– Самый лучший на свете человек, сэр. Отставной сержант с небольшими сбережениями, довольно зажиточный, самостоятельный и очень гордый. У них в гостиной была целая выставка индийских диковинок, и они с женой позволяли нам с сестрой их рассматривать, если мы себя хорошо вели.
– А он не слишком ли стар был для фронта?
– А его этим не смутишь. Он в первые же дни войны нанялся сержантом-инструктором в батальон, а когда батальон послали на фронт, он с ним и увязался. А когда я из учебки выпустился в семнадцатом, он меня сразу записал к себе во взвод. Я думаю, его мама попросила.
– Я и не знал, что вы были так близко знакомы, – заметил Кид.
– А он этого и не показывал. У него во взводе не было любимчиков, но зато он маме во всех подробностях писал и про меня, и про все, что у нас творилось. Знаете, – Стренджвик снова заерзал на кушетке, – мы же были знакомы всю жизнь, жили через дорогу и вообще… Ему было сильно за пятьдесят. Боже мой, Боже мой! Как же все, черт возьми, сложно, если ты молодой! – Он заплакал. Но Кид не давал ему спуску и продолжал допрос:
– Итак, он часто писал твоей матери про тебя, так?
– Да. У мамы было плохо с глазами после бомбежек. Там сосудики полопались, у нее в глазах, когда она сидела в подполе, а вокруг падали бомбы. Она очень плохо видела, и ей наши письма читала тетя. Вот сейчас я про это вспоминаю и думаю, что…
– Это та самая тетя, которая умерла и про которую была телеграмма? – не отставал Кид.
– Да, тетя Армин, мамина младшая сестра. Ей было под пятьдесят. Надо же! Меня ночью разбуди и спроси – я бы сразу сказал, что она вся была как открытая книга, у нее в жизни не было ничего, что все вокруг не знали бы, причем все всё знали всегда, она никогда ничего не скрывала. Она присматривала за нами с сестрой, когда ее просили… ну мало ли что, коклюш, корь… Она помогала маме, и мы у нее дома дневали и ночевали. Дядя Армин был краснодеревщиком и еще приторговывал старой мебелью, и мы у него в сарае все время играли. У них не было детей, и когда война началась, она говорила, что это даже к лучшему. Но она редко пускалась в рассуждения о своих чувствах. Все держала в себе, ну, вы понимаете. – Он искательно заглядывал нам в глаза.
– А она что была за человек? – спросил Кид.
– Большая такая женщина, в молодости была красивой, кажется. Но мы ее видели с рождения и ничего особенного в ней не замечали, разве вот только… Мама ее звала по имени – Белла, а мы с сестрой – только «тетя Армин».
– Почему?
– Нам казалось, это имя ей больше подходит, она вся была такая медленная, уверенная, двигалась мощно, как армия.
– И это она читала твоей матери письма?
– Каждый раз, когда приходила почта, она переходила дорогу, брала ее и шла к маме. И больше мне нечего про это сказать. Вот кто бы меня ни спросил, я только это и могу сказать. Как они могли все это на меня взвалить тогда? Потому что… потому что если мертвые не воскресают, то что будет со мной и со всем, во что я верил? Вот вы мне скажите, что? Я… я…
Но Кид не давал себя сбить:
– Сержант ей все про тебя написал, правда?
– Да что он мог такого уж особенного про меня написать? У нас дел было невпроворот. Но он про меня ей писал, да, и это очень маму радовало. Я-то сам едва пару слов могу связать в письме. Я берег все до побывки, мне же были положены две недели отпуска каждые полгода, и еще каждый раз день сверху… мне повезло больше, чем всем.
– И приезжая домой, ты рассказывал и про сержанта, да? – продолжал Кид.
– Наверное, они от меня этого ждали, но я как-то об этом не думал тогда. Я слишком был погружен в свои дела. Дядя Джон, когда я бывал на побывке, всегда писал, что там у них происходит и чего мне ждать по возвращении в часть, и мама просила ей это тоже читать. А потом я должен был ходить к его жене и пересказывать всё ей. А ведь еще была девушка, на которой я собрался жениться, если выживу, после войны. Мы даже ходили по магазинам вместе, приценивались…
– Но ты же так и не женился на ней, правда?
– Нет! – его снова затрясло. – Еще до конца войны я узнал, как оно в жизни-то бывает по-настоящему. Я… я и представить себе не мог, что так случается. Ей было под пятьдесят… тете моей! И ничего не было заметно до самого конца! Вы не понимаете что ли? Она только и сказала-то под конец моего отпуска на Рождество восемнадцатого года, когда я зашел попрощаться… тетя Армин только и сказала-то, что «Ты скоро увидишься с мистером Годсо?». Я говорю: «Раньше, чем хотелось бы». И она мне: «Передай ему, что я разделаюсь со своей незадачей к двадцать первому числу, а потом сразу хотела бы с ним свидеться, как можно скорее».
– А что это у нее была за незадача? – поинтересовался Кид.
– У нее была какая-то опухоль в груди, по-моему. Но она никогда не разговаривала ни с кем о своем здоровье.
– Ясно. Ну-ка повтори, что она тогда тебе сказала.
– «Скажи дяде Джону, что я надеюсь разделаться со своей болячкой к двадцать первому числу, а потом сразу хотела бы с ним свидеться, как можно скорее». А потом рассмеялась и говорит: «Но я же знаю – у тебя голова что решето. Давай-ка я тебе это напишу, а ты ему записку передай при встрече». Она написала записку, я ее поцеловал на прощанье – она всегда меня любила больше всех других, – и поехал обратно в Фампу. И скоро думать про это забыл. А потом снова оказался на передовой – а я же был вестовым, я говорил уже, – и наш взвод стоял в траншее Северная Гавань, и у меня был приказ минометчикам, которыми командовал капрал Грант. И он тогда прочел приказ и взял из взвода пару солдат, повернуть там надо было этот их миномет, или еще что-то. И я тогда передал дяде Джону записку, а капралу Гранту дал сигарету, и он прикурил от угольной печки. И тогда Грант мне говорит: «Ох, не нравится мне это!» – А сам пальцем на дядю Джона незаметно показывает, который уже записку-то тетину читает. А знаете, сэр, вот с кем вам надо было поговорить – так это с Грантом, как он умудрялся все наперед знать. Особенно когда Рэнкин застрелился из ракетницы.
– Я и поговорил, – ответил Кид и пояснил мне: – У Гранта было шестое чувство, черт его возьми. Солдат это пугало. Вообще-то я даже был рад, когда его подстрелили. Так что было потом, Стренджвик?
– Грант и шепнул мне: «Гляди-ка, чертов англичанин, его уже повело». А дядя Джон прислонился к стенке окопа и бормотал себе под нос тот гимн, который я вам пытался пересказать. Он вдруг весь лицом переменился, как после бритья. Я про такие вещи ничего не знаю, но я сразу одернул Гранта, мол, что это он разговорился, а вдруг офицер мимо пройдет, а сам пошел себе дальше. А когда я проходил мимо дяди Джона, он мне кивнул и улыбнулся, что он нечасто делал, а потом убрал записку в карман. «Вот это по мне. Я двадцать первого – в отпуск».
– Это он так тебе сказал? – переспросил Кид.
– Точно так, я все слово в слово помню. Само собой, я ответил, что положено в таких случаях, мол, рад за него, и вскоре уже вернулся в штаб. Да и забыл про это все. Это было одиннадцатого января, через три дня после того, как я вернулся с побывки. Вы ведь помните, сэр, вокруг Фампу ничего не происходило с обеих сторон в первую половину месяца. Гансы готовили форсированную атаку, но пока у них было все тихо, мы тоже их решили не задирать.
– Я помню, – ответил Кид. – А что было с сержантом?
– Наверное, я с ним встречался все эти дни, бегая туда-сюда по траншеям, но мне это в память не запало. Да и с чего вдруг? А двадцать первого его имя значилось в отпускном листе, который я должен был отнести начальнику отпускной команды. И я это заметил, конечно. И в тот же самый вечер гансы решили испытать свой новый полевой миномет, и пока наши опомнились, они положили мину аккурат нам в отвод траншеи и накрыли с полдюжины солдат. Их как раз выносили, когда я бежал наверх к управлению, и они там полностью заняли Малый Попугайский, ну, как всегда и получалось в таких случаях, помните, сэр?
– Еще бы! А за навесом там стоял крупнокалиберный пулемет, если туда добраться. Мимо него можно было проскочить, – ответил Кид.
– И я это тоже помню. Но было уже темно, и с Ла-Манша нанесло туману, вот я и выпрыгнул из Малого Попугайского и срезал по открытой местности до того места, где тогда сложили тех четверых из Уорикского пехотного. Но в тумане я сбился с пути и оказался вдруг в полупрофильной траншее по колено, которая вела от Малого Попугайского до Французского квартала, прямо свалился в нее, на пулеметную платформу рядом со старым котлом и парой скелетов зуавов. От этого я пришел в себя и пошел прямо по Французскому кварталу, – а настила там не было, – в Мясницкий переулок, где молокососы французские лежали по шестеро в глубину по обеим сторонам, только переборками слегка прикрытые. Они там подмерзли, так что перестало капать и начало скрипеть.
– В тот момент это тебя беспокоило? – спросил Кид.
– Нет, – ответил мальчик, стараясь, чтобы это звучало презрительно. – Если вестовой такие вещи замечает, грош ему цена как вестовому. И вот прямо в середине переулка, около старой перевязочной, о которой вы, сэр, говорили, мне вдруг показалось, что рядом с переборкой стоит точь-в-точь тетя Армин, словно она стоит там и ждет перед дверью. И я еще про себя подумал: вот была бы потеха, если б ее жизнь туда забросила, куда она сейчас забросила меня. Через секунду я уже разобрался, что это просто тень да еще какие-то тряпки, висевшие на газовом навесе. В общем, я добрался до отпускной команды и предупредил их там обо всех, о ком было положено, включая дядю Джона. Потом пошел по Кочерге к передовой, чтобы на первой линии обороны тоже всем все передать. Я особо не торопился, потому что думал, пусть, пока я иду, гансы поуспокоятся там. Потом я столкнулся с командой деблокировщиков, и у них офицер разорался по поводу каких-то там прожекторов на фланге и начал им всем показывать кузькину мать, так что мне самому пришлось искать отпускников по всей траншее. Тут то одно, то другое, – в общем, обратно я прибежал только в полдевятого. И в тылу натолкнулся на дядю Джона: он чистился от грязи, уже побрился – такой был весь сияющий, как на праздник собрался. Он спросил про аррасский поезд, и я ответил, что если гансы не проснутся вдруг, то он в десять часов отъедет. «Отлично! – он мне говорит. – Я тогда с тобой». И мы пошли по старой траншее мимо перекрестка с Халнекером, назад к блиндажам нестроевых. Ну, вы знаете, сэр.
Кид кивнул.
– И тогда дядя Джон что-то начал мне говорить про то, что, мол, увидится с мамой и всеми остальными через пару дней, и не хочу ли я им что-нибудь передать. И тут уж кто меня за язык тянул, не знаю, но я его попросил передать тете Армин, что уж вот не ожидал я ее встретить в наших краях. И еще засмеялся. Это я тогда в последний раз в жизни засмеялся. «Ага, а ты, значит, ее видел тогда?» – он мне говорит как ни в чем не бывало. И я ему сразу рассказал и про тень, и про тряпки, и про то, как принял их за тетю. «Очень похоже на то», – он мне отвечает и только грязь со штанов дальше счищает. А мы между тем уже подошли к повороту, где была старая баррикада и вход во Французский квартал за ней – это пока его не разбомбили, сэр. Ну он на нее залезает, и пошел себе дальше. Я говорю: «Нет уж, спасибо, я там сегодня уже был». А он даже не слушает. Он куда-то руки сунул, а как выпрямился, вынимает – а в каждой руке по угольной жаровне, полной.
«Давай, Клем, – говорит (а он очень редко называл меня по имени). – Не бойся. Это маленькая траншея, и если гансы снова начнут, они на нее боезапас тратить не станут».
«Это кто тут боится?» – спрашиваю.
«Ну я, например, – он отвечает. – Не хочу себе в последний момент портить отпуск». Тут он обернулся и произнес тот кусок из чина отпевания.
Кид зачем-то повторил эти слова медленно и торжественно:
– «Когда я боролся со зверями в Ефесе, какая мне польза, если мертвые не воскресают?»
– Именно так, – подхватил Стренджвик. – И вот мы пошли вместе по Французскому кварталу, все вокруг стихло, и только под ногами скрипело. И я помню, что думал…
Он заморгал.
– Не думай! Говори, что было! – приказал Кид.
– Ой, простите. Он шел и шел с жаровнями в руках и напевал этот гимн. Прямо в Мясницкий переулок. И не доходя до старой перевязочной, он остановился, поставил жаровни и спросил: «Так где, говоришь, она стояла? У меня-то глаза уже не те, что были…».
«Да дома, я думаю, она стояла, – говорю. – Пошли отсюда, холод смертный, да и я-то не в отпуску…»
«А зато я в отпуску, – он мне отвечает, – и я…». И тут – вы мне не поверите, – я перестал его голос узнавать, он изменился, и главное, он так шею вытянул и говорит: «Белла! – говорит. – Белла! Слава Богу!». Все так и было. И тут я увидел – честное слово, увидел, – тетю Армин. Она собственной персоной стояла у двери старой перевязочной, как и тогда, в первый раз, когда мне показалось, что я ее видел. Он на нее смотрел, а она – на него. Я это все увидел, и у меня в душе все словно перевернулось, потому что все, во что я тогда верил, полетело кувырком. Мне буквально не за что стало ухватиться, понимаете? А он смотрел на нее, как на живую, ну, как люди друг на друга смотрят, и она так же смотрела на него. И потом он говорит: «Надо же, Белла, мы с тобой за все эти годы только второй раз остались наедине». И тут я вижу, она протягивает к нему руки на этом жутком морозе. А ей под пятьдесят, и она моя родная тетя! Можете меня завтра сами сдать в психушку, но я сам, своими глазами все это видел, я видел, что он с ней говорил, а она ему отвечала. Он потянулся снять винтовку с плеча, потом отдернул руку: «Нет, Белла! – говорит. – Не искушай меня! У нас впереди Вечность. Пара часов погоды не сделают». Потом он берет свои жаровни и идет в перевязочную. На меня он больше и не поглядел. Полил их бензином, чиркнул спичкой, зажег и пошел внутрь. А тетя Армин так и стояла с протянутыми к нему руками все это время – и она так смотрела!.. Я и подумать не мог, что такое бывает или вообще может быть. А потом он выглянул из блиндажа и крикнул: «Заходи, дорогая!». И она пригнулась и в блиндаж пошла, а на лице все то же выражение… И он закрыл дверь изнутри и, я слышал, еще ее заклинил. Я это все видел и слышал своими собственными глазами и ушами, и да поможет мне Бог!
Он повторил эту клятву несколько раз, и после продолжительной паузы Кид спросил, что он может вспомнить следующим.
– У меня все смешалось в голове тогда… По-моему, я дальше побежал по делам, – мне так говорили, по крайней мере, но я был весь… я чувствовал… весь в себе, в общем, ну не знаю, знакомо ли вам такое чувство. Я как бы отсутствовал все время. А наутро меня разбудили, потому что он не явился к поезду. А кто-то видел, что он со мной идет. До обеда меня уже все, кто только мог, успели обо всем допросить и расспросить. И я тогда вызвался заменить Дирлава, у которого палец на ноге заболел, чтобы отнести пакет на передовую, потому что мне надо было все время что-то делать, понимаете? Потому что мне не за что было ухватиться. А уже там, на передовой, Грант мне и сказал, что дядю Джона нашли за заклиненной дверью, еще и заваленной мешками с песком. Я от него такого не ждал. Мне и того хватило, что он начал дверь заколачивать… прямо как папин гроб…
– Мне никто не докладывал, что дверь была заклинена, – вставил Кид.
– Ну так а зачем чернить память о покойнике, сэр?
– А самого Гранта что привело в Мясницкий переулок?
– Да он заприметил, что дядя Джон таскает уголь помаленьку уж целую неделю и складывает за старой баррикадой. И когда поднялся шум и объявили розыск, он туда прямо и пошел, а как в дверь перевязочной толкнулся и понял, что заперто, так сразу все остальное тоже понял. Он мне рассказал потом, что мешки сам пораскидал, а потом руку в щель просунул и клинья сдвинул, чтобы дверь открыть, пока никто другой не видел. Это все ему с рук сошло. Вы и сами тогда сказали, сэр, что дверь, наверное, от ветра распахнулась.
– И Грант, выходит, знал, что задумал Годсо? – выпалил Кид.
– Грант знал, что Годсо решился это сделать и что если уж он решил – то он сделает, и ничто на Земле его не остановит. Он мне так и сказал.
– А что потом?
– А потом я так и служил, наверное, пока в штабе мне не передали телеграмму от мамы, что тетя Армин умерла.
– Когда умерла тетя?
– Утром двадцать первого. Утром двадцать первого! Все сходится, видите? Каждый раз, как начинаю про это думать, вспоминаю, что это как раз то самое, о чем вы нам лекции читали в Аррасе, пока нас держали там на переформировании в казармах, обо всех этих ангелах Монса и тому подобных штуках. Но эта телеграмма снова мне все перевернула.
– О, галлюцинации! Как же, помню. И их перевернула телеграмма, да?
– Да! Разве вы не понимаете? – он приподнялся на кушетке. – У меня, черт его совсем раздери, вообще ни-че-го не осталось, ничего нету, на что опереться, ни тогда, ни до сих пор! Если мертвые воскресают, – а я это видел, – то почему? Почему это все происходит? Разве не понимаете? – Он уже вскочил на ноги и угловато жестикулировал. – Я же видел ее! – снова и снова повторял он. – Я видел и его, и ее. А она умерла еще утром, а он убил себя прямо у меня на глазах, чтобы с ней вместе уйти в Вечность, а она к нему протягивала руки! Я хочу знать, кто я и где я! «Для чего мы ежечасно подвергаемся бедствиям?»
– Бог знает, – пробормотал Кид себе под нос.
– Может, позвонить? – предложил я. – Он же, неровен час, совсем теперь разбушуется.
– Не разбушуется. Это последний взбрык, а потом оно сработает. Уж я-то знаю, как эта штука действует. Во-о-от.
Стренджвик стоял с вытянутыми назад напряженными руками, с остановившимся взглядом, и из его рта неслось – странным высоким и монотонным голосом отвечающего урок школьника:
– Только лишь раз это делают боги…
Он повторял эти слова, а потом внезапно закричал в совершенно безумном гневе:
– И да будь я проклят, если со мной они это сделают хоть раз! И наплевать, куда мы там с ней ходили прицениваться! Пусть в суд подает, если захочет! Она же не знает, как оно все по-настоящему! А я-то знаю! Я все сам видел! Я такой, я что захочу – все так и сделаю, так всегда было, но до того, как я увидел, какое у нее было тогда лицо… такое лицо… я теперь – всё. Я теперь знаю настоящие жизнь и смерть. Со смерти все и начинается, понимаете? Она не понимает. Да пошла ты тогда к черту со всеми адвокатами своими! Я уже сыт по горло, по горло!
Он замолчал так же внезапно, как начал кричать, и лицо его, смягчившись, снова стало таким, как обычно. Кид взял его за руки и отвел обратно к кушетке, куда он свалился как выжатая тряпка. Потом Кид снял с вешалки какую-то расшитую мантию и аккуратно накрыл Стренджвика.
– Да-а-а, ну, наконец-то оно самое, – удовлетворенно протянул Кид. – Он все рассказал и теперь наконец спокойно поспит. К слову сказать, кто его сюда привел?
– Пойти спросить? – предложил я.
– Да, и приведи его сюда, если найдешь. Нам-то с тобой какой смысл с ним тут сидеть до утра?
Я вышел в банкетный зал, где торжество было в самом разгаре, и меня немедленно схватил за рукав пожилой и весьма занудный брат из Южного Лондона, который сразу же пошел за мной, не переставая извиняться и выражать озабоченность. Кид постарался его успокоить.
– С мальчиком совсем беда, – говорил посетитель. – Я так удручен тем, что он вам тут устроил номер. Я-то надеялся, что он будет держать себя в руках.
– Наверное, это всё мои с ним разговоры о нашем прошлом, – отвечал Кид. – Такое бывает.
– Может быть, может быть. Но у Клема и после войны тоже не все в порядке.
– Он что, работу не может найти? Нехорошо, если это мешает ему жить, и он тянет на себе это бремя все время. Пора бы и сбросить! – неожиданно задорно закончил Кид.
– Да не совсем в этом дело, на жизнь ему хватает, но… – Посетитель покашлял, прикрыв рот сухонькой ручкой. – Вообще-то, досточтимый сэр, он… он замешан в одном дельце о нарушении брачного обязательства…
– А, это другое дело, – сказал Кид.
– Да, и довольно серьезное. Не приведено обоснованных причин, вы же понимаете. Молодая леди безупречна со всех сторон, и она стала бы ему отличной женой, если мне было бы позволено давать советы. Но он несет что-то непотребное про то, что она не его идеал, или что-то в этом роде. Разве разберешь, что нынче в головах у молодежи, не правда ли?
– Да вряд ли, – ответил Кид. – Но одно могу тебе сказать точно: ему уже лучше, он заснул. Посиди тут с ним, а когда проснется, потихоньку отведи домой… И не бери в голову: мы тут привыкли уже, что ребята, бывает, устают. Нас не за что благодарить, брат… брат…
– Армин, – ответил посетитель. – Он мой племянник по жене.
– Только этого не хватало! – пророкотал Кид.
Брат Армин удивленно приподнял брови, и Кид поторопился пояснить:
– Я же говорил, ему только выспаться и не хватало! А теперь выспится. В общем, посиди с ним здесь в тишине.
Друг семьи
В тот теплый апрельский вечер 1919 года работы в ложе «Вера и Труд» №5837 несколько затянулись. После трех посвящений и двух возведений, каждое из которых было разыграно со всем вниманием к деталям и по полной форме, как это всегда было принято в нашей ложе, братья притихли и пребывали под сильным впечатлением от музыки, звучавшей во время собрания.
– Есть две мелодии, которые нужно раз и навсегда запретить к исполнению, – сказал один из братьев, когда все расселись за банкетным столом. – «Последняя застава» – это раз…
– Нет, «Последнюю заставу» еще можно выносить, – возразил второй. – А вот «Типперери» – это уже слишком. Но тут уж не угадаешь: каждый сам несет по жизни свое клеймо.
Я обернулся, посмотреть, кто говорит. Это был рекомендатор одного из возведенных сегодня в Мастера братьев, толстый человек с рыбьим безразличным лицом, явно преуспевающий. Занимая места за столом, мы познакомились. Его звали Бевин, и у него была птицеферма близ Челфонт-Сент-Джайлс. Также у него были договоры с парой высококлассных лондонских гостиниц на поставку кур, а еще он планировал в ближайшем будущем еще и начать выращивать пряные травы.
– На пряности сейчас спрос, – говорил он, – но все зависит от того, как с оптовиками договоришься. У нас в этом нет никакой системы. У французов дело поставлено гораздо лучше, особенно в горных областях на границах с Италией и Швейцарией. Они больше пользуются приправами, чем наши. У нас-то оптовые фирмы все это дело убили. Но какой-то спрос еще есть, так что важно связаться с правильными людьми. Я вот и собираюсь этим заняться.
Рослый ухоженный брат, сидевший через стол от него (его звали Пол, и, судя по всему, он был то ли юристом, то ли инженером), вмешался в разговор и начал рассказывать о каком-то пустыре за Типвалем на Сомме, где по никому не известным причинам на целом акре перекопанной воронками земли вдруг разрослась какая-то могучая и высокая трава.
– Там только надо порыться, чтобы ее найти, потому что и сорняков там море, да еще и мины встречаются, бомбы и всякое такое, потому что никто до сих пор там ими не занимался и не вывозил никуда.
– Когда я там был в последний раз, – сказал Бевин, – я думал, там так все и останется до Страшного суда. Ну, ты знаешь, как оно все было там в овраге за сахарным заводом. А через два дня все разбомбили, просто сровняли с землей, да даже еще хуже – буквально в пыль разнесли. Они думали, что сент-фирминский арсенал накрыли.
Он взял бутерброд и стал не торопясь жевать, время от времени отирая лицо, поскольку ночь стояла душноватая.
– Да уж, – протянул Пол. – Я иногда думаю, что мир таков, каков он есть, потому что Судный день все не наступает и постепенно теряется вера в справедливость. Нам же, по сути, ничего потом уже было не нужно – только чтобы справедливость восторжествовала. А если этого нет, то как будто тебе из-под ног выбивают опору.
– И я того же мнения, – ответил Бевин. – Нам все эти разговоры и переговоры потом были до лампочки. Мы тоже хотели только справедливости. Ведь как ни крути, кто-то всегда прав, а кто-то неправ. Нельзя же так просто: все поссорились, потом все помирились, поцеловались – и как будто не было ничего.
Сидевший справа от меня худой смуглый брат, воздававший должное холодному пирогу со свининой (с нашими пирогами никакие другие не сравнятся, потому что у нас они свои, домашние), вдруг поднял на нас длинное лицо, на котором поблескивал недобрым безумным огоньком стеклянный глаз.