— Кричали на папертях, Ваше Императорское Величество, — ведь я в русские церкви тоже хожу вместе с моим помощником Фридрихом Файном.
— Юродивые ныли?
— Нет, говорили в толпе: мастеровые, капитаны, торговцы.
— Таким образом, ты хочешь упредить мой следующий вопрос про то, что к тебе поздним вечером на подворье с новостью о моей простуде никто из посланцев от господ вельмож тайно не приходил?
— Готов поклясться.
— Иди к столу… Перо там тебе приуготовлено, бумага тоже, устраивайся и пиши новый рапорт своему великому князю, — я самолично стану диктовать. Пиши, пиши! Я ж не зря говорю — к выгоде твоей случилось разбойное дело. А то, что я продиктую, разнесешь коллегам — парижскому Кампредону сообщишь доверительно, и саксонцу Лe Форту, — пущай спорят и строят догадки, смеются — мое тебе будет за это благорасположение. Итак, пиши: "Сир! Во дворцовых кругах говорят, а граф Толстой с Ягужинским подтвердили мне, что Петр намерен провести ряд реформ в торговле и промышленности, дабы покончить со взятками и казнокрадством не буквою, по духом будущей российской жизни, в которой выгоднее и надежней быть честным в тяжкой работе, но богатым зато, чем вором — в хитрованстве супротив законов да в лености. Для сего дела, сказывают, Петр ютов на всё. И верно, в ночь на девятое ноября прошлого году был схвачен его и государыни любимец кавалер Виллим Моне, причем был барабанный бой и солдаты клеили афиши, в коих сообщалось, что Моне с сестрою, генеральшею Балхшихою, за то заключены в каземат, что брали взятки. Через неделю с лишком был объявлен государев рескрипт: "Шестнадцатого числа сего ноября в десятом часу пополудни будет на Троицкой площади экзекуция бывшему камергеру Виллиму Монсу да сестре его Балхше, подьячему Егору Столетову, камер-лакею Ивану Балкиреву — за их плутовство такое, что Монс и сестра его, будучи при дворе Его Императорского Величества, вступили в дела, противные указам государя, и укрывали виновных плутов от облегчения их вин, и брали за это великие взятки…"" Теперь тебе надобно дать подробности, мин либер, каковых никто из здешних коллег не знает. Допиши, что Монс за услугу, которая заключалась в том, чтоб протолкнуть через государевых помощников ту или иную просьбу, от кого шестерку лошадей брал, от кого — коляску; очень ценил атлас и опахала из Бэйцзина… Допиши, что Петр смилостивился над Балхшихою, когда та на площади слезою молила о пощаде, и повелел ей дать вместо десяти кнутов только пять — перед отправлением в Тобольск на вечное житье… Закончил?
— Да, Ваше Императорское Величество.
— За спиною ты меня не Величеством обзываешь, — усмехнулся Петр, — а бомбардиром… Я не в обиде… Только к бомбардиру не забывай слово "господин" приставлять, а то неуважительно звучит, словно о какой собаке речь идет, особливо такие клички в ходу у капитанов голландских торговых фрегатов, — те любят так называть волосатых своих черных псов. Добавь для куражу, что Петр повелел детей Матрены Балхши — камергеров и пажей императрицы — отдать в солдаты… Припиши и еще: мол, сказывают, что государыня — чистая, доверчивая душа — так была потрясена коварством своего камергера, что соизволила произнесть фразу, разглядывая отсеченную голову Монса: "Как грустно, что у придворных так много еще низких испорченностей в натуре".
Петр замолчал надолго, словно забыв о посланнике, а потом закончил:
— А далее, де Лю, пиши то, что тебя в глазах великого князя подымет и откроет тебе путь вверх. Пиши так: "Коли получу от Вас, сир, дозволение, то смогу — благодаря наладившимся связям с приближенными русского государя, а особливо денщиками его Суворовым и Поспеловым, — обговорить заранее выгодные нам контракты на русское парусное полотно, которое ныне и лучше, и дешевле голландского стало, а с нашей стороны можно — с превеликой для нас пользою на будущее — отправить в Россию минералогов для поиска железных руд и углей, этого добра в громадном изобилии хранят недра страны варваров…" Пиши, пиши, не вздрагивай, мин либер! Что ты, право, как девица — слова "варвар" пугаешься?! Какая тебе будет вера, коль мордою нас об стол не повозишь? Пиши: "…норов россиян таков, что коль идти к ним с добром и открыто объяснять свой резон и ожидаемую от оного выгоду, то они, переборов свой страх перед иноземцами, будут отменными партнерами в деле, не подведут; коли обманут — то в неразумной купеческой малости, но в главном лучше себе сделают убытки, чем тому, с кем ударили по рукам, ибо чувство собственного достоинства в них сильно до чрезвычайного…"
Петр снова замолчал, потом потухшим голосом заключил:
— Остальное сам сочини: о капризной погоде, о том, как Ле Форт пьяным напился у канцлера Головкина на ассамблее, да поторопи своего сира с ответом, ибо через неделю я еду в Ригу, осматривать гавань, а вернувшись — сделаю новые распоряжения державе, к коим вам надлежит быть готовыми.
— В течение двух-трех часов я напишу мое донесение заново, Ваше Императорское Величество, и отправлю его немедля.
— А зачем еще раз переписывать? — удивился Петр. — Ты здесь про погоду, про то, как часто снег на дождь меняет, добавь пять строчек, я подожду, сам и отправлю, — моя ведь вина, что твое донесение вовремя не попало к великому князю.
Де Лю съежился, задумался над листом бумаги, потом отточил перо еще более и начал старательно и очень быстро писать.
Пять минут прошли в тишине.
Потом де Лю передал государю две страницы. Петр быстро пробежал их, кивнул:
— Молодец. Ступай, бог с тобой…
Ботфортою государь шаркать не стал, несмотря на то что посланник, сияя глазом, танцевал весь путь от стола до двери.
Как только гостя проводили к экипажу, в залу вошел Толстой.
— Подслушивал? — спросил Петр.
— Да уж не без этого.
— Отправь почту с чрезвычайной оказией.
— Снаряжу немедля.
— И еще — даю тебе два дня сроку: вызнай, кто так рьяно печется о моем здоровье? Кому выгодно сделать меня хворым на радость Европе?
— Но ведь вы сами не делали тайны из того, что ездили пить олонецкую воду нынешним летом. Всем известно и то, как после коронации государыни императрицы вы изволили врачевать себя московскими минеральными водами.
— Врачевать?! Вздор! Водами лечиться нельзя, водами должно гадость из себя вымыть! Сие — профилактик! Корабль, чтоб сто лет служил, нуждается в постоянном осмотре; организм человеческий — в том же! Что ж не пеклись о моем здоровий, когда я на глазах у всей Европы карлсбадские минеральные воды вливал в себя чуть что не ведрами, чередуя с пивом и кузнечными упражнениями в Бжезове?! Почему тогда никто о моем здоровий не пекся? Ты-то сам мне только-только пел, что я крепок, как столб! Брюхо лишь временами дает о себе знать, да и то после ассамблей! Нет, кому-то очень хочется уложить меня в постель и попотчевать снадобьями и лекарствами… Каков резон? Кому на выгоду? Кому во вред? А? Толстой?
Тот ответил не сразу; долго смотрел на пламя в камине, потом спросил:
— Когда будем служивым в коллегиях жалованье выдавать, государь? Два года уже не платили.
— Они наворовали за эти два года на двадцать лет вперед!
— Кормить семью надо, ты не платишь, поневоле станешь плутовать.
— Головы им, бездельникам, сечь надо!
— Плати — тогда секи; позволяй — тогда требуй. А так ведь словно какая ржа ест государево дело.
— Отчекань денег — уплачу.
— Ты не у меня проси, ты у своих фабрикантов проси и купцов, пускай золотом заем дадут, всем они тебе обязаны, любимцы твои…
— Они — мне?! Нет! Мы им обязаны! Горе только, мало таких промышленных да торговых людей в государстве, страх живуч; думных да казенных крыс исстари все боятся, так и ждут, что приедет какой черт из столицы и почнет: "Нельзя, не велено, покажь бумагу, дай отчет, не позволю!"
Петр поднялся, подхватил палку, пошел прочь, не попрощавшись; у двери, не оборачивая головы, повторил:
— Сроку даю — два дня. Гусь был отменен, благодарю.
…Но уходил он отсюда не так, как раньше; песни старого дружества в его сердце не было с того самого дня, когда Толстой с Остерманом понудили его не казнить Екатерину.
Никакие доводы не могли поколебать Петра — он был намерен свершить возмездие через неделю-две после того, как улягутся разговоры о Монсе, однако же Толстой бросил ему в лицо страшное:
— Ну ладно, ну обида жжет, понимаю! Но тебе не тридцать уж и не сорок! Об детях подумай, государь! О Елисафет с Аннушкой! Кому отдашь престол? Детям шлюхи? Значит, снова после тебя придут боярские чумырла в своих халатах Россией править и на все, что ново, станут "нет" говорить твоим подданным! Неужели этого ты России желаешь?!
Слова Толстого сломили государя.
Он тогда сник, съежился, махнул рукою, отошел к окну, дабы господа вельможи не заметили слез, сверкнувших в уголках его огромных глаз.
Дружба с того дня кончилась, осталось лишь одно, но, видимо, главное: общее дело.
Хотя всю жизнь Даниелю Дефо приходилось заниматься зарубежными внешнеполитическими акциями, тянуло его тем не менее в сердцевину событий, поскольку ему казалось, что всё и всегда начинать надобно с Лондона; именно здесь, полагал он, следует придумать интригу, распространив ее на материковую Европу, Турцию, Персию и на новые территории, открытые португальцами за океаном.
Именно поэтому, получив в Адмиралтействе данные наблюдения за членом русской миссии Гаврилой Епифановым, который в отличие от своих коллег не очень-то посещал боксерские школы в Ист-Энде, пил умеренно, по лавкам не шастал, деньгу-де скупердяйничал, но зато каждый свободный день проводил в храмах, умно обсуждая с пастырями идею
Уже много лет Даниель Дефо (задолго до того, как опубликовал свою, как он шутил, "безделицу" о Робинзоне) по праву считался признанной звездой британской секретной службы. Поскольку в голове писателя рождались поразительные сюжеты книг, руководители внешнеполитического департамента никогда не обременяли его изучением проектов предстоящей работы; ему лишь излагали суть, обсуждали вероятия, ждали несколько месяцев, пока он писал, бражничал, увлекался очередной актрисой из труппы Королевского театра; затем, когда он
— Называйте кошку кошкой, дорогой Дани-ель. Из рапорта я уже узнал, что вы обнаружили за собою наблюдение, поэтому вас интересует не кто ведает службою, но отчего шеф службы санкционировал наблюдение за вами. Вы это хотели спросить?
Дефо медленно вытер чуть не жестяной — так накрахмалена — салфеткой свои толстые чувственные губы, отодвинул прибор, где не осталось ни кусочка пищи (он вытирал за собою тарелки коркой хлеба, ибо не терпел, когда яства оставались недоеденными, — сказывалась жизнь в деревне, на севере, куда его вывозили на лето, ребенком еще, отдавая на попечение крестьянской семье Томпсонов), и заметил:
— Как писатель я должен был бы ответить вам ложью — в том смысле, что не замечал за собою никакой слежки и что мой интерес лежит совершенно в иной сфере, — но как разведчик я обязан говорить правду, и эта правда не может вам не быть неприятной: вы поняли меня верно.
— Даниель, за вами следили, следят и будут следить наши люди. Контроль обижает суетливых жуликов, которые — в силу своей малости — трусливы и недальновидны. Вы — глыба. Контроль нужен
— Сначала откройте литературный колледж для юных Дефо, — усмехнулся писатель, — а потом готовьте курс лекций на основании данных слежки, собранных ближней службой наблюдения над Дефо-старым.
— Я могу открыть хоть пять колледжей, — ответил сэр Дэниз, — однако сие не поможет появлению нового Дефо, и это, увы, не комплимент, а суровая действительность. Появятся Кэмпбеллы со своими слабыми подражаниями Шекспиру, Ливерсы, которые тщатся писать сонеты, а выходят ублюдочные стенания графомана с хорошей памятью о детстве, литературные мокрицы типа Гилдона… Нет, мой друг, Бог наградил Британию одним-единственным Дефо, в этом наше счастье и несчастье одновременно… Вас знает мир, вы не нуждаетесь в похвалах венценосных ценителей, которые готовы — во имя интриги — вознести бездарь и замолчать гений…
— Вы считаете меня гением? — рассеянно поинтересовался Дефо, взглянув при этом на бутылку сухой мадеры.
— Пейте, пейте, — сказал сэр Дэниз, — слуга войдет, когда мы кончим деловую часть беседы, так что наливайте сами. А гением я вас действительно считаю, оттого что известность вы завоевали не саблей, не новым законом о наказаниях или, наоборот, заигрыванием с чернью, но пером. Человек, сам сделавший свое имя, гениален…
Дефо выпил мадеры, хмыкнул:
— Я могу передать ваши слова моим подругам?
— Им — можете; только эти слова далеко не уйдут: донесение ляжет на мой стол наутро после того, как вы пошепчете об этом потаскушкам после хорошего ужина в ресторанчике Чарли…
— Все-то вы про меня знаете, — вздохнул Дефо и так посмотрел на сэра Дэниза, что тот понял: "Ничего я о нем не знаю; только одно знаю, что верю, восхищаюсь им и люблю".
После того как сэр Дэниз попотчевал любимца Лондона шоколадом, угостил каким-то диковинным напитком из деревянного сосуда, подаренного ему португальским посланником, провожая уже Дефо к двери, подбросил:
— Мой друг, не согласились бы вы оказать услугу первому лорду и мне?
— Услуга — это добро; добро повышает настроение человека; хорошее настроение первого лорда сулит милости подданным, как же я могу отказать себе в наслаждении услужить соплеменникам?
— Такое согласие больше похоже на отказ…
— Для отказа, сэр, я употребляю лишь одно слово — "нет". Я к вашим услугам… Точнее, — Дефо улыбнулся, — услуге, как вы изволили заметить.
— Спасибо. Не согласились бы вы встретиться с русским послом? Он умен, осторожен, и разговорить его можно лишь в тех сферах, которые существуют для того, чтобы скрыть сердцевину проблемы. Он будет рассказывать вам об охоте, полотняном производстве в Калуге, сибирских тайнах, эт сетера, эт сетера. А нас интересуют оппозиционные группы в столице России, особенно Северной; в Москве у меня есть надежные информаторы. Нас очень интересует Россия, ибо с приходом Петра мир изменился, его держава перестала быть окраиной, он — факт европейской жизни, мне это не нравится: медведя надобно вернуть в берлогу.
— Вы думаете, это возможно?
— Думаю, да.
— А насколько это целесообразно?
— Пусть судят потомки; не согласятся — внесут коррективы…
Дефо вздохнул, покачал головой, заметил:
— Если русский посол не открывался вашим коллегам, почему вы думаете, что он откроется мне?
— Потому что вы — Дефо.
— Я Дефо для вас. Для него я ничто. Может быть, целесообразнее побеседовать и завязать отношения с кем-то из молодых его коллег? Я не совсем согласен с теми государственными мужами, которые делают ставку лишь на тех, кто состоялся. Меня как раз интересуют те, кто упрямо и алчно намерен состояться.
— "Алчное намерение состояться…" — повторил сэр Дэниз. — Страшно сказано… И не отделяйте вы, бога ради, нас, политиков, от себя. Я не знаю, кто из нас больший политик, ибо каждая ваша книга — это мир, живущий по законам, созданным вами, но восторгающим читателей, которые верят в их существование.
— Спасибо.
— За правду не благодарят.
— Я — благодарю.
…Епифанов оказался сухощавым блондином с острыми голубыми глазами; веки чуть припухлые, казавшиеся от этого треугольными; голос был певуч ("Вероятно, в детстве страдал заиканием", — подумал Дефо); улыбался внезапно открыто, отчего лицо его освещалось как бы изнутри, обретая черты юношеские, ломкие, в чем-то обидчивые даже.
Обменявшись первыми фразами, Дефо поразился тому, что московитяне обладают поразительным даром улавливать чужой язык, особенно в его музыкальном выражении; не зная, что собеседник — русский, никто в Лондоне не смог бы угадать в Епифанове иностранца:
— После великого Петра, которого я имел честь и восхищение видеть в Лондоне, — сказал Дефо, когда обязательные слова были проговорены и настало время второй, вводящей в суть дела фразы разговора, — вы первый русский, с которым я встречаюсь с глазу на глаз.
— А я впервые встречаюсь со знаменитым газетчиком.
Беседовал Дефо с Епифановым в маленьком ресторанчике Чарли "Олд Питер", неподалеку от гавани; сейчас еще здесь было пусто — всего четыре часа пополудни; моряки, актеры и негоцианты собирались к десяти, когда Чарлз обжаривал в очаге кроликов, густо нашпигованных кабаньим салом, морковью, луком и чесноком; пахло поэтому в ресторанчике до того вкусно, что не отведать жаркого просто-напросто нельзя было. Сейчас, однако, кроликов еще только шпиговали, поэтому к столу подали лишь одно вареное мясо, соленый сыр и эль, который варил в пригороде Лондона шурин Чарлза, старый Хэмфри, невозможнейший хитрец, добавлявший в брагу лимонный сок и тертый хрен; явный отход от традиции, но коль вкусно — кто станет спорить?! (Первым здешний эль оценил Свифт, — когда у него начинался запой, он не уходил от Чарли; очень много ел, ругал на чем свет стоит короля, церковь, парламент, своих прихожан; себя величал "попом-безбожником": Чарли обзывал бандитом, а Дефо всегда жалел, гладил сухой длинной ладонью по голове, шептал: "Только один я понимаю, как тебе горько жить, мой бедный мальчик! Ты ведь мечтал стать живописцем? Или трубадуром, — только бы не слагать слова мудрости, будь они трижды неладны!..")
— Знаменитый, как вы заметили, газетчик — обжора, — сказал Дефо. — Как вы отнесетесь к тому, если нам зажарят фазана?
— Все новое интересно мне, но не более того, потому что высшее наслаждение человека не еда, не застолье, но собеседование, поиск совместной истины.
— Истина не бывает совместной. Истина, как и женщина на ночь, должна быть собственностью человека. Что же касается еды, то не сама по себе она интересует меня, — еда есть одна из форм выявления человеческого вкуса. Стол, по-моему, есть выразитель термина "ощущение", который и определяет всё на свете, не так ли?
— Я пока еще не понял вас, сэр Даниель.
— Поясню. "Ощущение" и "вкус" увязаны нерасторжимо. Вкус может доставлять человеку как счастье, так и горе. Увы, исследуя предмет вкуса, я пришел к выводу, что человек значительно легче сносит горести, нежели счастье. Именно так! Холодный суп, простоявший в тепле, вызывает досадные ощущения: вас мутит, в животе начинает бурчать, из-за этого над вами смеется любовница, вы вне себя, а тут еще сосед неловко задевает вас локтем; вы не даете ему даже мгновения, чтобы он принес извинения, бьете его по лицу; дуэль назначена; вы сражаетесь на кинжалах; в самый ответственный момент у вас начинается новая схватка внизу живота; противник видит вашу слабость; удар — и вы ушли в небытие! Счастье, которое доставляет вам отменный вкус, не надоедает, вроде старой любовницы или капризного ребенка, я уже не говорю о благодетеле в канцелярии, пред которым вы обязаны благоговеть, ибо получаете с его подачи орден и чин…
— Наверное, вы не переписываете страницы своих манускриптов, — улыбнулся Епифанов. — Вы говорите так, будто слова являются вам за мгновение перед тем, как вы их произнесли.
— Когда манускрипт правят, это свидетельствует о плохой работе: литература, как и любовь, внезапна, и стратегия ее развития подчинена логике, неведомой нам… Итак, фазан… Чарли, фазан! И эль, много эля!
— А вы слыхали про трюфели? — поинтересовался Епифанов. — Особенно про те, которые растут в Африке?
— Трюфели? — Дефо удивился. — А что это?
— Это земляной гриб. Его ищут дрессированные собаки… Трюфели сообщают силу мужчинам и делают женщин любвеобильными.
— Да?! Поразительно! Где вы узнали про них?!
— Кажется, первый их помянул Ювенал, но, возможно, я ошибаюсь.
— В России они есть?
— В России может быть все, — ответил Епифанов. — Надобно лишь приложить руки. Климат наших южных районов вполне позволяет растить трюфели.
— Что вы называете российским югом?
— Территории, расположенные к югу от Азова.
— Но там турки!