— Ну, ты всегда скажешь, Боб! — кокетливо улыбнулась Юля. — Макулатуру собирать… Зато они образованные были. Языки знали…
— Да уж, — серьезно, без улыбки согласился Боб. — Не чета нам. И даже учителям нашим…
— Не говори: «учителя»! — прервала Боба девочка с пушистой косой. — Говори: «преподаватели». Мы с вами учителей только по телевизору видим. Да в книжках. Вот недавно… смотрели?
— Да ладно тебе всех хаять, максималистка несчастная! — возразила Юля. — Кира-физичка чем тебе плоха? А Наталья Олеговна?
— Вот в Лицее… — вздохнула девушка с косой.
— Лицей — это да! — сказал Боб. — Они там языки изучали, философию… А мы ни черта не знаем… Теоремы какие-то, законы… на хрена они… Выучил — забыл, забыл — выучил… А насчет учителей… Я вам сейчас расскажу… большая хохма… Я специально проверить решил. Подкатываюсь к нашей историчке после обществоведения, скромненько так, руки по швам, глаза в землю и спрашиваю: «Скажите, пожалуйста, Надежда Николаевна, а правда ли, что вся философия Гегеля есть не что иное, как качественное развитие идей Шеллинга?» Видали б вы, как у нее челюсть отвисла…
Юля рассмеялась, а девочка с косой презрительно оттопырила нижнюю губу и спросила:
— А ты-то сам откуда это знаешь?
— А, это просто! — почему-то обрадовался Боб. Мне показалось, что все, что он говорит, предназначено только для девочки с косой. — К нам в гости батин одноклассник часто приходит. Когда-то учились вместе, а теперь — так случилось — в одном доме живет. Он, этот одноклассник, университет кончил. И говорит одни сплошь умные вещи. Как заведется — не остановишь. У матери тарелки из рук сыплются, у бати от зевоты скулы сводит… Но не выгонишь же… Друг детства все-таки. Сидят в шахматы играют. Но он и тут не умолкает: «Понимаешь ли, Петр, какой тут интересный разворот проблемы…» — Боб смешно передразнил папиного одноклассника. — Я раньше тоже во двор убегал от этой скучищи, а потом как-то прислушался и… вы не поверите — интересно. То есть я, конечно, ни черта почти не понимаю, но… складно и… красиво как-то… И еще… понял я, сколько есть всего в мире интересного для человеческих мозгов… А то даже обидно как-то было. Для чего человеку — ну, к примеру, бате моему — мозги? Неужели только для того, чтобы на заводе рацухи придумывать? Для всего остального вроде хватит челюстей, рук, желудка… ну, и прочих там… рефлексов… Обидно как-то…
— Ишь, расфуфырился! — усмехнулся незаметно подошедший парень с падающей на лоб косой челкой. — Рефлексов ему, вишь, мало… Силен ты, Боб, перед девицами выставляться… Завидую! А вот скажи лучше — тросик газа достал? Обещал на той неделе, между прочим…
Дальше, до самого конца перемены, ничего интересного в их разговоре не было.
«Нет, и эти не знают, — решила я, сидя за своей партой на уроке географии. — Разве что Боб. Нет, и он вряд ли».
Дома я в первую очередь обследовала бабушку (не все же ей меня обследовать). Здесь у меня была серьезная надежда на успех. Бабушка — старая и к тому же сама говорила про беспризорников.
— Бабушка, — осторожно спросила я, — а вот помнишь, ты рассказывала про беспризорников… Ну, что они курили… А вот сейчас беспризорники есть?
— Да что ты, Ольга, Господь с тобой! — Бабушка взмахнула руками. — Тогда разруха была, война, голод, тиф, холера. Люди тысячами мерли, вот дети и оставались без присмотра. А сейчас — какие ж беспризорники! Войны нет, голода нет, все сыты, одеты, в школах учатся…
— Сыты, одеты… — повторила я.
— А чего это тебя вдруг заинтересовало? — насторожилась бабушка.
— Да так, ничего, кино посмотрела… — быстро проговорила я и вышла из комнаты.
«Мама! — тщательно все обдумав, решила я. — Мама должна знать. Она взрослая, работает. Боб еще школьник, бабушка — пенсионерка. А мама должна знать». Оставалось решить, как бы так осторожно спросить у нее, чтобы не напугать и не вызвать никаких подозрений. Слово «беспризорники» годится для бабушки, но для мамы не годится. Ведь она родилась уже после войны. А какие еще есть слова? Есть еще бичи, бомжи. Это те, которые живут в подвалах шестнадцатиэтажки… Но это все взрослые… Нет, надо другое… А, вот — бродяги! Подходящее слово. Бродягами могут быть и дети и взрослые, и при этом они не воры и не преступники. Как раз то, что надо.
Когда мама пришла с работы, я выбрала момент (бабушка в это время ушла в кухню) и спросила:
— Мама, а кто такие бродяги? Они сейчас есть?
Мама задумалась, потом улыбнулась как-то очень по-молодому и сказала:
— Есть и сейчас бродяги. Только они не такие, как раньше. Другие… Сейчас, подожди… — Мама открыла дверцу серванта, вынула откуда-то из-под книг кассету, которую я раньше никогда не видела, и вставила ее в магнитофон по кличке Хрипунец. — Мы когда-то тоже были бродягами, — сказала мама. — Сейчас мне кажется, что это было не со мной. Костер, искры, еловые лапы, смола на поленьях, песни… Там я познакомилась и с твоим отцом. Он тогда неплохо играл на гитаре. Вот, это мы с ним поем. Послушай…
Мама щелкнула клавишей, что-то захрустело, а потом молодые, незнакомые голоса запели: «Люди идут по свету, им вроде немного надо, была бы прочна палатка да был бы нескучен путь. Но с дымом сливается песня, ребята отводят взгляды, и шепчет во сне бродяга кому-то: „Не позабудь!“» Я вежливо слушала и старалась не смотреть на маму, потому что на глазах у нее, кажется, показались слезы. Из коридора в комнату заглянула бабушка, удивленно посмотрела на нас, но ничего не сказала.
Когда песня кончилась, я сказала: «Спасибо, мама», — и пошла в коридор одеваться.
— Ты куда это намылилась? — подозрительно спросила бабушка.
— Да так, пойду погуляю… — ответила я и оглянулась назад. Через открытую дверь я увидела, что мама по-прежнему сидит на диване, в магнитофоне щелкает пустая пленка, а на губах у мамы — какая-то незнакомая мне улыбка.
«Странно, — думала я, наматывая на шею длинный, связанный бабушкой шарф. — Но, кажется, мама знает даже меньше, чем Боб и бабушка. Странно».
Чем больше думаешь, тем меньше понимаешь. Это я тоже только сейчас поняла, а раньше считала, что тот древний мудрец, который сказал: «Я знаю только то, что я ничего не знаю», — просто кокетничал. Пока ничего не знаешь, думать не о чем и все кажется ясным. Как только начнешь — потянется нитка из клубка. И хорошо бы обратно смотать, да не получается: конец потерялся.
И тогда я решила поехать к отцу. Может быть, хоть он сможет объяснить мне то, чего я сама не понимаю. Ехать хотелось и не хотелось одновременно. Хотелось увидеть отца, поговорить с ним… но видеть его новую квартиру, новую жену, новые рубашки, тапки, галстуки… Этого не хотелось.
Дома была только Зинаида Георгиевна. Она сделала вид, что обрадовалась и удивилась моему приходу. На самом деле только удивилась — за два года я пришла первый раз, хотя папа часто приглашал меня.
— Проходи, Олечка, проходи, — сказала Зинаида Георгиевна. — А папа сейчас придет. Он только вниз за хлебом вышел.
— А у нас за хлебом я ходила, — брякнула я. — А папа ковер пылесосил и полы мыл.
— Вот как, — сказала Зинаида Георгиевна, открыла буфет и зачем-то стала переставлять в нем чашки.
— А у вас моет? — спросила я.
Зинаида Георгиевна молча кивнула.
Она меня прощала, и я это видела. А мне не нужно было ее прощения. Когда два года назад отец с мамой разводился, мама говорила подругам, указывая на меня: «Такту и выдержке этого ребенка может позавидовать любой взрослый…» И я тогда, помню, гордилась собой и была безукоризненно вежлива с Зинаидой Георгиевной. Что это со мной теперь? И Надежде Николаевне чуть было не нагрубила…
В коридоре щелкнул замок, Зинаида Георгиевна выпорхнула в прихожую и что-то зашептала папе. Я встала с кресла и вдруг отчего-то почувствовала, что я высокая и худая, что школьное платье мне коротко, а на правой пятке на колготках спущена петля. Как это ощущение было связано с папой, я не поняла, но не удивилась ему. Потому что уже привыкла к тому, что у меня последнее время одно с другим плохо связывается. «Сейчас он войдет и скажет: „Здравствуй, дочка! Как ты выросла!“» — подумала я и отвернулась к окну.
— Здравствуй, дочка! Как ты выросла! — донеслось от двери.
Мне вдруг захотелось выбить стекло и выпрыгнуть на улицу. С пятого этажа.
— Здравствуй, папа! — сказала я. — Ты, конечно, не вырос, но тоже очень хорошо выглядишь. У тебя очень красивый галстук.
Папа покраснел, а Зинаида Георгиевна вышла из комнаты. Мама говорила: «Вообще-то Зина — женщина со вкусом, но у нее есть одна странная привязанность. К ярким и совершенно диким по сочетанию цветов галстукам. Она считает, что они оживляют костюм мужчины». Сейчас на папе был желтый галстук с зеленой полосой наискосок.
— Я вижу, что ты пришла не просто так, навестить меня, — сказал папа. — У тебя есть какие-то проблемы? Садись, поговорим… Зина! У нас есть что-нибудь к чаю? Я купил только хлеб…
— Я сейчас схожу… — откликнулась из кухни Зинаида Георгиевна.
— Спасибо! Не стоит! — громко сказала я. — Я совершенно сыта и скоро уйду.
— Ну зачем ты так, Оля? — Голос у папы стал мягким, как диванная думочка. — В этом доме ты не чужая…
— У меня есть свой дом, — ответила я и тут же вспомнила Ваську и Жеку.
— У тебя, я вижу, начинается переходный возраст, — грустно сказал папа.
— Возможно, — согласилась я. — Я хочу спросить у тебя вот о чем. Могут ли быть несчастны люди, которые сами по себе ни в чем не виноваты? Маленькие дети, к примеру?
— К сожалению, да, Оля. Например, болезнь. Кто в ней повинен?
— Хорошо, болезнь — это я понимаю. А если болезни нет?
— Тогда поясни конкретным примером, что ты имеешь в виду.
Я села в кресло и закрыла лицо руками.
— Понимаешь, — сказала я, — я думала, все хорошо, а оказалось — все плохо.
— Так уж и все плохо? — переспросил папа. — Может быть, все же что-нибудь хорошее осталось?
Я молчала.
Папа стал серьезным:
— Вообще-то я приблизительно понимаю, что ты имеешь в виду… Но это очень сложный вопрос… Вопрос о несовершенстве мира… Видишь ли, Оля, я сам знаю не все ответы… Но если уж он встал перед тобой, значит, ты до него доросла… Одно могу сказать тебе. Постарайся понять. Есть в мире вопросы… явления… понятия, на которые нельзя дать однозначного ответа, обозначить каким-нибудь одним цветом. На этом стоит и от этого развивается наш мир… И это не беда. Так было и так будет всегда… Беда получается, если кому-нибудь покажется, что он уже знает ответы на все эти вопросы. Понимаешь? Ведь тогда получается, что ему уже некуда идти. И он (или они) начинает поучать других. И совсем уж большая беда, если этот он обладает каким-нибудь влиянием на других… Или властью… Ты понимаешь меня?
— Да, понимаю, — сказала я. — Мир несовершенен для того, чтобы не стоять на месте…
— Умница! — обрадовался папа.
— Хорошо. — Я снова встала. — Спасибо тебе. Я пойду.
— Как же пойдешь? А чай?! — всполошился папа.
— В другой раз. — Я вышла в коридор. — До свидания, Зинаида Георгиевна!
Папа догнал меня, распахнул дверь и уже на пороге тихо спросил:
— Ну как там… мама?
— Спасибо, у нее все хорошо, — ответила я и медленно пошла вниз по лестнице. Я не оборачивалась, но знала, что папа стоит в дверях и смотрит мне вслед.
Я шла домой пешком и думала. Пахло весной, и малыши уже рисовали цветными мелками на подсохших кусочках асфальта. Рисовали почему-то все одно и то же: принцесс в пышных юбках и домики.
С одной стороны, получалось, что папа вроде бы прав, что так все и должно быть. И тогда выходит, что делать вовсе ничего и не надо. Очень удобно выходит. Но это-то «удобство» и вызывало у меня всякие сомнения. Может быть, это все специально так придумано, чтобы ничего не делать? Может такое быть? По-моему, вполне может. Кому-то лень было хоть что-нибудь делать, вот он лежал на диване и думал. И придумал. Снаружи все вроде гладко, а на самом деле что получается? Чтобы мир не стоял на месте, выходит, нужно, чтобы папа бросил мою маму, Жекина мама — Жеку, чтобы злой и больной Васька кричал про свою маму всякие нехорошие слова и жил в полуразвалившемся сарае… Странно, однако, получается. Не лучшим образом, как говорит моя мама.
Настроение у меня от этих мыслей стало совсем паршивым. И вдруг я вспомнила, что сегодня бабушка будет делать мое любимое вишневое желе в жестяных ванночках. Точнее, уже сделала. И сейчас оно стоит в холодильнике на верхней полке и застывает. А на дне каждой ванночки — вишенка или долька лимона. Для красоты и для вкусноты тоже. Я представила, как мне сейчас будет вкусно, и обрадовалась, потому что от этого-то мое плохое настроение, конечно, пройдет.
После обеда бабушка, таинственно улыбаясь, заглянула в холодильник и спросила:
— А что у нас сегодня на третье?
— Желе! — ответила я и облизнулась.
Мама посмотрела на меня и улыбнулась точно так же, как бабушка. И я как-то впервые заметила, что они очень похожи.
Бабушка торжественно поставила передо мной самую большую ванночку. Я воткнула в желе ложку и отковырнула сразу большой кусок, стараясь подцепить вишенку. Кусок сладко чмокнул и, чуть дрожа, лег на ложку.
Я ела ложку за ложкой и удивлялась. Желе было невкусным. Не то чтобы слишком кислым или слишком сладким. Просто невкусным. Никаким. Может быть, бабушка забыла туда что-нибудь положить?
— Желе сегодня очень удачное, — сказала мама, словно отвечая на мой вопрос.
«Интересно, любит ли Жека желе? — подумала я. — А ел ли он его когда-нибудь?» Тут я поняла, что дело вовсе не в желе. Желе такое же, как и обычно, то есть очень вкусное. Дело во мне. Я сама стала какая-то другая. И вижу весь мир через Жеку и Ваську… И я опять подумала, что если не расскажу кому-нибудь всего, то скоро умру прямо на месте.
Но кому рассказать? Ленке Макаренко нельзя, это я решила. Инке Колесовой? Она за последний год стала совсем чужая, да и ехать к ней надо… Может, Наташе Громовой? Но Наташка — трепло и разболтает всему классу. Тут я вспомнила про Иру Смирнову. Вот уж кто точно не проболтается. Но, правда, ей и рассказывать не очень интересно. Ну что она скажет? Скорее всего — ничего. И, может быть, даже не удивится. Но все равно. Кому-то рассказать надо. Ире — самое безопасное. Решив так, я вздохнула с облегчением и пошла одеваться.
Когда я подошла к сараю, Васька разгребал угли и готовился засыпать туда вялую картошку с бледно-розовыми ростками. Жека неподалеку ковырял палкой землю. Заметив меня, он поднял над головой огромную картофелину.
— Смотри, чего мне Васька дал, — гордо сказал он. — Я ее сейчас посажу и буду поливать. А потом на ней картоха вырастет.
— Хорошее дело, — согласилась я. — Только сажать надо не здесь. Здесь, смотри, и земли-то нету, стекло да кирпич. Да и тень всегда. Надо вон там, сбоку. Там солнце часто и земля. Пойдем, вместе посадим.
— Пойдем! — охотно согласился Жека и побежал к указанному мной месту.
— Сначала нужно вокруг немного землю вскопать… — объяснила я и показала, как это делается.
— Эй, огородники! — крикнул Васька. — Возьмите еще пару картох. На жрачку хватит.
— Давай, давай! — согласилась я и наклонилась к Жеке, чтобы помочь ему взрыхлить землю. И почувствовала какой-то кислый и неприятный запах.
— Знаешь, — сказала я Ваське, — от него почему-то пахнет болгарской палочкой.
— Какой еще палочкой? — удивился, но не рассердился Васька. — В баню надо — и все дела. Будут гроши — сходим.
— Болгарская палочка живет в ацидофилине, — объяснила я. — Я ее терпеть ненавижу, хотя и пью каждый вечер по полной кружке.
— Какая еще цидофилина? И зачем тебе каждый вечер по кружке этих… палочек? — спросил Васька с каким-то даже сочувствием.
Я, как могла, объяснила. Все дело было опять-таки в бабушкиной медицине. Я вполне неплохо отношусь к простокваше, а ряженку так даже очень люблю и согласна пить ее по три раза в день, особенно если с сахаром. Но бабушка считает, что пить надо именно ацидофилин, потому что от него в кишках не то сразу все перегнивает, не то, наоборот, проваливается, не успев загнить. Сказал ей об этом какой-то Мечников, который, наверное, слегка того, потому что, по его словам, выходит, что если пить много ацидофилина, то и вообще никогда не умрешь. Я в это не верю, и бабушка, кажется, тоже, но по чашке ацидофилина в вечер я все же имею. На всякий случай.
Оставив Жеку сажать остальную картошку, я вернулась к Ваське и присела рядом с ним на корточки. Некоторое время мы оба смотрели на тлеющие угли костра, потом Васька протянул руку и стал палкой переворачивать картошку. Смуглая Васькина рука вылезла из рукава куртки. Чуть выше запястья она была багрово-сизой.
— Что это у тебя, Васька: — спросила я.
Проследив мой взгляд, Васька отдернул руку и сплюнул в костер.
— Чухня! — презрительно сказал он. — Чирьяк вылез.
— Может, полечить чем? — предложила я.
— Чухня! — повторил Васька. — Заживет как на собаке. Будет шибко гнить — разрежу к чертовой матери! — Он указал на нож, воткнутый в землю.
Я поежилась. Потом спросила:
— Вась! А Жеку, кроме как теми таблетками, больше ничем нельзя лечить?