– Простите?
– Вы сказали, что звоните ей на Рождество и в день рождения.
Вопрос озадачил Кэт.
–
– А как ваш отец?
– Мой отец может пойти куда подальше, – с гордостью произнесла она, сунув в рот кусок хлеба, а я заметил, с каким восхищением Алби на нее смотрит.
– По-моему, это довольно жестоко.
– Нет, если бы вы его знали. – И она снова расхохоталась.
Так в кино смеются сумасшедшие, и взгляд официанта стал чуть суровее. Несмотря на все мои старания, мне было трудно проникнуться теплыми чувствами к Кэт. Она была явно старше нашего сына, и поэтому мне, как ни странно, хотелось его защитить, и кожа у нее выглядела стертой, словно ее обработали каким-то абразивом – лицом моего сына, видимо. Под глазами круги, как у панды, покраснение вокруг губ, тоже не без участия моего сына, и словно нарисованные, высоко изогнутые брови. Кого она мне напоминала? Когда я только поступил в университет, то явился на маскарадный показ «Шоу ужасов Рокки Хоррора»[19] с вышеупомянутой Лизой Годуин, и это до сих пор остается самым утомительным и дурацким вечером, который мне пришлось вытерпеть, за всю мою жизнь. Но что только не сделаешь ради любви! Я не религиозен, но четко помню, что, сидя в своем кресле в рваных колготках Лизы Годуин, с намалеванной помадой красной пастью, я молился: прошу Тебя, Господи, если только Ты есть, пусть я больше никогда в жизни не исполню «The Time Warp»[20].
Ну да, было в этой Кэт что-то от Рокки Хоррора, и, наверное, именно это привлекало к ней нашего сына: он держал руку на ее затылке, а она исследовала пальцами его коленки под рваными джинсами. Все это раздражало, и, должен признаться, я испытал определенное облегчение, когда она сказала:
– Ну ладно, господа хорошие, с вами приятно познакомиться. У вас отличный молодой человек! – И для убедительности она шлепнула его по бедру.
– Мы знаем, – сказала Конни.
– Наслаждайтесь видами! Юноша, проводите меня до дверей, не хочу, чтобы буфетная полиция повалила меня на пол и начала обыскивать! – Последовало очередное ржание и скрип стула, когда она подхватила на руки аккордеон по имени Стив и насадила котелок на свои кудряшки. Стив издал высокую трель, и они ушли.
Мы оказались в тишине, которая обычно следует за столкновением, потом Конни сказала:
– Никогда не доверяй женщине в котелке.
Мы рассмеялись, получая удовольствие от общей неприязни.
– «Ма, па, я хочу, чтобы вы познакомились с женщиной, на которой я намерен жениться».
– Дуглас, даже в шутку не говори такого.
– А мне она понравилась.
– И поэтому ты велел ей вернуть все на стойку? – захихикала Конни.
– Я разве перегнул палку?
– На этот раз скажу «нет».
– Как ты думаешь, что он в ней нашел? Мне кажется, его привлек смех.
– Не только смех. Мне кажется, секс тоже сыграл свою немалую роль. Ох, Алби, – вздохнула Конни, и на ее лице промелькнула глубокая печаль. – Дуглас, – сказала она, опустив голову мне на плечо, – наш мальчик совсем взрослый.
54. Откровенность, скрытность
Я надеялся, что мы все вместе проведем наш последний день в Париже, но Конни почувствовала усталость и заявила, довольно резко, что хочет минутку побыть одна, если мы не возражаем, всего лишь одну-единственную минутку, если это не противозаконно. Оставаясь вдвоем, мы с сыном обычно паникуем, но на этот раз мы взяли себя в руки и отправились в Музей д’Орсе.
Погода испортилась, над городом нависло густое, влажное облако.
– Будет дождь, – заметил я.
Алби промолчал.
– Нам понравилась Кэт, – сказал я.
– Пап, можешь не притворяться, потому что мне все равно.
– Нет, понравилась, понравилась! Нам показалось, что она очень интересная. Необычная. – Несколько шагов мы прошли в молчании, затем: – Думаешь, вы продолжите знакомство?
Алби наморщил нос. Мы с сыном нечасто обсуждаем сердечные дела. У нас были друзья – в основном друзья Конни, – которые вели со своими детьми беседы пугающей откровенности; окопаются на продавленном диване – и ну откровенничать об отношениях, сексе, наркотиках, эмоциональном и душевном здоровье, используя любую возможность, чтобы пофланировать по квартире голыми, поскольку разве не этого хотят подростки? Свидетельство возрастного угасания на уровне глаз? И хотя я считал такой подход ограниченным и неестественным, я соглашался, что у меня самого все далеко от идеала и я должен что-то сделать, чтобы преодолеть некую сдержанность. Самое большее, на что решился мой отец, «приоткрывая завесу» человеческих отношений, – разложить на моей подушке буклеты министерства здравоохранения о болезнях, передаваемых половым путем, что было прощальным подарком перед моим отъездом в университет и единственной информацией, которая мне понадобится о тайнах человеческого сердца. Моя мать переключала телевизионный канал каждый раз, когда там целовались. Обоих вседозволенность 1960-х годов даже не затронула. С тем же успехом они могли бы родиться в 60-х годах девятнадцатого века. Откуда взялись мы с сестрой, даже не представляю.
К тому же разве я не собирался работать над эмоциональной открытостью? Возможно, как раз сейчас мне подвернулся случай поболтать о сумятице взросления и, в свою очередь, я мог бы поделиться некоторыми взлетами и падениями семейной жизни. С этими мыслями в голове я ненадолго отклонился от маршрута, зайдя на улицу Жакоб, и перед отелем, где мы с Конни останавливались восемнадцать лет тому назад, я задержался и взял Алби за руку:
– Видишь этот отель?
– Да.
– То окно наверху. Угловое, на третьем этаже, с желтыми занавесками.
– И что в нем такого?
Я опустил руку ему на плечо:
– Это, Альберт Сэмюель Петерсен, спальня, в которой ты был зачат!
Возможно, я поторопился. Я надеялся, что в этой экскурсии сын увидит нечто поэтическое, ведь именно в этом месте сперматозоид и яйцеклетка слились в одно целое и дали ему жизнь. Я думал, что он сочтет забавным представить родителей молодыми, такими непохожими на их теперешнее, не такое беззаботное воплощение. Я надеялся, что его, быть может, тронет моя ностальгия по тому времени, когда он был создан в любви, которая, по крайней мере в моих воспоминаниях, была обременена эмоциями и заботой.
Возможно, я не все хорошо продумал.
–
– Прямо там. В той комнате. Именно там ты зародился.
Его лицо исказила гримаса отвращения.
– Я теперь никогда не смогу прогнать эту картину из головы.
– А как, ты думал, все это случилось, Алби?
– Я знаю, что это
– Мне казалось, ты захочешь узнать. Мне казалось, ты будешь…
Он двинулся по улице:
– Отчего ты такой?
– Какой?
– Говоришь такие вещи. Это очень странно, пап.
– Ничего не странно, у нас с тобой дружеская беседа.
– Мы не друзья. Ты мой отец.
– Это не значит… в таком случае мы просто взрослые. Мы теперь оба взрослые, и я думаю, что мы можем поговорить, как это делают взрослые.
– Ну да, спасибо за откровенность, пап.
Мы пошли дальше, а я размышлял над концепцией «излишней откровенности» и о том, что такое скрытность, и можно ли когда-нибудь найти нечто среднее между ними.
55. Épater le bourgeois
Вскоре мы оказались в Музее д’Орсе, в вестибюле старого железнодорожного вокзала, перестроенного под музей.
– Посмотри, какие необычные часы! – сказал я с восхищением.
Алби, слишком крутой для восхищения, пошел дальше и начал рассматривать картины. Мне нравятся импрессионисты, хотя я сознаю, что увлекаться ими не очень модно, но Алби излучал такое безразличие, словно это я нарисовал все эти тополя и девочек за пианино.
Потом неожиданно мы обнаружили нечто, в большей степени отвечавшее его вкусам: «L’Orígine du Monde» Гюстава Курбе. Стиль и техника те же самые, какими рисуют балерин или вазы с фруктами, но предмет изображения другой – раскинутые ноги женщины, лицо которой осталось за рамой. Картина откровенная и решительная, приводящая в замешательство, и мне она совершенно не понравилась. Вообще говоря, я не люблю, когда меня шокируют. И не потому, что я ханжа, а потому, что все это кажется мне ребячеством и легкодостижимым.
– Откуда только они берут свои идеи? – бросил я и пошел дальше.
Но Алби определенно не собирался упустить шанс доставить мне неудобство: он остановился и все смотрел и смотрел на картину. Не желая показаться педантичным, я подал назад и вернулся к нему.
– Вот это откровенность! – сказал я.
Ничего.
– Довольно конфликтная картина, ты не находишь? – спросил я. Алби шмыгнул носом и наклонил голову, словно это что-то меняло. – Поразительно, что она была написана в тысяча восемьсот шестьдесят шестом.
– Отчего же? Думаешь, в те времена голые женщины выглядели по-другому? – Он подошел к холсту совсем близко, я даже подумал, что сейчас вмешается охрана.
– Нет, я просто хотел сказать, что мы все склонны считать прошлое консервативным. Интересно отметить, что провокация – это не изобретение конца двадцатого века. –
– Я не считаю ее провокационной. Я считаю ее красивой.
– Я тоже, – произнес я, хотя не очень убедительно. – Великая картина. Просто великая. – Я снова обратил внимание на подпись. – «Происхождение мира». – Когда я нервничаю, то начинаю все зачитывать вслух – заголовки, указатели, причем даже не по одному разу. – «Происхождение мира». Остроумное название. – Я выдохнул резко через нос, чтобы продемонстрировать, каким чертовски смешным я его нахожу. – Интересно, что об этом думала натурщица? Неужели обо шла холст, чтобы взглянуть на него, и произнесла: «Гюстав, я словно смотрюсь в зеркало!»
Но Алби уже достал из сумки альбом для рисования, поскольку недостаточно просто разглядывать половые органы неизвестной женщины, нужно обязательно их зарисовать.
– Встретимся в сувенирной лавке, – сказал я и оставил его энергично заштриховывать и затенять.
56. Зона комфорта
В последний вечер в Париже мы все отправились во вьетнамский ресторан, но мне пришлось уйти раньше, потому что я получил травму от своего супа.
Я не очень высокого мнения об острой пище, полагая, и не без оснований, что если какой-то продукт обжигает пальцы, в желудке ему делать нечего. Разумеется, Алби обожает перченые блюда, думая, что такой вкус соответствует его буйному нраву, или политике, или еще чему-то. Что касается Конни, то настроение ее немного улучшилось после знаменательного завтрака за «шведским столом», но французские бистро ей надоели.
– Клянусь, если я еще раз увижу утиный окорочок, то завизжу.
Алби предложил вьетнамскую кухню, мне пришлось согласиться, раз я обещал пробовать новое и оставить свою так называемую зону комфорта. Поэтому по предложению Алби мы отправились на наших вихляющих велосипедах во вьетнамский ресторан на Монпарнасе.
– «Authentiquement épicé»! – с одобрением прочитал в меню Алби. – Что в принципе означает «чертовски остро»!
Я заказал какой-то мясной супчик, особо оговорив
– Чересчур для тебя, па? – с улыбкой поинтересовался он.
– Немного. – Я заказал еще одно пиво.
– Вот видишь? – улыбнулась Конни. – Все, что не отварное мясо под соусом…
– Неправда, Конни, сама знаешь, – сказал я, быть может, немного резковато. – Если на то пошло, суп очень вкусный.
И тут он перестал быть вкусным. До той секунды я старался избегать чили, процеживая суп сквозь зубы, но что-то, наверное, проскочило, потому что мой рот внезапно охватило пламя. Я осушил кружку с пивом до дна и с грохотом поставил ее на стол, задев при этом большую керамическую ложку в супнице, которая отправила катапультой в мой правый глаз целую порцию жидкости. Бульон был так щедро сдобрен лаймовым соком и чили, что я буквально ослеп, принялся нащупывать на столе салфетку, схватил первую попавшуюся, ею оказалась салфетка Алби, испачканная соусом чили, под которым ему подали ребрышки; и этот самый соус попал мне в пострадавший глаз, а затем и в непострадавший тоже. Если бы Алби так не смеялся, он, несомненно, меня бы предупредил, но теперь по моему лицу ручьем текли слезы, а веселье Алби и Конни переросло в смущение и тревогу, когда я, спотыкаясь, побрел в туалет, налетая на других посетителей, проник сквозь завесу из бус сначала в дамский –
Какое-то время я не отходил от раковины.
В конце концов я выпрямился и рассмотрел свое отражение: рубашка промокла и прилипла к груди, лоб кровоточил, язык распух, а губы, естественно, покраснели, правый глаз закрылся накрепко. Я отвел верхнее веко – склера вся в венозной сетке, цвета томатного супа. Посмотрев на потолок, я заметил какую-то царапину, вроде волосинки на линзе камеры – она появилась где-то с краю, потанцевала немного, то появляясь, то исчезая, когда я попытался ее получше разглядеть. Шрам. «Вот почему, – подумал я, – у нас есть зоны комфорта, потому что в них комфортабельно. А что, собственно говоря, мы получаем, покидая их?»
Когда я вернулся к столику, Алби и Конни посмотрели на меня с серьезными лицами, как бывает перед приступом безудержного веселья. Когда смех таки прорвался, я попробовал присоединиться к ним из желания быть веселым, а не предметом веселья. Для этой цели я заранее подготовил фразу: «Теперь понимаете, зачем мы в лаборатории носим защитные очки?» – которую и произнес, но шутка не получилась.
– Похоже, тебя привязали к стулу и пытали, – хмыкнула Конни.
– Я в порядке. В порядке! – улыбнулся я и с улыбкой же отодвинул тарелку в сторону. – Вот, можете взять себе.
– Мне кажется, кормят здесь потрясающе.
– В таком случае рад, – сказал я, – но лично я предпочитаю еду, которая тебя не травмирует.
Конни вздохнула:
– Она не
– Нет, травмировала! В прямом смысле слова. Я получил шрам на роговице. Отныне, стоит мне взглянуть на простую белую поверхность, я буду видеть этот суп. – Это снова их развеселило, а я понял, что с меня достаточно. Разве я не старался? Разве не лез из кожи вон, прилагая усилия? Я допил пиво, третью или четвертую кружку кажется, и со скрипом отодвинул стул, собираясь уйти. – Вообще-то, я собираюсь вернуться в отель пешком.
– Дуглас, не будь таким. – Конни накрыла мою руку своей.
– Нет, вам будет гораздо лучше без меня. Держите… – Я вытягивал купюры из кошелька и воинственно швырял их на стол, как это делают в кино. – Этого должно хватить. Поезд на Амстердам отходит в девять пятнадцать, поэтому подъем ранний. Прошу вас не опаздывать.
– Дуглас, присядь, подожди нас, пожалуйста…
– Мне нужно подышать. Доброй ночи. Я сам найду дорогу обратно.