— Как только я уеду, — обратился он снова к Рольфу, — спеши к своим валлийцам. Они очень упрямы, и тебе будет с ними немало хлопот!
— Да, спать в тесном соседстве с этим рассвирепевшим роем не очень-то удобно!
— Ну так пусть же валлийцы подерутся с саксами; постарайся затянуть борьбу между ними, — посоветовал Вильгельм. — Помни нынешнее предзнаменование: норманнский сокол герцога Вильгельма парил над валлийским соколом и саксонским бекасом, после того, как они взаимно уничтожили друг друга… Но пора одеваться: нас скоро придут звать на пир!
Часть вторая
УЧЕНЫЙ ЛАНФРАНК
Глава I
В те времена, когда живые, деятельные бретонцы и постоянные распри королей предписывали саксам строгое воздержание, последних нельзя было упрекнуть в страсти к пьянству, но впоследствии они увлеклись примером датчан, любивших наслаждаться удовольствиями жизни. Под их влиянием саксы приучились предаваться всевозможным излишествам, хотя позаимствовали от них и много хорошего. Эти пороки не проникли, однако, ко двору Исповедника, воспитанного под влиянием строго воздержанных нравов и обычаев норманнов.
Норманнам досталась в истории почти одинаковая роль со спартанцами: окруженные злобными, завистливыми врагами, они поневоле следовали внушениям духовенства, чтобы только удержаться на землях, добытых ими с таким тяжелым трудом. Как и спартанцы, норманны дорожили своей независимостью и собственным достоинством, резко отличавшим их от многих народов, — гордое самоуважение не допускало их унижаться и кланяться перед кем бы то ни было. Спартанцы были благочестивее остальных греков вследствие постоянной удачи во всех предприятиях, несмотря на препятствия, с которыми им приходилось бороться; этой же причине можно приписать и замечательное благочестие норманнов, веровавших всем сердцем, что они находятся под особым покровительством Пресвятой Богородицы и Михаила-архистратига.
Прослушав всенощную, отслуженную в часовне Вестминстерского аббатства, которое было построено на месте храма Дианы[15], король со своими гостями прошел в большую залу дворца, где был сервирован ужин.
В стороне от королевского помоста стояли три громадных стола, предназначенных для рыцарей Вильгельма и благородных представителей саксонской молодежи, изменившей ради прелестей новизны грубому патриотизму своих отцов.
На помосте рядом с королем сидели только самые избранные гости; по правую руку Эдуарда помещался Вильгельм, по левую — епископ Одо. Над ними возвышался балдахин из золотой парчи, а занимаемые ими кресла были сделаны из какого-то богато вызолоченного металла и украшены королевским гербом великолепной работы. За этим же столом сидели Рольф и барон фиц Осборн, приглашенный на пир в качестве родственника и наперсника герцога. Вся посуда была из серебра и золота, а бокалы украшены драгоценными камнями; перед каждым гостем лежали столовый нож с ручкой, сверкавшей яхонтами и ценными топазами, и салфетка, отделанная серебряной бахромой. Кушанья не ставились на стол, а подавались слугами, и после каждого блюда благородные пажи обносили присутствовавших массивными чашами с благовонной водой.
За столом не было ни одной женщины, потому что та, кому следовало бы сидеть возле короля, — прелестная дочь Годвина и супруга Эдуарда — впала в немилость короля вместе со своими родными и была изгнана из дворца. «Ей не следует наслаждаться королевской роскошью, когда отец и братья питаются опальным хлебом изгнанников», — решили советники кроткого короля — и он согласился с этим жестоким приговором.
Несмотря на прекрасный аппетит всех гостей, им все-таки нельзя было прикоснуться к пище без предварительных религиозных обрядов. Страсть к псалмопениям достигла тогда в Англии высшей степени. Рассказывают даже, что на некоторых торжественных пирах соблюдался обычай не садиться за стол, не выслушав все без исключения псалмы царя Давида; какой громадной памятью и какой крепкой грудью должны были тогда отличаться певцы.
На этот раз стольник сократил обычное молитвопение до такой сильной степени, что, к великой досаде короля Эдуарда, были пропеты только десять псалмов.
Все заняли свои места, и король, испросив у герцога извинение за столь непривычное нерадение стольника, произнес свое вечное:
— Нехорошо, нехорошо, поди ты, это нехорошо!
Разговор за почетным столом почему-то не клеился, несмотря на старания Рольфа и даже герцога, мысленно пересчитывавшего тех саксов, на которых он мог положиться при случае.
Но не так было за остальными столами; поданные в большом количестве напитки развязали саксам языки и лишили норманнов их обычной сдержанности. В то время, когда винные пары уже произвели свое действие, за дверями залы — где бедняки дожидались остатков ужина — произошло небольшое движение, и вслед за тем показались двое незнакомцев, которым стольник очистил место за одним из столов.
Новоприбывшие были одеты чрезвычайно просто: на одном из них было платье священнослужителя низшего разряда, а на другом — серый плащ и широкий камзол, под которым виднелось нижнее платье, покрытое пылью и грязью. Первый был невысок и худощав, другой, наоборот, исполинского роста и сильного сложения. Лица их были более чем наполовину закрыты капюшонами.
При их появлении между присутствующими пронесся шепот удивления, презрения и гнева, который прекратился, когда заметили, с каким уважением относился к ним стольник, особенно к высокому. Но немного спустя ропот усилился, так как великан бесцеремонно притянул к себе громадную кружку, поставленную для датчанина Ульфа, сакса Годрита и двух молодых норманнских рыцарей, родственников могучего Гранмениля. Предложив своему спутнику выпить из кружки, он сам осушил ее с особенным наслаждением, выдававшим, что он не принадлежит к норманнам, и потом попросту обтер губы рукавом.
— Мессир, — обратился к нему один из норманнских рыцарей — Вильгельм Малье, из дома Малье де Гравиль, — как можно дальше отодвигаясь от гиганта, — извини, если я замечу, что ты испортил мой плащ, ушиб мне ногу и выпил мое вино. Не угодно ли будет тебе показать мне лицо человека, нанесшего все эти оскорбления, мне — Вильгельму Малье де Гравилю?
Незнакомец ответил каким-то глухим смехом и опустил капюшон еще ниже.
Вильгельм де Гравиль обратился с вежливым поклоном к Годриту, сидевшему напротив него.
— Виноват, благородный Годри, — имя которого, как я опасаюсь, уста мои не в состоянии верно произнести, — мне кажется, что этот вежливый гость — саксонского происхождения и не знает другого языка, кроме своего природного. Потрудись спросить его: в саксонских ли обычаях входить в подобных нарядах во дворец короля и выпивать без спроса чужое вино?
Годрит, ревностный подражатель иностранным обычаям, вспыхнул при иронических словах Вильгельма де Гравиля. Повернувшись к странному гостю, в отверстии капюшона которого исчезали теперь огромные куски паштета, он проговорил сурово, хотя и немного картавя, как будто не привык изъясняться по-саксонски:
— Если ты — сакс, то не позорь нас своими мужицкими манерами, попроси извинения у этого норманнского тана — и он, конечно, простит тебя. Обнажи свою голову и…
Тут речь Годрита была прервана следующей выходкой неисправимого великана: слуга поднес к Годриту вертел с жирными жаворонками, но нахал вырвал весь вертел из-под самого носа испуганного рыцаря. Двух жаворонков он снял на тарелку своего спутника, хотя тот энергично протестовал против этой любезности, а остальных положил перед собой, не обращая внимания на бешеные взгляды, устремившиеся на него со всех сторон.
Малье де Гравиль взглянул на прекрасных жаворонков с завистью: он, будучи норманном, хоть и не мог назвать себя обжорой, однако никогда не пренебрегал лакомым кусочком.
— Да, foi de chevalier, — произнес он. — Все воображают, что надо ехать за море, чтобы увидеть чудовищ. Но мы как-то уж особенно счастливы, — продолжал он, обращаясь к своему другу, графу Эверскому, — так как нам удалось встретить Полифема, не испытав баснословных приключений Улисса.
Он указал на предмет всеобщего негодования и довольно удачно привел стих Вергилия:
(Чудовище, страшное на взгляд, слепое, ужасное, бесформенное)
Великан продолжал уничтожать жаворонков с таким же непоколебимым спокойствием, спутник же его казался пораженным звуками латинского языка; он внезапно поднял голову и сказал с улыбкой удовольствия:
— Bene, mi fili, lepedissime; poetae verba in militis ore non indecora sonant[16].
Молодой норманн вытаращил глаза на говорившего, однако ответил по-прежнему иронично:
— Одобрение такого великого духовного лица, за которое я тебя считаю, судя по твоей скромности, неминуемо должно возбудить зависть моих английских друзей, которые по своей учености говорят вместо «in verba magistri» — «in vina magistri».
— Ты, должно быть, большой шутник, — сказал вновь покрасневший Годрит. — Я вообще нахожу, что латынь идет только монахам, да и те не слишком-то сильны в ней.
— Латынь-то? — возразил де Гравиль с презрительной усмешкой. — О Годри, bien aime! Латынь, этот язык цезарей и сенаторов, гордых мужей и великих завоевателей! Разве ты не знаешь, что Вильгельм Бесстрашный уже на девятом году жизни знал наизусть «Комментарии» Юлия Цезаря?.. И поэтому вот тебе мой совет: ходи чаще в школу, говори почтительнее о монахах, из числа которых выходят самые лучшие полководцы и советники, помни, что «ученье — свет, а неученье — тьма!»
— Назови твое имя, молодой рыцарь, — спросил духовный по-норманнски, хотя и с легким иностранным акцентом.
— Имя его могу сообщить тебе я, — сказал великан на том же языке и грубым голосом. — Я могу сообщить его имя, род и характер. Зовут этого юношу Вильгельмом Малье, а иногда и де Гравилем, так как наше норманнское дворянство нынче уже не может существовать без этого
— Что касается остального, — перебил де Гравиль, мертвенно побледневший от бешенства, но сдержанным тоном, — то не будь здесь герцога Вильгельма, я вонзил бы свой меч в твою тушу, чтобы тебе удобней было переварить украденный ужин и чтобы заставить тебя замолчать навсегда.
— Что же касается остального, — продолжал великан равнодушно, — то он схож с Ахиллесом только потому, что как и тот, impiger, iracundus[18]. Рослые люди могут не хуже маленьких прихвастнуть латинским словечком, мессир Малье, le beau Clerc!
Рука рыцаря судорожно ухватилась за кинжал, и зрачки его расширились, как у тигра, собирающегося кинуться на свою добычу. Но, к счастью, в это время раздался звучный голос Вильгельма.
— Прекрасен твой пир и вино твое веселит сердце, государь и брат мой! — сказал он. — Только недостает песен менестреля, которые почитаются королями и рыцарями за необходимую принадлежность обеда. Прости, если я попрошу, чтобы сыграли какую-нибудь старинную песню: ведь родственные друг другу норманны и саксы всегда любят слушать про деяния своих отцов.
Ропот одобрения пронесся между норманнами, саксы же тяжело вздохнули: им уже слишком хорошо было известно, какого рода песни пелись при дворе Исповедника.
Ответа короля не было слышно, но кто изучил лицо его до тонкости, мог бы прочесть на нем легкое выражение порицания. По его знаку из угла выползли похожие на привидения музыканты в белых одеждах, похожих на саваны, и заиграли могильную прелюдию, после чего затянули плаксивым голосом песню о чудесах и мученичестве какого-то святого.
Пение было до того монотонно, что подействовало на всех подобно усыпительному средству. Когда Эдуард, один из всего собрания внимательно слушавший певцов, оглянулся на своих гостей, ожидая услышать от них восторженную похвалу, то ему представилась следующая утешительная картина: племянник его зевал; епископ Одо слегка всхрапывал, сложив на животе руки, богато украшенные перстнями; фиц Осборн покачивал своей маленькой головой под влиянием сладкой дремоты, а Вильгельм смотрел куда-то вдаль, явно не слыша ни слова.
— Благочестивая, душеполезная песня, герцог, — сказал король.
Вильгельм встрепенулся, рассеянно кивнул головой и отрывисто спросил:
— Что это там? Уж не герб ли короля Альфреда?
— Да… а что?
— Гм! Матильда Фландрская происходит от него по прямой линии… Саксы все еще чрезвычайно чтят его потомков?
— Ну да; Альфред был великий человек и перевел псалмы царя Давида.
Монотонное пение, наконец, кончилось, но действие его на гостей Эдуарда еще не прекратилось. Томительная тишина царствовала в зале, когда в ней неожиданно раздался звучный голос. Все вздрогнули и оглянулись: перед ними стоял великан, вынувший из-под своего плаща какой-то трехструнный инструмент и запевший старинную балладу о герцоге Ру:
Невозможно описать, какое впечатление произвела эта грубая баллада на норманнов. Особенно сильно взволновались они, когда узнали певца.
— Это Тельефер, наш Тельефер! — воскликнули они радостно.
— Клянусь святым Павлом, мой дорогой брат, — произнес Вильгельм с добродушным смехом, — один лишь мой воинственный менестрель может так повлиять на душу воина. Ради личных его достоинств прошу тебя простить его за то, что он осмелился петь такую отважную балладу… Так как мне известно, — при этих словах герцог снова посерьезнел, — что только весьма важные обстоятельства могли привести его сюда, то позволь сенешалю призвать его.
— Что угодно тебе, угодно и мне, — ответил король сухо и отдал сенешалю нужное приказание.
Через минуту знаменитый певец тихо приблизился к помосту в сопровождении сенешаля и своего товарища. Лица их теперь были открыты и невольно поражали всякого своим контрастом. Лицо менестреля было ясно как день, лицо же священника — мрачно подобно ночи. Вокруг широкого гладкого лба Тельефера вились густые темно-русые волосы; светло-карие глаза его были живы и веселы, а на губах играла задиристая улыбка. Священник был смугл и имел тонкие, нежные черты лица, высокий, но узкий лоб, по которому тянулись легкие бороздки морщинок, изобличал в нем человека мыслящего. Среди этого благородного собрания он шел тихо и скромно, хотя и не без некоторой самоуверенности.
Проницательные глаза герцога взглянули на него с изумлением, смешанным с неудовольствием, но к Тельеферу он обратился приветливо.
— Ну, — произнес он, — если ты пришел с дурными вестями, то я очень рад видеть твое веселое лицо… Мне приятнее смотреть на него, чем слушать твою балладу. Преклони колени, Тельефер, преклони их перед королем Эдуардом, но не так неловко, как наш несчастный земляк перед королем Карлом.
Однако Эдуард, которому гигантская фигура менестреля так же не нравилась, как и песня его, отодвинулся и сказал:
— Не нужно, великан, мы прощаем тебя, прощаем!
Тем не менее Тельефер и священник благоговейно преклонили перед ним колени; потом они медленно поднялись и стали, по знаку герцога, за креслом фиц Осборна.
— Духовный отец! — обратился герцог к священнику, пристально вглядываясь в его смуглое лицо. — Я знаю тебя, и мне кажется, что церковь могла бы прислать аббата, если ей нужно что-нибудь от меня.
— Ого! Прошу тебя, герцога Норманнского, не оскорблять моего доброго товарища! — откликнулся Тельефер. — Быть может, ты еще будешь им довольнее, чем мною: певец может произвести и фальшивые звуки, впечатление от которых сумеет исправить мудрец.
— Вот как! — воскликнул герцог с мрачно сверкающими глазами. — Мои гордые вассалы, кажется, взбунтовались… Отправляйтесь и ждите меня в моих покоях! Я не желаю портить веселую минуту.
Послы поклонились и тотчас же ушли.
— Надеюсь, что нет неприятных вестей? — тотчас спросил король. — В церкви нет никаких недоразумений?.. Священник показался мне хорошим человеком!
— Если б в моей церкви и были недоразумения, то мой брат сумеет разъяснить их посредством своего красноречия, — пылко ответил герцог.
— Ты, значит, очень сведущ в церковных канонах, благочестивый Одо? — почтительно обратился король к епископу.
— Да. Мессир, я сам пишу их для моей паствы, сообразуясь, конечно, с уставами римской церкви, и горе монаху, дьякону или аббату, который бы осмелился перетолковать их по-своему.
И на лице епископа появилось такое зловещее выражение, что король слегка вздрогнул.
Скоро, к величайшему удовольствию нетерпеливого герцога, пир окончился. Только несколько старых саксов и неисправимых датчан остались на своих местах, откуда их вынесли, уже в бесчувственном состоянии, на мощеный двор, усадив там рядком возле стены дворца. В таком положении их нашли поутру их собственные слуги, взглянувшие на господ с непроизвольной завистью.
Глава II
— Ну, мессир Тельефер, — начал герцог, лежавший на длинной узкой кушетке, украшенной резьбой, — рассказывай же новости!
В комнате герцога находились еще барон фиц Осборн, прозванный
— Могучий мой повелитель, — ответил Тельефер с почтением и участием, — вести такого рода, что их лучше высказать в нескольких словах: Бэонез, граф д’Эу, потомок Ришара sans peur[19], поднял знамя мятежа.
— Продолжай! — проговорил герцог, сжимая кулаки.