блокаду города, длившуюся без малого одиннадцать месяцев. Новый император Лев III (717–747), проведя смелую контратаку, освободил морские пути, ведущие к портам, чем и спас столицу. Эта победа стала стратегическим, но главное — психологическим успехом. Лопнул миф о непобедимости исламских воинов. Узнав об этом, вестгот Пелайо, до той поры сотрудничавший с арабами, бежал из Кордовы и поднял антиисламское восстание в Астурии, где его провозгласили королем. Оскорбленный правитель Кордовы бросил на борьбу с ним все имевшиеся в его распоряжении силы. С этого момента мы располагаем двумя версиями событий: христианской из «Хроники Альфонсо III» и арабской, зафиксированной в «Нафт аль-Тиб», или «Истории мусульманских династий в Испании» Аль-Маккари. Обе скорее напоминают сказку и заслуживают внимания не благодаря своей исторической ценности, а как истинные жемчужины средневековой литературы. По рассказу Аль-Маккари (согласно переводу Клаудио Санчеса-Альборноза, «L'Espagne musulmane». Tardy Quercy, 1985) Пелайо бежал из своей столицы Кангас-де-Онис и укрылся в неприступных пещерах, где его можно было взять только измором. Когда же его люди начали умирать с голоду и в живых осталось всего тридцать рыцарей и десять женщин, пчелы принялись носить им мед, складывая его в расщелинах скал. Видя это, мусульмане, также страдавшие от голода и жажды, кричали им: «Тридцать глупых ослов! Что вы можете нам сделать?» После чего, понимая, что у Пелайо уже нет никаких реальных сил, сняли осаду и ушли.

По христианской же версии Пелайо привел с собой в Астурию армию в 187 000 солдат (sic!). Разместив их на горах и в пещерах, он ждал подхода Алькамы — кордовского полководца. Сам лидер мятежников расположился в пещере, носившей имя Пресвятой Богородицы, где его нашел архиепископ Толедо Оппа, сын Витицы, и призвал к борьбе. Алькама пошел на приступ, но все камни и стрелы, летевшие к часовне Богоматери, находившейся в гроте, оборачивались против неверных и сыпались на их головы. Но мусульмане продолжали упорно атаковать, и тогда вершина горы обрушилась и оттуда хлынул могучий поток, поглотивший 73 000 приверженцев Гога и Магога. Так гласит легенда. С исторической же точки зрения важно одно: 28 мая 722 г. у Ковадонги произошло сражение, в котором мусульманам не удалось разбить христианские войска, и, как следствие, уничтожить самопровозглашенное Астурийское королевство. Даже наоборот, уже в ближайшие годы к астурийцам перешла инициатива, и они упорно, буквально километр за километром, начали подчинять все новые территории. Вот так, в 722 г., за десять лет до битвы при Пуатье, начался исторический процесс, который мы сегодня называем Реконкистой и который завершился в 1492 г. падением Гренады.

Бегут разбитые мавров отряды, Народ их — в цепи повязан; Еще стоит твердыня Гренады, Но косит Гренаду — зараза. Еще в Альпухаре последние силы Сплотились вокруг Альманзора; Испанцы город кругом обложили И штурмом ударят скоро. Рев пушечный прокатился с рассветом, И — стены в провалах и ямах, Уж крест утверждается над минаретом, Вломились испанцы в замок[12]. (Адам Мицкевич, «Конрад Валленрод. Историческая повесть»)

Как мы видим, выдавливание ислама с Иберийского полуострова заняло у испанцев (так их начали со временем называть) семь с лишним веков. Однако началось все с Астурии. И арабские военачальники под Пуатье отлично знали, что, продвигаясь на север, оставляют в своем тылу слишком опасные колючки, чтобы их игнорировать. Как долго их страна могла существовать без армии, если из Астурии до Толедо всего пара дней пути? Сражения они не проиграли, — но об этом чуть позже, — трофеи забрали и вернулись, прежде чем астурийцы успели перерезать им обратный путь по баскским пляжам и заставить двигаться по опасным горным перевалам, ведь уже наступил октябрь, когда снег в Пиренеях отнюдь не редкость.

Замечательный испано-французский писатель Мигель дель Кастильо («Испанские чары»; Варшава, 1989) замечает: «Мне грустно, когда я бываю в Толедо. Мало найдется городов, где христианский обман проявляется с такой силой. Я не хочу сказать, что Толедо — мавританский город. Толедо — это квинтэссенция всей Испании: и иудейской, и мусульманской, и христианской. Но внешне город скорее ориентальный, чем христианский. Что может быть прекраснее заката в Толедо? Когда солнце скроется за горизонтом (…), нам кажется, что сквозь неясный городской шум, заглушающий плеск Тахо, текущей в глубоком ущелье, мы вот-вот услышим призыв муэдзина, а порой нам и правда сдается, что он доносится через столетия, будто наяву… Если до середины XII в. Испания находилась во главе Европы, то по завершении Реконкисты вплоть до середины XX в. она будет пятиться назад, все глубже погружаясь в обскурантизм, фанатизм и нищету. Таким образом, можно говорить об обратном развитии, осложненном вдобавок психологическим регрессом».

Дель Кастильо, вспоминая Испанию «до середины XIII в.», имеет в виду, разумеется, мавританскую Испанию. Чудеса Кордовы, Гренады или Севильи. Но писатель — наивный оптимист. Призыв муэдзина стал стихать прежде, чем его голос успел по-настоящему набрать силу. Битва при Ковадонге в конце мая 722 г. привела к тому, что голос с минарета был заглушен звоном оружия и криками умирающих. В XIII в., который дель Кастильо считает переломным, халифы из династии Насридов Мухаммед IV (1325–1333), Юсуф I (1333–1354), его сын, а потом и брат перестроили Альгамбру — замок в Гренаде, — превратив его в очередное чудо света с фантастическими садами, орошаемыми водой, текущей с гор по пробитым в скалах тоннелям длиной в несколько сот метров. Вокруг Львиного дворика со знаменитым фонтаном располагаются декорированные самыми изысканными тканями покои и библиотека. Зал Двух сестер, где правители принимают своих подданных, а те никогда не ждут дольше, чем один поворот песочных часов, украшен головокружительными узорами. Хотя, по мнению многих искусствоведов, они ни в какое сравнение не идут с резьбой Зала Мешуара или Зала Королей. Приблизительно в это же самое время к югу от Альмагры в ста с лишним километрах от Толедо был возведен замок Калатрава — форпост для наступления христиан. В нем не было бесполезных садов или библиотек. За исключением часовни с прекрасным круглым витражным окном, устройство замка было строгим и примитивным. Общие залы, пропитанные запахом конюшен, жесткие лежанки или просто соломенный тюфяк, брошенный на пол, два колодца с конским приводом — вполне достаточно, чтобы помыться и утолить жажду. Закованные в броню мужчины, ожидающие здесь приказа сражаться и убивать, не испытывали потребности знать какой бы то ни было алфавит, нюхать цветы, любоваться разноцветными попугаями в клетках, пить благородные вина и наслаждаться чудесами искусства. Поэтому они были выносливее и сильнее гренадских неженок с их удобными в жару белыми одеяниями, пристрастием к омовениям и пространным беседам за столом, уставленным серебряной посудой с привезенными из заморских стран яствами. Все было предрешено, хотя приказ еще не был отдан.

Правда, дель Кастильо ошибается, говоря об «обратном развитии», а уж тем более приписывая его исключительно Испании. Такова практически половина истории человечества. Так погибла античная Греция, так пал Рим, так прекратило свое существование в XIII в. Тулузское герцогство, так англичане покорили Индию… Большим и трагическим заблуждением наших историков является иллюзия, будто высшая культура всегда побеждает низшую, даже если учесть, что выше, а что ниже — вопрос спорный. Испанию мавританских властителей отделяла от вершителей Реконкисты настоящая цивилизационная пропасть. Это признает даже такой бесспорный авторитет, как испанский неофит Бен Аммар из Севильи или Дон Эдуардо де Инохоса.

И что с того? Кто в итоге победил, мы знаем. Почему же битва при Пуатье вошла в учебники и вычеркнула из них действительно решающее сражение у Ковадонги, разыгравшееся десятью годами ранее? И опять у нас два ответа. Один объясняется текущей на тот момент политической целесообразностью и вполне тривиален.

Карл Мартелл, будучи побочным сыном Пипина Геристальского, взял бразды правления, лишив власти законного наследника, невзирая ни на какие протесты и проклятия. С помощью брата, Хильдерика, он подчинил себе большую часть Франкского государства, а после кровопролитных походов еще и Баварию, Саксонию и Тюрингию. И тем не менее, с правовой точки зрения Карл все равно был узурпатором и захватчиком. Дабы легитимизировать свою власть, ему требовался символ, подвиг, достижение, каким не могли похвастаться конкуренты. Отсюда и невероятное, даже для наших дней, преувеличение значения битвы при Пуатье, превращение его в грандиозную победу и даже в спасение христианства в Западной Европе. Из хроники Аль Абхудара известно, что арабы смеялись над такой трактовкой этого события, да и Католическая церковь поначалу выражала сомнения. Но церковную совесть легко успокоить, как тогда, так и сейчас, определенной денежной суммой, вкладом или поместьем. Второй ответ будет серьезнее. Проблема была не в самом Карле Мартелле, а в его сыне Пипине Коротком, который сверг Хильдерика III, последнего из Меровингов, и при поддержке Римского папы узаконил этот переворот, благодаря чему уже его наследник, Карл Великий, мог в 800 г. провозгласить себя римским императором, покровителем всего христианства и разглагольствовать о величии династии Каролингов, прямо сказать, новоиспеченной и весьма сомнительного происхождения. Вот тут-то и понадобилась победа, и не простая, а победа веры, спасение католического мира. Кто же после такого божьего знамения посмеет копаться в генеалогии? Ситуация ни на йоту не изменится и тогда, когда французский трон займет Гуго Капет, законные права которого основываются на браке с Аделаидой Аквитанской из рода Каролингов. Как минимум до середины XIV в. и прихода к власти Филиппа VI Валуа, то есть на протяжении шести веков, французская пропаганда силами своих хронистов и прочих кропотливых создателей летописей будет прославлять имя Карла Мартелла и его потомков, «самых главных и бесспорных» защитников христианства. Кстати, считается, что именно после битвы под Пуатье он получил свое прозвище «Мартелл», что значит «молот». Что могли этому противопоставить провинциальные, практически отрезанные от мира короли Астурии, а с 910 г. Леона, а уж тем более в дальнейшем короли из наваррской династии или чувствовавший свою связь с Францией Альфонсо VII (1126–1157), сын Раймунда Бургундского? Да и позднейшие правители Леона, Арагона или Кастилии не спешили вспоминать о своих астурийских корнях. Конечно, у Фердинанда V Католика (король Кастилии, как Фердинанд V; Арагона, как Фердинанд II; Сицилии и Неаполя, как Фердинанд III. — Прим. ред.), мужа Изабеллы Кастильской, тоже имелись такие корни через родство с наваррской династией, связанной с династией Трастамара. Но он гордо носил короны Арагона, Кастилии (как регент) и Наварры, и с какой стати ему умалять заслуги своих подданных упоминанием захудалой Астурии, которая еще в начале X в. одновременно с отстранением от власти Альфонсо III Великого (910 г.) потеряла значение.

И все же великий Клаудио Санчес-Альборноз констатирует: «Гордые жители Северной Испании стали для западных мусульман непримиримыми врагами, а для западнохристианской культуры — настоящим щитом, самыми стойкими защитниками. Наследственные астурийские королевства сопротивлялись мусульманам в течение восьми столетий. Это благодаря им Европа смогла остаться Европой и приобрести свой нынешний вид. Именно поэтому (выделено. — Л. С.) Ковадонга — не просто некое региональное событие. Эта битва имела принципиальное значение для истории Европы и мира».

Если ехать на восток от Овьедо, через 63 километра (25 километров от приморской Рибадесельи) будет прелестный городок в горах Кангас-де-Онис — столица первых астурийских королей. Достопримечательностей их времен здесь осталось немного: римский мост, по которому они ездили, башня Сото де Кангас, сохранившаяся от средневековой крепости, да построенный в 735 г. эрмитаж Санта-Крус. Далее следует свернуть на юг, и через одиннадцать километров среди известковых скал возникнет небольшое озерцо Энол, а за ним ступени, ведущие в пещеру рядом с базиликой XIV в., в романских подземельях которой находятся захоронения Пелайо, его супруги Гаудиосы и дочери Гемесинды. Чуть ниже и сбоку расположена часовенка Пресвятой Девы Ковадонгской, а в ней могилы Альфонса I Католика, зятя Пелайо и наследовавшего ему после недолгого правления Фавила, болезненного сына Пелайо. Оттуда по туннелю в скале можно пройти к базилике, посвященной Мадонне Битв. Сам по себе неороманский интерьер этого памятника особого интереса не представляет, хотя в сокровищнице базилики хранится корона Богородицы, украшенная брильянтами, сапфирами, жемчугами и опалами. Но не будем забывать, что мы находимся именно в том месте, где пчелы кормили медом короля (по арабской версии), или откуда король руководил сражением (по версии христиан). Как бы то ни было, а мы оказались там, где решилась судьба Европы, во всяком случае, Западной. Благодаря этому Карл Мартелл смог получить власть, а во втором поколении того же добился и Карл Великий.

Под конец не откажу себе в удовольствии немного позлорадствовать (а как же без этого!). Тадеуш Милковский и Павел Махсевич («История Испании»; Вроцлав, 2002) сообщают: «Ярче всего о неравноценной трактовке происходившего на севере Испании свидетельствует полное отсутствие в арабских хрониках упоминаний о событии, считающемся началом планомерного христианского сопротивления мусульманскому нашествию. В 718 г. (или, по иным источникам, в 722 г.) вестготский аристократ Пелайо победил под Ковадонгой одну из мусульманских армий, углубившуюся в Кантабрийские горы…» Три замечания. Во-первых, дата 722 г. давно установлена и фигурирует во всех современных учебниках и испанских энциклопедических словарях. Во-вторых, речь не об «одной из мусульманских армий», а об основных силах могущественного халифа Кордовы. И, наконец, в-третьих, о событии подробно рассказывает арабский хронист Аль-Маккари, которого не менее подробно цитируют Клаудио Санчес-Альборноз или Дон Эдуардо де Инохоса, но на которого ссылаются также Мануэль Тунон де Лара, Хулио Вальдеон Баруке и Антонио Домингес Ортиз (в частности, в «Истории Испании»; Краков, 1997). К счастью, дальше уже лучше: «Пелайо (718–737) женился на дочери местного правителя Педро, известного как герцог Кантабрийский. Когда их сын умер, власть перешла к сыну Педро, Альфонсу I (739–757). А сын последнего, Фруэла I (757–768), взял в жены дочь вождя соседнего племени басков. Таким образом, путем заключения браков стало создаваться новое королевство. Альфонс I, воспользовавшись уходом мусульман из долины Дуэро из-за мятежа и голода, предпринял несколько военных походов, в результате которых были захвачены Леон, Асторга и Фрага. Его войска доходили на юге до самой Саламанки…» Вот теперь все правильно. Еще только два последних замечания. Сначала менее важное: «мятежи» на Дуэро возникали не сами по себе. Их умело организовывал лично Альфонс I. И второе: переговоры между астурийцами и басками начались уже около 725 г. А чтобы обойти Страну Басков, арабам пришлось бы возвращаться аж до Каталонии, поскольку в Пиренеях они всегда могли наткнуться на какого-нибудь Роланда, блокирующего ключевые перевалы. Поэтому, когда арабы отступали из-под Пуатье, отказываясь от затяжных и кровопролитных боевых действий, они знали, что делают. Обидно, конечно, что тысячи людей думают, будто это Карл Мартелл спас Европу от ислама. Я вообще не уверен, было ли это «спасением», да не мне об этом судить. Вопросы теологии вне моей компетенции. Я знаю одно — все решилось 28 мая 722 г. у никому не известной Ковадонги.

Крестовые походы

В 1042 г. в Шатильон-сюр-Марн, у подножия холмов Шампани, в богатой дворянской семье родился Эд (Одо) де Лажери. Когда ему исполнилось двенадцать, отец отдал сына в школу при соборе в близлежащем Реймсе, где его учителем был один из второстепенных основателей сурового Ордена картезианцев, в чьем ведении находилась школа, к основателям ордена также принадлежал и Святой Бруно Кельнский. Лет через десять с лишним по окончании учебы, устав от однообразия и скуки монастырской жизни и в надежде расширить свои горизонты, Эд вступил в Орден бенедиктинцев в Клюни. Здесь он встретил еще одного будущего святого — аббата Гуго — и вскоре стал одним из его ближайших соратников. Гуго был человеком весьма влиятельным: советник Римских пап и светских феодалов, крестный отец королей. С его помощью Эд сделал быструю и блистательную карьеру. В 1078 г. он стал кардиналом и епископом Остии, в 1082 г. Римский папа Григорий VII Гильдебранд назначил его своим легатом сначала во Франции, а затем в Германии. В 1087 г. слабый и бездарный папа Виктор III, ранее бывший аббатом Монте-Кассино, перед смертью, желая, чтобы престол Святого Петра оставался в руках бенедиктинцев, рекомендовал сделать де Лажери его преемником. Избранный на папский престол 12 марта 1088 г. Эд попал в чрезвычайно трудное положение. В Рим он попасть не мог, поскольку там хозяйничал антипапа Клемент III, которого поддерживала значительная часть духовенства, большинство итальянских городов, а главное, император Священной Римской империи Генрих IV. Однако новый папа, принявший имя Урбан II, оказался превосходным дипломатом. Безошибочно играя на конфликтах между саксонцами и норманнами, Францией и Священной Римской империей, он последовательно ослабил позиции своего конкурента. В 1090 г. ему удалось даже ненадолго овладеть Римом. Изгнанный оттуда, он не отчаялся, а заключил новые договоры, приобрел все более сильных союзников и вернулся в Вечный город в 1093 г. теперь уже навсегда. Однако его ситуации не позавидуешь. Генрих IV, безоговорочно поддерживающий Клемента III, оставался грозной силой, несмотря на то, что погряз в проблемах со своим сыном Конрадом, чьи притязания папа Урбан тайком разжигал. Договоренности с постоянно враждующими между собой правителями других христианских государств были столь же ненадежны, как и сиюминутно заключаемые ими друг с другом эфемерные пакты и союзы. В этой ситуации папа Урбан II энергично искал идею, способную возвыситься над губительными склоками светских и церковных властителей, а одновременно обеспечить ему моральное, а затем и политическое главенство над ними. В конце лета 1095 г. он сообщил во все епархии и королевские дворы, что обратится к ним с историческим посланием. Что бы это могло быть? Интерес к предстоящему событию был огромен. В Клермон, где папа собирался выступить 27 октября 1095 г., собралось множество народа со всей Европы. Под стенами города был возведен специальный холм для папского трона, чтобы папу было видно отовсюду. Нескольким сотням священников предстоит слушать папское откровение и кричать слова, чтобы его хорошо расслышала вся толпа.

«Слова папы, — сообщает Стивен Рансимен («История Крестовых походов»; Варшава, 1987), — записали для потомков четыре хрониста, современника события. Один из них — Роберт Монах подчеркнул, что находился среди слушателей. Бодри Дольский и Фульхерий Шартрский пишут так, словно тоже там присутствовали, тогда как Гвиберт Ножанский, похоже, передает чужие впечатления. Однако ни один из них не утверждал, что дословно записал слова понтифика. Все четверо создавали свои хроники спустя несколько лет, приукрашивая действительность под впечатлением последующих событий. Поэтому папское обращение нам известно лишь в общих чертах. Начал Урбан с того, что обратил внимание аудитории на необходимость помочь братьям во Христе, живущим на Востоке. Восточное христианство вопиет о помощи, ибо турки продвигаются все дальше в глубь христианских земель, преследуя местных жителей и оскорбляя их святыни. Папа говорил не только о Романии (так называли Византию), но и подчеркнул особую святость Иерусалима, описав при этом страдания паломников, направлявшихся в этот город. Описав ситуацию в самых черных красках, папа обратился к собравшимся с эпохальным призывом. Западное христианство должно отправиться спасать Восток. Пусть в поход идут и богатые, и бедные. Пусть они перестанут уничтожать друг друга в братоубийственных войнах, а отправятся на справедливую войну, делая богоугодное дело, и тогда сам Господь, который любит праведные войны, возглавит их. Всем, кто погибнет в бою, простятся их прегрешения. На земле люди бедны и горестны. В Раю их ждет радость, богатство и истинная Божья благодать. Промедление недопустимо. Надо быть готовым отправиться в путь с наступлением лета, и да пребудет с ними Господь».

Речь эта — великолепный образец политического и пропагандистского мастерства. «Помощь братьям с Востока» приравнена в ней к возвращению Иерусалима, что в тот момент было нужно Византии менее всего. Однако война, таким образом, была переведена в разряд оборонительных и справедливых. А раз она велась по моральным и религиозным причинам, папа, как ее организатор и вдохновитель, становился лидером всего христианского мира и укреплял невиданным доселе образом свое положении по отношению к светским правителям.

Вплоть до середины XX в. историки концентрировались на темных сторонах движения крестоносцев. Отсюда такое большое значение придавалось народному (крестьянскому) походу, организованному странствующим монахом-карликом Петром Пустынником. Все современные ему хроники отмечают, что лицом он удивительно напоминал осла, однако представление об осле как глупой скотине это придумка более поздних времен. В конце XI в. христиане знали, что осел — животное, на котором Христос въехал в Иерусалим, а по апокрифам — бывшее при Рождестве Господнем. Похожесть на осла, таким образом, добавляла Петру святости. За ним шла пестрая толпа в основном бедняков — крестьян, женщин, детей. Было в рядах этих крестоносцев немного простых рыцарей, да еще самые обычные преступники, бегущие от наказания. Ни о какой дисциплине в этом походе и речи не было. Петр, являясь духовным авторитетом, с организационной и военной точки зрения был совершенно беспомощен. Просто чудом можно считать тот факт, что вся эта многотысячная толпа, совершая на своем пути грабежи и насилия, умудрилась-таки через Аквизган (Аахен), Ратисбону (Регенсбург), Вену, Белград, Константинополь и Никею добраться до мусульманских земель. Но здесь шутки кончились. Турки просто отрезали этих крестоносцев от источников воды, что оказалось достаточным для капитуляции части прибывших. Непосредственное столкновение имело место неподалеку от Цивитота, на дороге, ведущей к Никее. Стивен Рансимен пишет: «Крестоносцы шли шумно, не предпринимая никаких мер предосторожности. Впереди двигался отряд конных рыцарей. Вдруг из лесу в них полетели стрелы, убивая и раня лошадей. Испуганные животные стали сбрасывать седоков, и тогда турки пошли в атаку. Преследуемая турецкими отрядами конница христиан вынуждена была отступить к пехоте. И хотя многие рыцари сражались с большим мужеством, паники избежать не удалось. Через несколько минут вся колонна кинулась наутек по направлению к Цивитоту. А тем временем в лагере начинался обычный день. Многие люди постарше еще спали. Тут и там священники служили утреннюю мессу. Именно в этот момент в лагерь и ввалилась беспорядочная толпа солдат, бегущих в ужасе от неприятеля. Ни о каком организованном сопротивлении и речи не было. Солдат, женщин, священников убивали на месте. Кое-кому удалось скрыться в окрестных лесах, кто-то бросился в море, но большинство вскоре погибло. Турки пощадили только понравившихся им мальчиков и девушек, а когда немного остыли после боя, даровали жизнь и горстке пленных. Всех угнали в рабство (…). На том народный Крестовый поход и кончился. В нем погибли тысячи людей, терпение императора и его подданных подверглось тяжкому испытанию, и было доказано, что одна вера без мудрости и дисциплины не откроет врат Иерусалима».

По большому счету (хоть ему и не присвоено отдельного номера, а лишь эпитеты «крестьянский», «народный» или «преждевременный») это был первый и единственный Крестовый поход. Все последующие, в том числе и те нумерованные, несмотря на весь свой фанатизм, не будут иметь ничего общего со спонтанным религиозным паломническим движением. Это будут продуманные военные операции, для которых завоевание Гроба Господня станет лишь одной — и как очень скоро окажется — вовсе необязательной целью. Мы тут, конечно, не считаем безумных «детских Крестовых походов» 1212 г.: французского под предводительством двенадцатилетнего пастушка из Клуа под Орлеаном и немецкого, возглавленного тоже малолетним Николасом с Нижнего Рейна. Впрочем, они так и не добрались до Земли обетованной. Первая большая армия рыцарей (будем называть это, вопреки объективности, но зато согласно принятой терминологии, Первым крестовым походом) достигла Константинополя в ноябре 1096 г., то есть через месяц после разгрома Петра Пустынника. В течение последующих тридцати месяцев его участники добились блестящих военных успехов, которые прямо-таки наэлектризовали христианский мир. В июле 1097 г. они победили главные силы турок при Дорилее. В марте 1098 г., заняв Дорилею, Балдуин Булонский создал графство Эдесса, в июне была захвачена Антиохия, где Боэмунд Тарентский основывает княжество. В июле 1099 г., за пару недель до кончины в далеком Риме папы Урбана II, их номинального предводителя, крестоносцы изгнали арабских Фатимидов из Иерусалима. Здесь было провозглашено королевство, правителем которого стал Готфрид Бульонский из Лотарингии, официально названный лишь «стражем Гроба Господня». Однако всего через два года его брат Балдуин (Бодуэн) был официально признан королем и коронован по всем правилам, причем никто не спросил у Пасхалия II, преемника Римского папы Урбана II, разрешения или хотя бы мнения по этому поводу. Так в 1102 г. на завоеванных территориях, а точнее на узкой приморской полосе, тянущейся от Малой Армении (залива Искендерун, он же Армянский или Александреттский) до современной Газы и дальше по пустыне, подобно современному Израилю, до порта Эйлат на Красном море, возникли: одно королевство (Иерусалимское), два княжества (Антиохийское и Галилейское), два графства (Эдесское и Триполи), не считая более мелких синьорий, комендатур отдельных замков и городов. Эти земли в Европе стали называть Святая Земля. Практически никто из правителей не признавал над собой никакой верховной власти, а уж если и признавал, то далекого Римского папы. Зато каждый стремился расширить свои владения, ввязываясь уже, можно сказать, в частные войны с окружающим исламским миром, а вскоре начались и братоубийственные конфликты. Каждый при этом, ясное дело, ссылался на необходимость отвоевать святые места, божьи реликвии и т. п. Спустя немного времени оказалось, что это вовсе не мешает заключать локальные союзы с мусульманами, даже против других христиан. Как иронически заметил Рансимен: «Второй крестовый поход завершился финалом, вполне его достойным, когда последний крестоносец (Бертран, внебрачный сын графа Тулузы Альфонса Иордана. — Л. С.) угодил в плен к мусульманским союзникам барона-христианина, которого ранее намеревался изгнать из его владений». Подчеркнем, что речь здесь идет о втором походе (1147–1149) крестоносцев. Доблестные христианские рыцари не понимали, что из-за таких действий они лишаются основного козыря, который до сего времени обеспечивал их успех — относительного единства по сравнению с разобщенностью и постоянными раздорами в стане врага. Поэтому нет ничего удивительного, что когда Нур ад-Дину, а позднее Салах ад-Дину (Саладину) удалось установить централизованную власть над большинством арабов, ситуация сразу обернулась на сто восемьдесят градусов и крестоносцы оказались буквально в осаде. С конца XII в. судьба Святой Земли была практически предрешена. Дело тут не в увлекательнейшей — чего нельзя отрицать — истории всех этих христианских княжеств и графств на Ближнем Востоке и пытавшихся прийти им на помощь последующих крестоносцев. С высоты прошедших столетий куда более интересными кажутся основные вопросы. Внутренние противоречия европейцев (так их всех, в чем пока не было ничего враждебного, часто называли авторы арабских и турецких хроник) не позволили им выработать в отношении исламского мира никакой общей и хоть сколько-нибудь последовательной политики. А ведь игра стоила свеч, хоть и была бы, конечно, нелегкой. Начнем с того, что реальная встреча с исламской культурой преподносила незваным гостям одну неожиданность за другой. Они оказались лицом к лицу с культурой, куда более богатой и изысканной, нежели все те, с которыми им приходилось иметь дело до сих пор. Взять хотя бы самые простые вопросы. Города в пустыне, куда штурмом врывались крестоносцы, имели водопровод и канализацию. Заслуга в этом римлян — строителей коммуникаций — и местного населения, которое поддерживало их в порядке и расширяло. Отсюда все эти непонятные чужестранцам обычаи ежедневных омовений, после которых местные жители надевали невиданное и шокировавшее европейцев деликатное белье, впрочем, заслужившее немедленное осуждение сопровождавших крестоносцев священников. Перед едой эти «варвары» мыли руки, а на пирах заботились не только о качестве блюд, но и об эстетике стола, музыке, услаждавшей слух пирующих, и цветах, радующих глаз и обоняние. Естественные надобности справляли в отдельных помещениях и в специальные емкости со сливом, которые потом незаметно опорожнялись. Все это, конечно, стало для грязных и завшивевших рыцарей просто шоком. Впрочем, они-то как раз пренебрегали гигиеной и всем телесным, что являлось предметом их особой гордости. Святой Бернард Клервоский так расхваливал тамплиеров в письме «De laude novae militiae ad Milites Templi» (перевод Збигнева Херберта[13]): «Они ненавидят шахматы и игру в кости, испытывают отвращение к охоте; не видят никакого удовольствия в бездумной погоне за птицами, гнушаются и избегают клоунов, фокусников, жонглеров, легкомысленных песенок и шуток. Волосы они стригут коротко и знают из апостольской традиции, что забота о прическе унижает мужчину. Никто не видел, чтобы они причесывались, моются рыцари редко, бороды их жестки, запылены и грязны от жары и трудов». Тамплиеры относились с презрением и к удовольствиям в еде. Их не интересовали арабские персики, апельсины, арбузы и прочие овоще-фруктовые штуки. Правда, тут с ними большинство крестоносцев не соглашалось. Присланными в Париж языческими персиками восхищался даже фанатичный и бескомпромиссный в борьбе с неверными святой Людовик IX, причем настолько, что велел высаживать персиковые деревца «везде, где им только хватит солнца».

Однако все это мелочи по сравнению с интеллектуальной культурой. Амин Маалуф констатирует («Крестовые походы глазами арабов»; Варшава, 2001): «При посредничестве арабов, бывших переводчиками и продолжателями греческих классиков, Запад смог унаследовать (без христианской цензуры. — Л. С.) античную культуру. В области медицины, астрономии, химии, географии, математики и архитектуры франки черпали из арабских книг знания, которые они усваивали, развивали и впоследствии приумножили. Сколько же сегодня используется слов, служащих тому доказательством: зенит, надир, азимут, алгебра, алгоритм или цифра. А если говорить о промышленности, то европейцы научились у арабов делать бумагу, обрабатывать кожу и производить текстиль, изготавливать алкоголь и сахар, тоже, кстати, слова, взятые из арабского (…). Список арабских заимствований бесконечен». В свою очередь арабы признавали техническое превосходство вооружения франков и уважали их судебную систему. И все же арабы считали себя, и следует признать, имели на то основания, носителями высшей цивилизации, уж во всяком случае, более утонченной и близкой заповедям Моисея. Усама ибн Мункыз (1095–1188) — эмир из рода Мункизидов из Шейзара — в своей автобиографии «Kitab al-itibar»[14](во французском переводе «Des enseignements de la Vie»; Paris, 1983) приводит много связанных с этим замечательных анекдотов. Вот один из них: «Однажды, по приезде в Иерусалим, я зашел в мечеть Аль-Акса. Рядом находилась мечеть поменьше, переделанная европейцами в их костел. Когда я проходил мимо его врат, меня заметили знакомые крестоносцы и оставили одного в нем, дабы я мог помолиться. Я вошел и стоял, погруженный в молитву. Вдруг на меня набросился какой-то франк, повернул лицом к востоку, швырнул на колени и крикнул: “Так молись!”. А затем принялся меня ругать. К счастью, воротились мои знакомые тамплиеры и выручили меня. Они горячо извинялись, говоря: “Этот невежа только что прибыл из Европы, а посему не имел еще дела с благовоспитанными людьми”». Так извинялись фанатичные тамплиеры! Исходя из этого и других подобных происшествий Усама делает обобщение: «Каждый, что недавно прибыл из страны франков, отличается своей невоспитанностью от тех, кто уже освоился в этой стране и сжился с мусульманами». Достойнейшим примером и символом этой мусульманской толерантности и открытости миру является, несомненно, правление Салах ад-Дина (Саладина). Амин Маалуф посвятил ему главу под знаменательным названием «Слезы Салах ад-Дина». Слезы, понятно, символические. Речь о том, что Саладин в своем сочувствии и понимании всего убожества жестокости далеко опережал свое время. «Однажды, — рассказывает Баха ад-Дин, — когда я сопровождал султана в походе против франков, к нам приблизился разведчик, а за ним рыдавшая и бившая себя в грудь женщина. “Она вышла из лагеря франков, — пояснил разведчик, — чтобы встретить нашего господина, и мы взяли ее с собой”. Салах ад-Дин обратился к переводчику, чтобы тот ее выслушал. Она сказала: “Мусульманские злодеи ворвались вчера в мой шатер и похитили мою маленькую дочку. Я проплакала всю ночь, и тогда ваши солдаты сказали мне, что король мусульман милосерден, мы разрешаем тебе идти к нему, сможешь попросить за свою дочь. Вот я и пришла и уповаю на твою милость”. Саладин был растроган, и на глазах его показались слезы. Он послал кого-то на невольничий рынок, чтобы найти девочку, и не прошло и часа, как появился всадник с малышкой на руках. Мать, как только ее увидала, бросилась наземь, измазав свое лицо песком, а все присутствовавшие плакали от волнения. Затем она подняла глаза к небу и начала говорить непонятные вещи. Тогда ей отдали дочь и отвели обратно в лагерь франков (…). Благородство Саладина соседствовало подчас с легкомыслием».

Было бы несправедливо утверждать, что все захватчики не ценили благородство и милосердие, свойственные арабской культуре. Фридрих Барбаросса получил Иерусалим путем заключения соглашений («ни император, ни султан не были фанатиками своих религий» — замечает Рансимен), не пролив при этом ни капли крови. У Золотых Ворот Иерусалима императора встречал кади Шамс ад-Дин из Наблуса. Вот его рассказ: «Когда император, король франков, прибыл в Иерусалим, я сопровождал его, как приказал мне Аль-Камиль. Я проводил короля на аль-Харам аш-Шариф[15], где тот посетил малые мечети. Потом мы отправились в мечеть Аль-Акса, архитектурой которой он восхищался, и к Куполу Скалы. Император был очарован красотой минбара и поднялся по ступеням вверх. А когда спустился, взял меня под руку и потянул обратно в Аль-Акса. Там он заметил одного патера, что хотел с Евангелием в руках войти в мечеть. Рассерженный император принялся ему выговаривать: “Кто тебя привел сюда? Богом клянусь, если хоть один из вас осмелится без разрешения преступить сей порог, велю выколоть глаза ослушнику”. Перепуганный патер быстро удалился. Той ночью я попросил муэдзина не тревожить императора и не призывать к молитве. Однако когда на другой день я отправился к императору, тот спросил меня: “О кади, почему муэдзины не призывали, как обычно, к молитве?”. Я ответил: “Это я им запретил, ради спокойствия вашего величества”. “Не следовало этого делать, — заметил император, — поскольку я остался ночевать в Иерусалиме, прежде всего затем, чтобы послушать ночью призыв муэдзина”».

К сожалению, 10 июня 1190 г. в малой излучине речушки Селиф император Фридрих Барбаросса утонул. По сообщениям очевидцев, воды там было по пояс. Скорее всего, случился инфаркт. С точки зрения медицины, это ничего не меняет. А вот в истории — меняет все. С уходом императора Фридриха исчез шанс на примирение христианства с исламом. Началась эпоха ненависти. Ислам закаменел в отрицании. И даже окончательная победа с полным изгнанием европейцев ничего не изменила. Ведь мусульманский мир убедился, что побежденные ими варвары обустраивают все большие пространства в мире на свой лад. Не прошло и трех столетий, как христиане вытеснили ислам со своей земли, через пять веков пришел конец турецкому могуществу… «В то время как в Западной Европе эпоха Крестовых походов, — пишет Амин Маалуф, — стала началом настоящей революции, как экономической, так и культурной, на Востоке по окончании священной войны наступили долгие века застоя и отсталости. Излишняя впечатлительность, оборонительная позиция, нетерпимость, интеллектуальная бесплодность — эти черты будут только развиваться в исламе по мере развития мировой революции, сталкивая его на обочину. Прогресс — это чужое. Современность — это чужое. Неужели для подтверждения собственной культурной и религиозной идентичности требовалось отвергнуть современность и модернизацию как символы Запада? Или же наоборот, следовало решительно двинуться по пути перемен, даже рискуя потерять собственную индивидуальность. Ни Иран, ни Турция, ни арабские страны не смогли разрешить эту дилемму; именно поэтому мы и сегодня наблюдаем часто резкие скачки от фазы характеризующегося ксенофобией крайнего консерватизма к фазе некритичного принятия западных моделей (…). Мы часто с изумлением обнаруживаем, до какой степени на позицию мусульман, а особенно арабов, по отношению к Западу по-прежнему влияют события, финал которых имел место семьсот лет назад».

Мусульманский терроризм наряду со своей геополитической и экономической обусловленностью еще и уходит корнями в давнюю традицию борьбы против крестоносцев. Две из трех Армий освобождения Палестины носят исторические названия «Хитин» и «Айн Джалут», то есть мест победоносных битв арабов с крестоносцами. Язык политиков стран Ближнего Востока пронизан постоянными, чтобы не сказать навязчивыми, упоминаниями времен Крестовых походов. Еще одна цитата из Амина Маалуфа: «Невозможно отличить прошлое от настоящего, когда думаешь о Дамаске и Иерусалиме, которые сражаются за контроль над Голанскими высотами и долиной Бекаа (…). В атакованном с разных сторон мусульманском мире возникло чувство преследуемого, что у некоторых фанатиков приобретает опасную форму мании (…), и нет ни малейшего сомнения, что раскол между этими двумя мирами датируется временами Крестовых походов, по сей день воспринимаемых арабами, как совершенное над ними насилие». Вот так Римский папа Урбан II породил Усаму бен Ладена. И это вовсе не интеллектуальный парадокс.

Жанна Д’Арк

Четвертого августа 1392 г. на пути в Ле-Ман у короля Франции Карла VI случился приступ бешенства. Он набросился на гвардейцев собственной стражи, убив четверых рыцарей и ранив еще шестерых. Этот прискорбный инцидент нисколько не свидетельствовал о физической силе короля или умении владеть мечом. Просто-напросто в первые мгновения никто не отваживался дать отпор властителю. Тот убивал и ранил людей, а они кричали: «Ваше Величество, мы же Ваши слуги!». И лишь когда гвардейцы сообразили, что толку от жалобных воплей ни на грош, они обезоружили короля и в ужасе доставили его в Париж. Карл, по свидетельству Фруассара, пребывал в состоянии прострации, он не помнил ничего, что случилось во время путешествия в Ле-Ман, но был твердо уверен, что изменяют ему все подряд, начиная с жены Изабеллы Баварской. Самые разные источники в один голос утверждают, что тогда это еще не было правдой. Но время шло, Карл VI в своей мании преследования отдалил от себя жену и унижал ее как только мог. Французский историк и академик Дюк де Кастри с очаровательной непоследовательностью сообщает поначалу то, что всегда присутствует в «патриотичной» истории Франции: «Можно предположить, что отношения между королем и королевой не сводились исключительно к эротике (…), однако скоро оказалось, что она озабочена только сексуальными утехами, жаждет сиюминутных наслаждений и легковесных удовольствий, тщеславна и крайне эгоистична». И тут же добавляет: «Невменяемость Карла приносила глубокие страдания королеве Изабелле, которую тот изгнал с супружеского ложа…»

Правда, выражение «изгнал с супружеского ложа» никак нельзя назвать точным. С 1392 г. и до самой смерти тридцать лет спустя у Карла случались периоды прояснения сознания, когда он призывал к себе жену, после чего — толком не ясно, когда и почему, поскольку четких границ не было — снова на долгие месяцы погружался в бредовое состояние. За указанный период жена родила ему восьмерых детей: Карла, родившегося в 1392 г. и оказавшего любезность династии тем, что умер восьми лет от роду; Марию (1393), постригшуюся в монахини и якобы замаливавшую родительские грехи; Мишель (1395), позднее ставшую женой герцога Бургундии; Людовика (1396), который умудрился в возрасте восьми лет жениться на Маргарите Бургундской, но умер раньше своего отца, равно как и Жан (1398); Екатерину (1401) — незаметную жену короля Англии Генриха V; очередного Карла (1403) и, наконец, Филиппа (1407), скончавшегося в колыбели. На протяжении длительных периодов умопомрачения мужа Изабелла не хранила ему верность. Всем был известен ее роман с герцогом Орлеанским, похоже, что она не пренебрегала также сексуальными услугами и простых рыцарей. Придворные вели тщательное наблюдение и с увлечением предавались подсчетам. Выходило, что одни дети были совершенно законными (старший Карл, Людовик и Мишель), другие — скорее всего внебрачные (Мария и Филипп), а про остальных ходило множество нездоровых сплетен, домыслов и кривотолков. Подозрение в незаконном происхождении касалось второго Карла, который был единственным сыном, пережившим отца, и естественно стал наследником трона. Конечно, никто не говорил этого вслух, но шепотка по углам хватило, чтобы достичь ушей восемнадцатилетнего правителя.

Такое пятно на святости и величии французской монархии было просто ужасно. Тем более что, умирая, Карл VI так и не признал наследника (Françoise Autrand, «Charles VI». Paris, 1986), а враждебные Карлу VII бургундцы усиленно распространяли оскорбительные сплетни. Поэтому нет ничего удивительного, что молодой король (а строго говоря, еще дофин, поскольку королем становятся только после коронации) замкнулся в себе и не отваживался предпринимать какие-либо решительные шаги, можно сказать, боялся собственной тени. Лишенные же подобных комплексов противники отнимали у него провинцию за провинцией. Вскоре загнанный южнее Луары Карл получил презрительное прозвище «короля Буржа». Бурж, в древности называвшийся Аварик, был одной из крупных крепостей древнеримской Галлии. Однако те славные времена остались далеко в прошлом, город захирел и совсем бы пришел в упадок и превратился в замшелую провинцию, не будь в нем прекрасного собора Святого Стефана. Следовательно, «король Буржа» воспринимался тогдашними французами как «человек из прошлого», тот, кто уже ничего не может и с которым можно не считаться.

Вот тогда-то, 6 марта 1429 г., и появилась Жанна д’Арк. Рауль де Гокур в своих показаниях (цитирую по: Жорж Бордонов, «Жанна д’Арк»; Варшава, 2003) свидетельствовал: «Я был в Шенноне, когда прибыла Дева, я был там и видел ее, когда она предстала перед Его Величеством, с покорностью и простотой — такая бедная, маленькая пастушка. Я слышал слова, сказанные ею Дофину: “Достославный Господин Дофин, я пришла сюда по воле Господа, дабы принести спасение Тебе, а также французскому королевству”». Жанна сообщает Карлу три «божьих» вести. Во-первых, он — законный сын Карла VI. Во-вторых, что вытекает прямиком из первого, он должен немедленно отправиться в Реймс и совершить миропомазание, чтобы стать святым властителем-чудотворцем. По легенде коронованный в Реймсе, король Франции одним прикосновением своих рук мог исцелять подданных (Marc Bloch, «Les rois thaumaturges». Paris, 1983) от золотухи (атопический дерматит) и от туберкулеза, а значит, обладал чудесной сверхчеловеческой силой, могущей и должной служить на благо общества. До этого момента божьи голоса, передаваемые дофину Жанной д’Арк, звучали вполне невинно и даже, можно сказать, банально. Однако есть и третье указание: коронованный в Реймсе Карл обязан любой ценой раз и навсегда изгнать из континентальной Европы пакостных англичан. А здесь уже началась большая и сложная политика. С трудом верится, что Господу пришла охота при посредничестве Жанны вдаваться в ее дебри.

Францию начала XV в. раздирали два противоборствующих лагеря в равной степени патриотичных, — поэтому встать на чью-либо сторону, означает спроецировать на прошлые события наше сегодняшнее мнение. У каждого из них — не стоит забывать, что человеческая природа несовершенна — имелись свои экономические, групповые и как нельзя более частные интересы. Однако это не касалось принципиальных идеологических разногласий. Бургиньоны, возражая против скандальных манипуляций с Салической правдой, проделанных во время правления сыновей Филиппа IV Красивого, стояли за объединенную франко-английскую монархию под властью Ланкастеров. Арманьяки являлись, говоря современным языком, сторонниками национальной власти. Не будет британец плевать нам в лицо[16]. Не будет нам покоя, и мы не сложим оружия, пока последний англичанин не уберется к себе, за море, которое только с XVII в. и не французы с англичанами, а голландцы, подражая римлянам, стали пренебрежительно называть «каналом». Правы они были в том, что преодолеть водную преграду, в самом широком месте не превышавшую 34 километров, не представляло ни малейшего труда уже для римских легионов, что уж говорить о парусниках XV в. Одна и та же полоска воды, которая в понимании арманьяков должна была окончательно разделить обе страны, для бургиньонов вовсе не являлась препятствием к их объединению.

Впрочем, все здесь не так просто и однозначно. По легенде, когда на придворном балу в 1349 г., танцуя с королем Эдуардом III, графиня Джейн Солсбери потеряла подвязку, что вызвало неприличные улыбки окружающих, монарх поднял подвязку и повязал на собственную ногу. А дабы в будущем прививать своим подданным уважение и сдержанность по отношению к женщинам, он учредил Орден Подвязки (Order of the Garter), который и по сей день является высшей британской наградой. Девиз ордена звучит следующим образом: «Honi soit qui mal y pense» — «Пусть стыдится подумавший об этом плохо». Как нетрудно заметить, надпись на первом и самом главном ордене Альбиона сделана по-французски. И в этом нет ничего странного. Джордж Гордон Коултон отмечает («Панорама средневековой Англии»; Варшава, 1976): «Все английские короли, вплоть до Генриха IV, говорили по-французски; даже об Эдуарде I нам известно только то, что он освоил английский в достаточной мере, чтобы придумать незамысловатый каламбур насчет фамилии Биго. Его внуку, Эдуарду III, современные нам историки иногда приписывают большой талант в этой области, но бесспорными доказательствами того, что он достаточно бегло говорил по-английски, мы не располагаем». А вот что пишет Джордж Маколей Тревельян («История Англии»; Варшава, 1963): «Когда в 1337 г. началась Столетняя война, Эдуард III и его аристократия лучше говорили по-французски и чувствовали себя уютнее в Гаскони, нежели в Шотландии». Или об этом же Пол Джонсон («История англичан»; Гданьск, 1995): «Появление первоцветов английской национальной литературы в конце XIV в. сопровождалось неимоверными усилиями, чтобы поспеть за успехами устного и письменного французского языка. Ведь именно благодаря французскому новые идеи и достижения попадали на остров…» В XIV–XV вв. Франция была в четыре раза больше Англии, во много раз богаче, и гораздо плотнее населена. Ее культурное превосходство было несомненно — достаточно взглянуть на соборы в Шартре, Реймсе или том же забытым богом Бурже. Сразу приходит на ум, что это ровно та же самая эпоха — соседство Польши и Литвы[17]. И действительно, проблема та же — уния или вражда. Иными словами, примет ли мелкое английское дворянство, будучи включенным в единую культурную общность, французскую культуру и растворится в ней, или, с презрением отвергнутое, замкнется в собственном отдельном мирке. Жанна д’Арк делала усилия, чтобы реализовать второй вариант.

Д. Г. Коултон совершенно справедливо замечает, что именно в ответ на непримиримую политику арманьяков после 1429 г. «бароны и прелаты все больше включались в английскую культуру». Именно тогда (Пол Джонсон) «англичане начали приписывать французам всевозможные неприличные обычаи, привычки и манеры поведения, а также, что было уже более обоснованно, пугавшие и возмущавшие их политические нравы». Как всегда не обошлось без ответных выпадов. «В XV в. некий француз возмущался подслушанным разговором двух лондонских обывателей, рассуждавших о том, что они до тех пор будут свергать и казнить своих королей, пока, наконец, не найдут себе подходящего». С момента провозглашения Жанной д’Арк национальных лозунгов, которые mutatis mutandis способствовали победе Карла VII при Форминьи 15 апреля 1450 г., возвращению Нормандии в границы Франции и окончательному поражению англичан: «Даже в минуты примирения английская ненависть к французам продолжала тлеть, скрываясь под внешним дружелюбием. Даже во время встреч монархов на “Поле золотой парчи” (место мирных антииспанских переговоров Франциска I и Генриха VIII 7 июня 1520 г. — Л. С.) венецианский посол услышал такой обрывок беседы маркиза Дорсета с одним из его приятелей:

— Будь у меня в жилах хоть капля английской крови, я вскрыл бы себе вены, чтобы от нее избавиться.

— Я поступил бы так же».

«Со времен Жанны д’Арк, — пишет Пол Джонсон, — все средневековые английские правители считали своей святой обязанностью вести войну с Францией». Эта милая традиция продолжалась и позже. Французская культура стала культурой вражеской, и уже при дворе Тюдоров и Стюартов в отличие от Плантагенетов было хорошим тоном притворяться, что ни одного слова этих лягушатников не понимаешь и слыхом не слыхивал ни об одном из французских поэтов, писателей или мыслителей. Фрейд сказал бы, что в этом заключается настоящий комплекс отвергнутого ребенка. И такое объяснение вполне правомерно. Ведь еще со времен правления нормандской династии и Вильгельма Завоевателя Англия видела свое место в союзе с Францией и вместе с ней намеревалась обустраивать Европу. Все это зафиксировано в анналах политики, а также в легендах. Взять хотя бы Робин Гуда, который всеми силами поддерживал говорившего по-французски и устроившего свой лагерь во французском замке Шато-Гайар, в Нормандии, Ричарда Львиное Сердце в его борьбе с Иоанном Безземельным (Режин Перну, «Ричард Львиное Сердце»; Варшава, 1994). Тогда как Ричард как раз ратовал за перевод судопроизводства и государственного управления на английский язык. Если же и далее следовать легенде и принять версию, что под именем Робин Гуда скрывался дворянин, впоследствии ставший лордом Хантингтоном, то надо понимать, что со своими соратниками — Маленьким Джоном, братом Туком, менестрелем Аланом из долины, не говоря уж о его любимой деве Марион, — он должен был объясняться на ломаном английском, мечтая о той счастливой поре, когда и в диком Шервудском лесу заговорят наконец на единственном культурном языке — французском. В огромной англоязычной фильмографии, где Робина Гуда играли, в частности, Дуглас Фербенкс, Эррол Флинн, Ричард Тодд, Шон Коннери, Ричард Чемберлен и Рассел Кроу, нет ни слова об этой культурной конфронтации, затянувшейся на целые столетия. Таковы законы кино, цель которого — вызвать у нас эстетические переживания, а если получится, то и эмоции, но уж никак не подменять урок истории. В XV в. возможность создания франко-английской унии подобной польско-литовской была как нельзя более реальной. И последствия были бы похожими. Тогдашнее превосходство французской культуры привлекло бы как английское дворянство, так и средние сословия. Английский язык, вероятно, когда-нибудь и возродился бы, но в качестве языка маргинального, представляющего ценность для ограниченного сообщества.

«Eh bien, mon prince. Gênes et Lucques ne sont plus que des apanages, des поместья, de la famille Buonaparte. Non, je Vous préviens, que si Vous ne me dites pas, que nous avons la guerre, si Vous Vous permettez encore de pallier toutes les Infamies, toutes les atrocités de cet Antichrist (ma parole, j'y crois) — je ne Vous connais plus, Vous n'êtes plus mon ami, Vous n'êtes plus мой верный раб, comme Vous dites. Ну, здравствуйте, здравствуйте. Je Vois que je Vous fais peur, садитесь и рассказывайте».

Так говорила в июле 1805 г. известная Анна Павловна Шерер, фрейлина и приближенная императрицы Марии Федоровны, встречая важного и чиновного князя Василия, первого приехавшего на ее вечер…»

С этих слов начинается роман «Война и мир» Льва Толстого. Анна Павловна явно испытывает трудности в отношении некоторых французских выражений. Она забыла, что «верный раб» будет «fidéle esclave». Еще хуже ей удается согласование времен. Но Анна Павловна говорит все же по-французски. Так же общался с придворными и Александр I. Прусский король Фридрих Великий назвал свою парадную резиденцию Sans-Souci (в переводе с французского «без забот»). Ему и в голову бы не пришло дать дворцу банальное имя «ohne Sorge», ведь тут уже не было бы французского шика! А тем временем эта презренная Англия, о которой Пол Джонсон писал, что она «чувствует себя обязанной воевать с Францией из рациональных или пусть даже чисто амбициозных соображений», завладевала все новыми землями. Это ничего, что на тот момент половина колониальной Центральной и Южной Африки говорила по-французски. В Северной Америке, где новые поселенцы зачастую происходили из родовитых английских или ирландских семей, а значит, могли бы пользоваться французским языком, как в Луизиане, происходил совершенно иной процесс — английский язык стал официальным и обязательным, хотя в ходе демократического голосования он всего чуть-чуть опережал немецкий. А ведь сущей малости не хватило, чтобы Обама и, в конце концов, весь мир заговорили по-французски. Еще много воды утекло, прежде чем до глуповатых аристократов из лондонской Палаты лордов дошло, какое это имеет колоссальное значение. Вспомним хотя бы, как судит об американцах старый лорд Фаунтлерой (Фрэнсис Ходгсон Бернетт, «Маленький лорд»; Варшава, 1936). Но вот наряду с Америкой появились англоязычные Австралия, Новая Зеландия, Индия, Малайзия, Западная и Южная Африка… Ничто так крепко не связывает, как общность языка, то есть возможность полного взаимопонимания, а Клод Леви-Стросс добавил бы и деятельность по правилам, которые диктует нам этот язык, что было наглядно продемонстрировано в ходе обеих мировых войн. Когда 2 мая 1927 г. Венява-Длугошовский[18] на безупречном французском языке приветствовал на Центральном вокзале в Варшаве английского писателя Гилберта Кита Честертона, последний был в восторге. Правда, позже написал, что ему показалось, будто встретил его (были и другие аргументы) странствующий рыцарь печального образа из давно прошедших времен. Такое впечатление произвел на Честертона вычурный старосветский французский язык. Ничего не скажешь, деяния Жанны д’Арк увенчались успехом.

Французская академия упорно издает словари, ведя безнадежную войну с англицизмами во французском языке. Толку от этого мало. Английский уже господствует и в компьютерной лексике, и в сленге городских предместий, и в жаргоне спортивных комментаторов. Перечислять можно без конца. Даже с моими собственными сыновьями приходится по этому поводу воевать. Зато у памятника Жанне д’Арк ежегодно проходят манифестации французских ультраправых. Что мне прикажете делать, если я люблю Аполлинера и Марселя Пруста, а нацистов ненавижу? Не много ты мне оставила выбора, Жанна, канонизованная в 1920 г.

Мариньяно 1515 г.

В XIV в. Швейцария стала ареной практически беспрерывных сражений между местным населением, объединенным в семь так называемых примитивных кантонов, и австрийскими Габсбургами. Суровые и отважные горцы раз за разом побеждали. В битвах при Моргартене в 1315 г., Лаудене — в 1339 г., Земпахе — в 1386 г., Нефельсе — в 1388 г. Тогда-то и возникла их общая, объединяющая национальная легенда, которая гораздо сильнее языковых и бытовых различий. В битве при Земпахе Арнольд фон Винкельрид из Станса (в Унтервальдене) схватил сколько мог копий и, вонзив их в свою грудь, упал на землю, проложив тем самым во вражьих рядах дорогу для своих соратников. Столетия спустя Юлиуш Словацкий[19] писал в «Кордиане»:

Да! Мысль великая должна прийти с земли! Взглянув с вершины, вижу я: вдали Из льдов дух рыцаря встает. То Вилькенрид сбирает копья вражьи. Он ожил, Вилькенрид, он снова встал на стражу! Все люди храбреца приветствовать пошли. Ведь Польша — Вилькенрид народов всей земли, И вновь пойдет она, чтоб возродиться![20]

Появился и Вильгельм Телль. Он тоже стал символом, известным во всей Европе. Антоний Гурецкий[21] видел это так:

Сердце гельветов не лед и не камень. И на горсть земли еще его станет. Взрастят и сберегут они зерно свободы В горах, где Телля славные собратья Живут…

Когда родился Вильгельм Телль, точно установить невозможно. Легенда, а точнее «Баллада о Телле», датируемая XV в. и являющаяся первым рассказом о нем, сообщает, что в 1307 г., когда он возникает на исторической сцене, у него уже «много детей». В хронике Тшуди, относящейся примерно к 1500 г., уточняется, что он имел шестерых детей, т. е. столько остались живы. Если учесть, что в альпийских краях женились в те времена лет в 16–18 и принцип «что ни год, то приплод» был вполне актуален, а по статистике тогда выживал каждый второй ребенок, то можно прикинуть, что родился Вильгельм приблизительно между 1275 и 1278 гг. Это подтверждается и тем фактом, что уже в начале XIV в. он прославился в кантоне Ури как замечательный и — внимание! — опытный арбалетчик. Короче говоря, в 1307 г. Теллю было около тридцати, то есть по понятиям своей эпохи являлся он мужчиной вполне зрелым, чтобы не сказать почти пожилым.

Но вернемся к его истории. «1307 год от Рождества Христова. В день Святого Иакова», то есть 25 июля, Вильгельм Телль прибыл в столицу кантона Альтдорф. Наместником Габсбургов там был некий Геслер. Желая унизить местных жителей, он устроил им «испытание покорностью». Суть в том, что каждый прохожий на рыночной площади должен был остановиться, снять свой головной убор и низко поклониться вывешенной там шляпе Геслера. Телль, то ли не зная об этом распоряжении, то ли по невнимательности, а может, и сознательно, равнодушно прошел мимо шляпы наместника. Его немедленно схватили и доставили пред светлые очи Геслера, который обвинил его в неповиновении властям, оскорблении династии Габсбургов и подстрекательстве к бунту. Наместник приказал арестовать и доставить в Альтдорф всю семью Телля. На суде, устроенном уже через три дня после совершения «преступления», когда Телль, желая спасти своих близких, оправдывается, что, мол, не видел, не заметил, согласно «Балладе о Телле» произошел следующий зловещий диалог:

Геслер: У тебя много детей, мятежник. Кого из них ты любишь больше всех?

Телль: Но, Ваша Светлость, как же отец может любить одного ребенка больше, чем другого. Я всех их люблю одинаково.

Геслер: Это я и хотел услышать. Но тебе все же придется выбрать. Говорят, ты отличный арбалетчик. Просто мастер в этом деле. А потому выбери одного из сыновей, кому на голову мы положим яблоко, а ты собьешь его стрелой из арбалета с расстояния, что я укажу. Одним выстрелом. Если промахнешься, ты и вся твоя семья лишитесь головы. Если убьешь сына, будешь казнен как детоубийца. Но если попадешь в яблоко, я дарую всем вам свободу.

Напрасно Телль молил о пощаде и просил его отказаться от жуткого испытания, пусть лучше убьют его, а семью освободят. Тиран был непреклонен. С жестокой точностью он отмерил расстояние для выстрела, с которого, как записал Тшуди, «никто в мире и в коня бы не попал». Как известно, Телль попал. А вот Геслер слова не сдержал. Правда, под давлением горожан, видевших в метком выстреле Телля Божий промысел, он отпустил семью, но самого Вильгельма велел бросить в мрачную темницу, где, как наместник был уверен, тот долго не протянет. Понятное дело, не тут-то было. Когда узника везли на лодке к месту заточения, тот бежал, а пару недель спустя в лесном ущелье, где проходила дорога из Альтдорфа в Люцерну, стрела возмездия поразила Геслера точно в горло. Весть о смерти кровопийцы подняла на борьбу весь кантон Ури, о чем великий стрелок и мечтать не мог, следом восстали Швиц, Гларус, а чуть позже Цуг.

Для нас не важно, имели ли чудесные деяния Винкельрида, Телля и им подобных швейцарских героев XIV и XV вв. документальное подтверждение, или их следует рассматривать в качестве народных преданий. Важно, о ком они повествуют: о непреклонных, готовых ко всему воинах, которые если и могли чем похвастаться, то, пожалуй, фантастической выносливостью, приобретенной в суровых горных условиях, силой, умением владеть оружием да проверенной в бесчисленных боях верностью. Именно такими описывают их современники, и, наверное, здесь нет преувеличений. Габсбургам было нелегко с ними справиться. А посему вполне естественно, что начиная со второй половины XV в. гельветы стали самыми популярными во всей Европе наемниками. Если сеньор имел швейцарскую гвардию, это означало, что у него есть надежная, профессиональная и неподкупная охрана, которая стоит дороже любой другой. И альпийские воины прекрасно понимали, чего они стоят, а потому активно нанимались ко всем, кто был готов заплатить. Вряд ли можно найти в истории Центральной и Западной Европы XV в. хоть один вооруженный конфликт, где с одной из сторон, а то и с обеих, не задействованы были бы «граждане 13 кантонов». А отсюда всего лишь шаг до идеологии. Почему бы швейцарцам не завладеть куда более обширными территориями? Захватить плодородные равнины Северной Италии или владения французского короля, в войсках которого они составляли едва ли не большинство личного состава. Людовик XII видел эту потенциальную опасность. Начиная с 1507 г. он начал постепенно ограничивать количество швейцарцев во французской армии. Уволенных охотно принимал на службу Римский папа Юлий II, это стало ватиканской традицией и привело к тому, что с 1506 г. и по сей день главу Католической церкви охраняет швейцарская гвардия, наряженная в красочные костюмы XVI в.

Все это так и осталось бы на уровне исторического анекдота, если бы не появился поборник, а может, и создатель уже существующей, но пока не сформулированной и не высказанной программы гельветской экспансии. Им стал родившийся в 1456 г. в Мюлебахе (кантон Вале) Маттеус Шиннер. Получив сан священника в 1477 г., он принял многоязычный приход в Эрнене. Пожалуй, он был первым, кто поставит идею «швейцарского народа» выше национальных и языковых различий, становится ее пропагандистом и несгибаемым сторонником. Одновременно, будучи фанатичным католиком, Шиннер ненавидел циничную Францию, которая заточила преемников Святого Петра в «вавилонской неволе» в Авиньоне. Да, конечно, папа Александр VI, который в «Словаре римских пап» Рудольфа Фишера-Вулльперта (издательство «Знак»; Краков, 1990) назван «одной из самых недостойных фигур в истории папства», вряд ли был его любимым героем. Однако ватиканские преступления мало интересовали Шиннера, гораздо важнее, что отец развратной отравительницы Лукреции Борджиа в 1499 г. возводит его в сан епископа Сьона и Гельвеции. А это можно считать признанием швейцарской государственности, ведь подчас одно слово значит куда больше тысячи торжественных речей. Что, в свою очередь, дало Шиннеру право говорить от имени народа. Александра VI на престоле Святого Петра сменил, — если не считать месячного пребывания у власти Пия III — Юлий II (Джулиано делла Ровере), тот самый, что первым начал окружать себя швейцарскими наемниками. Шиннеру было нетрудно убедить папу в правомерности своих патриотических и агрессивных намерений. Юлий II дал ему не только кардинальскую шапку, но и карт-бланш в создании антифранцузской коалиции. Шиннер в качестве епископа Сьона, то есть технически главы всей швейцарской католической церкви, не терял ни минуты. Весной 1515 г. он привел папе 30 000 «Вильгельмов Теллей» — лучших из лучших альпийских рыцарей, задача которых была поддержать мощные испанские войска. К делу подключились также войска миланского герцога и пара генуэзских полков. Перед таким искушением Римскому папе было не устоять. Война!

Французский двор в тот самый момент пребывал в полнейшей растерянности. Умер Людовик XII, а специалисты в генеалогии вели ожесточенные дискуссии, есть ли у его родственника Франциска право на престол… Судя по всему, назревало вооруженное противостояние — об этом папа с Маттеусом Шиннером не могли и мечтать! К их досаде, дисциплиной французских мушкетеров того времени можно было только восхищаться, то же, кстати, относилось и к швейцарцам на французской службе. Парадокс, но в их рядах не нашлось желающих вмешиваться в споры сильных мира всего, участвовать в заговорах или дезертировать. Раз Франциск в итоге был провозглашен правителем, они стали за него горой. Объединенному испанскому, швейцарскому, миланскому и ватиканскому войску противостояла меньшая по численности, но дисциплинированная и готовая к бою французская армия, которую поддержали венецианцы. На поле под Мариньяно, завидев приближавшиеся полки противника, Франциск I выехал вперед к своим боевым порядкам и, как сообщает в своей хронике Жак де Майен, «громогласно обратился к рыцарям: “Господа, настал час показать в бою свое мужество. Я ваш король и герцог. Да, я молод, но вы присягнули мне на верность. И я никогда не брошу вас в беде. С вами я умру или одержу победу”». Скажем сразу, свое слово он сдержал. Юный король сражался как бешеный в первых рядах, а де Майен скрупулезно подсчитал, что он лично принимал участие в тридцати двух атаках. Однако это было позже. Начали сражение гельветы. Есть свидетельства, сеньор Пьер Террай Баярд, который командовал французскими войсками, кричал им: «Чертовы швейцарские изменники, пока не поздно, убирайтесь в горы, есть свои тухлые сыры. Будете упорствовать, вам их больше не пробовать!»

Удар швейцарцев был страшен. От отчаянных контратак Франциска I на флангах толку оказалось мало. Еще до наступления вечера гельветы прорвали две линии французской обороны, убив свыше пяти тысяч вражеских солдат. Но… настала ночь, под благословенным покровом которой французы успели перегруппироваться и переместить шестьдесят четыре пушки — оружие, значение которого в ту пору еще недооценивали. Утром Баярд сообразил наконец в чем его преимущество. «Господа, неприятель сладко спит, пора его разбудить». Рявкнули орудия. Швейцарцы наступали тесными рядами, каждое ядро делало в этих рядах кровавую брешь. Убедившись в бесполезности наступления, оживилась малоактивная до сих пор венецианская кавалерия. Ее стремительная атака на левое крыло швейцарцев стала, можно сказать, ударом милосердия. Отступавших безжалостно добивали на месте. Итог сражения, по меркам того времени, был воистину ужасен. Полегло пятнадцать тысяч швейцарцев, то есть, если верить демографам, тщательно изучавшим цифры и пропорции, погиб весь цвет нации. Теперь некому было защищать страну. Швейцария лежала у ног французов. И вот тут-то Франциск I, этот мальчишка, король без году неделя, принял смелое решение, мало сказать непопулярное, а прямо противоречащее имперским интересам Франции, как их понимали его министры. 29 ноября 1516 г. он подписал во Фрибурге пакт «о вечном мире» с гельветами. Там нет речи о контрибуциях, территориальных уступках и претензиях на что бы то ни было. Сколько же нужно смелости, чтобы, думая о будущем, «упустить» победу, которую держишь в руках! Заключенное во Фрибурге соглашение стало единственным, которое было актуальным на протяжении пяти веков и действует по сей день. Есть в этом некий поразительный оптимизм. Мы, поляки, знающие лучше многих других, что солидные договоры стоят не больше бумаги, на которой написаны, за что мы целыми поколениями и расплачивались, вдруг обнаруживаем людей, умеющих держать слово. Я люблю тебя, король Франциск, за многое, в том числе и за это.

Да, мирный Фрибургский трактат от 29 ноября 1516 г. — ЕДИНСТВЕННЫЙ, переживший столетия и действующий до сих пор. И это служит утешением в нашем мрачном и ненадежном мире. За это можно простить Франциску его карикатурный нос, свисающий чуть ли не до самого рта. Дал слово, хоть и не должен был, и Франция это слово сдержала.

Черная легенда

Автором термина «La Leyenda Negra» («Черная легенда»), — а в заглавии было еще дополнение: «y la Veridad historica» (Мадрид, 1913), — стал в конце XIX — начале XX в. великий испанский историк и мыслитель Хулиан Худериас (1877–1919). К сожалению, его труд был в значительной мере скомпрометирован теорией заговора. Худериас полагал, что крайне негативное представление о действиях Испании в Центральной и Южной Америке есть следствие заговора французских просветителей, масонов, пытающихся компенсировать собственные комплексы, американцев и ненавидящих католичество протестантов, прежде всего англичан и пруссаков. Лучшего способа отправить все свои, зачастую очень глубокие и верные, аргументы прямиком в мусорную корзину и придумать было нельзя. Поскольку в данной ситуации все вышеперечисленные силы, то есть обозлившаяся просвещенная и протестантская Европа, принялась немедленно превозносить и издавать тысячными тиражами брошюру Бартоломео де Лас Касаса «Brevssima relacion de la destruction de las Indias 1875–1896 гг. — «Краткая реляция об уничтожении индейцев 1875–1896 гг.» Трудно отрицать, что там содержится много здравых мыслей. И Кортес, отряд которого вторгся в Мексику, и Писарро, вошедший на территорию Перу, отлично знали, что в случае серьезного противостояния их скромными силами ни за что не справиться с пусть хуже вооруженными, но куда более многочисленными врагами. Поэтому они прибегали к принципу divide et Impera, предательству, обману и убийству. В этом смысле Лас Касас, несомненно, прав, и его никак нельзя обвинять во лжи или хотя бы в существенных подтасовках. Тем не менее, все было совсем не так просто. Если бы этот испанский монах-доминиканец писал о Соединенных Штатах XIX в., можно было бы обеими руками подписаться под его тезисами. Белые поселенцы в Северной Америке и правда практически полностью уничтожили местных жителей этого континента, оставляя им пристанище в вонючих резервациях — уже само название таких мест оскорбляет человеческое достоинство индейцев! — не чураясь при этом ни клятвопреступлений, ни прочих откровенно расистских действий, которые сегодня назывались бы геноцидом. В Южной Америке дело выглядело иначе. Грех Лас Касаса не в том, что он написал, а в том, о чем он промолчал или чего в своей напускной католической стыдливости заметить не пожелал.

Нужно начать с того, что завоевание Северной и Южной Америки проходило, — не говоря уж о хронологии, — в совершенно разных условиях. На «Дикий Запад» устремились переселенцы целыми семьями, с женами и детьми. Даже в таком сугубо мужском киножанре, как вестерн, мы видим жен, любовниц, проституток, певичек в салунах. Здесь одно общество уничтожает другое. Ничего подобного нет в случае с Писарро или Кортесом с их исключительно мужскими военными контингентами, лишенными даже маркитанток, которым не нашлось места на тесных военных кораблях, предназначенных для перевозки войск и только войск. Рауль Поррас Барренечеа («Писарро»; Лима, 1959) даже удивляется, что на кораблях Диего Альмагро оказалось пять женщин (sic!) — пять женщин на четыреста мужчин. Так вот эти мужчины, огромное большинство которых отлично понимало, что никогда не вернется в свою Кастилию, Андалусию или Эстремадуру, мечтали не только о сиюминутной женской ласке, тогда и насилия бы хватило, но и о детях, и о дальнейшей жизни на захваченной земле. Следовательно, сразу же встает вопрос установления контактов между испанскими чужаками и местным населением, прежде всего женщинами, в отношении которых конкистадоры с самого начала игнорировали комиссии ватиканских богословов, дискутирующих на тему, являются индейцы людьми. Клод Леви-Стросс («Печальные тропики»; Варшава, 1992) пишет: «Из всех этих комиссий одна по праву наиболее известная, состоявшая из монахов ордена Св. Иеронима, трогает как тщательностью подхода к делу, прочно забытой после 1517 г. в колониальных начинаниях, так и тем, что она бросает свет на умонастроения той поры. В ходе настоящего психосоциологического обследования, выполненного по самым современным требованиям, колонистам предлагали вопросник с целью выяснить, являются или нет индейцы “способными жить собственными трудами, подобно крестьянам Кастилии?” Все ответы были отрицательными (…). Последняя точка в этом обвинительном заключении поставлена несколькими годами позже таким свидетельством: “Они едят человеческое мясо, у них нет правосудия, они ходят нагишом, едят сырыми блох, пауков и червей… У них отсутствует борода, а если она случайно вырастает, они спешат ее выщипать” (Ортис. Перед Советом Индии, 1525). Впрочем, в то же самое время и на соседнем острове (Пуэрто-Рико), по свидетельству Овиедо, индейцы ловили белых и умерщвляли их, погружая в воду, а затем неделями стерегли утопленников, чтобы узнать, подвержены ли они тлению. Сравнивая эти обследования, можно сделать два заключения: белые прибегали к социальным наукам, тогда как индейцы питали доверие скорее к наукам естественным, и в то время как белые объявили индейцев животными, вторые предполагали в первых небожителей. При равном невежестве последнее было, безусловно, более достойным людей».

Вышесказанное одновременно — образец прелестной литературы и интеллектуального французского миража, единственного и неповторимого, переливающегося всеми цветами радуги. Может, и впрямь на Пуэрто-Рико нечто подобное имело место, зато в других местах все было иначе. В том самом 1525 г., когда Педро Ортис давал показания в Совете Индии, парусники Писарро достигли Тумбеса (на территории современного Эквадора). Пока это была только разведывательная экспедиция с цель проверить, насколько правдивы рассказы об Эльдорадо. Здешние индейцы носили, конечно, немало золотых украшений, но это никак не соответствовало ожиданиям испанцев. Планирующие дальнейшие походы конкистадоры старались поддерживать с туземцами максимально хорошие отношения. Поэтому никакого насилия они не применяли и земли не захватывали. Рыцарь из Эстремадуры Алонсо Могуэр Педро де Молина вместе с пятью соратниками решили остаться на месте и не возвращаться в Панаму, откуда отправилась их экспедиция в глубь континента. Все хронисты дружно отмечали, что в первую очередь на их решение повлияла красота местных девушек, которых они, как видно, ни минуты не считали животными. Ясно, что помолвки совершались без всяких крещений и обращений в новую веру, что объясняет, почему Лас Касас вдруг набирал в рот воды. Стюарт Стирлинг («Писарро — покоритель инков»; Варшава, 2005) идет даже дальше, объясняя, что в терпимом к пришельцам государстве индейцев, еще не окончательно затерроризированных инками, конкистадоры чувствовали себя просто-напросто гораздо лучше, нежели на родине, где свирепствовала Инквизиция и процветало всеобщее доносительство. Вопрос, конечно, спорный, но все же. При этом следует заметить, что пример Алонсо де Молины оказался весьма заразительным и чуть ли не повсеместным. Для сравнения в Северной Америке поселенцы не женились на аборигенках. «Баск Педро де Бустинса, — пишет Стирлинг, — был мелким служащим казначейства, прибывшим в Перу вместе с возвратившимся в колонию Эрнандо Писарро, и сражался при обороне Куско. Он женился на Киспике приблизительно через два года, как ее оставил Сере де Легуизамо, и, вероятно, именно тогда ее крестили и назвали донья Беатрис. В ответ на послание Мора-леса (все это происходило до официального признания индейцев людьми. — Л. С.) император Карл V подарил принцессе поместье Энкомьенда Уркос, расположенное к юго-востоку от Куско из родовых земель ее матери — Кои Рахуи Окльо (на самом деле Койрахуильо — испанцы обычно упрощали инкские имена. — Л. С.), часть которых ранее принадлежала Эрнандо Писарро. Это пожалование совершенно изменило жизнь супругов и детей: пятилетнего сына принцессы, Хуана, и двух младших сыновей от Бустинсы, Педро и Мартина».

Пример брали с самых верхов. Сам Франсиско Писарро взял в жены принцессу инков Киспе Сиса, которую спешно покрестили (обучили ее новой религии за восемь часов) в донью Инесс. Та родила Писарро дочь Франциску и сына Гонсало, ставшего любимцем и наследником покорителя Перу. Ростворовский де Диес Кансеко («Мария, донья Франсиско Писарро»; Лима, 1994) утверждает, что донья Инесс отличалась жутким характером. Она была особой склочной, ревнивой и «неспешной в исполнении супружеских обязанностей». Бросив ее, Писарро, тем не менее, выдал бывшую супругу замуж за своего адъютанта Франсиско де Ампуэро. Дети при разводе ничуть не пострадали.

А кстати, возможно ли было нечто подобное в тогдашней Испании? Развод? Определение права наследования по своему усмотрению без каких-либо документов, составленных чиновниками Инквизиции, всякие внебрачные связи, за которые на обожаемой родине наказывали публичной поркой? Да и о каком прелюбодеянии речь, если женились «на слово» или под возможное материальное обеспечение? Стирлинг отмечает: «По прошествии первых лет конкисты, когда ветераны Кахамарки уже открыто жили со своими индейскими любовницами, миссионеры и метрополия навязали колонии внешнюю благопристойность. Конкистадоров, вступивших уже в пору зрелости, публично осуждали за то, что они не женились и подавали тем самым дурной пример другим колонистам и индейцам. Во времена Писарро на это закрывали глаза». Не приходится отрицать, все это только еще больше раззадоривало католика Лас Касаса в его обвинениях в адрес аморального рыцарства. Что стало в 1550-х гг. следствием прозрения в отношении сексуальных проступков конкистадоров? По завоеванным странам разгуливало новое поколение метисов. Мало того, они, наследуя от отцов имения и титулы, получали в значительной степени и власть. Занятное это вышло поколение! Оно считало испанский языком администрации, как язык победителей. Но и это только половина правды. 14 февраля 1585 г. лиценциат Сепеда направил королю Испании Филиппу II письмо, где сообщил следующее: «Исполняя свою обязанность поддержки родного языка индейцев среди клира на территории епископства Чаркас, могу подтвердить, что преподобный отец Жерониму де Легуизамо, патер прихода Сан Педро де Патоси, свободно владеет языком кечуа». Одевались дети от смешанных браков по-индейски, поскольку такая одежда больше подходила местному климату; исповедовали христианство с разнообразнейшими «добавками», а в общественном и политическом плане считали себя отдельным народом, которым испанский король, может, номинально и властвует, но его представители не должны слишком задирать нос. Таким образом, с самого начала это была взрывоопасная смесь, которая не взрывалась исключительно благодаря длине бикфордова шнура, протянутого из Мадрида до Лимы, Кито или Мехико. Все это никак не отменяет того, что направляемая из американских колоний в Эскориал корреспонденция была полна жалоб на непокорность, наглость и неверность местных монархий. Пока испанский двор получал налоги, его эти сетования мало волновали. Когда поступления прекратились, метрополия предприняла отчаянные попытки что-то изменить, но было уже поздно, сил не хватило. Кто же из нас не помнит Зорро — героя истории Джонстона МакКалли? Под этим именем скрывался молодой испанский дворянин дон Диего де ла Вега. Проведя годы в заморских владениях, прежде всего в Калифорнии, бывшей тогда еще испанской колонией, он убедился в правоте местных жителей и несправедливости узурпировавших власть испанцев, после чего вступил с последними в непримиримую борьбу. МакКалли сочинял свои романы в начале XX в., а посему актерам: Дугласу Фэрбенксу (1920), Тайрону Пауэру (1940), Пьеру Брису (1963), Алену Делону (1975) и Антонио Бандерасу (1998) — играть роль этого героя не раз помогали черты характера, детали костюма, прически тех, кто в Южной и Центральной Америке на самом деле были Зорро. Вот давайте о них и вспомним.

1. Франсиско Миранда (1750–1816), сын испанского магната и индеанки. Герой войн эпохи Великой французской революции (его имя, между прочим, значится на Триумфальной арке в Париже), несмотря на многочисленные поражения, создатель Венесуэлы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад