После всего сказанного, я уверен, Вы все еще готовы ответить: „Да, да, но нам все же доверено право и обязанность решать, какие книги наши дети будут читать в нашей школе“. Это правда. Но другая правда заключается в том, что если Вы воспользуетесь этим правом невежественно, нелепо, не по-американски, то люди могут посчитать Вас негодными гражданами и глупцами. И Ваши собственные дети могут Вас так назвать.
Я прочел в газете, что жители Вашего городка озадачены реакцией, которую вызвал Ваш поступок по всей стране. Что ж, Вы теперь знаете, что Дрейк — часть американской цивилизации и что остальные американцы не станут терпеть Ваше дикое поведение. Возможно, Вы также поймете, что книги священны для всякого свободного человека не просто так и что мы воевали со странами, которые ненавидели книги и сжигали их на костре. Как американец, Вы обязаны способствовать свободному обращению всех идей, а не только Ваших собственных.
Если Вы и Ваш совет соберетесь показать, что, принимая решения, касающиеся воспитания молодежи, Вы руководствуетесь мудростью и здравым смыслом, то Вам следует признать, что молодым людям свободного общества был преподан отвратительный урок: Вы опозорили и сожгли книги — книги, которых даже не читали. Вам также нужно дать своим детям возможность свободно получать информацию и знакомиться с разными мнениями, иначе им будет намного труднее воспринимать жизнь и принимать решения.
Еще раз: Вы меня оскорбили, я достойный гражданин, и я реалист».
С тех пор прошло семь лет. Ответа не последовало. А сейчас, когда я пишу эти строки в Нью-Йорке, в каких-то пятидесяти милях отсюда в школьных библиотеках действует запрет на «Бойню номер пять». Судебные тяжбы начались несколько лет назад и тянутся по сей день. Школьный совет нашел юристов, готовых зубами и когтями рвать Первую поправку. Почему-то желающих оспорить Первую поправку всегда в избытке, словно это какой-то сомнительный пункт в договоре на аренду квартиры.
Когда все только начиналось, 24 марта 1976 года, я написал комментарий для лонг-айлендской версии газеты «Нью-Йорк таймс». Вот оно:
В очередной раз школьный совет запретил несколько книг — в этот раз в Левиттауне. Среди этих книг есть и моя. Я узнаю про подобные, немыслимые для Америки абсурдные случаи как минимум дважды в год. Однажды в Северной Дакоте мои книги даже были по-настоящему сожжены в печи. Я от души посмеялся над этим глупым поступком, продиктованным невежеством и предубеждением.
Да, и трусостью, конечно: какой подвиг — воевать с вещами? Это как если бы святой Георгий атаковал покрывала и часы с кукушкой.
Видимо, подобных святых регулярно выбирают в школьные советы. Они на полном серьезе гордятся своей неграмотностью. Им почему-то кажется, что каждый раз, как кто-то из них хвастается, что вообще не читал книг, которые запретил (как тот господин из Левиттауна), он празднует подобие Дня независимости.
Такие балбесы часто становятся хребтом местной добровольной пожарной бригады, пехотного подразделения или кондитерского магазина, и мы им за это благодарны. Но не стоит им влезать в процесс обучения детей в свободной стране! Они для этого слишком тупы.
У меня есть предложение, которое положит конец запретам на книги в этой стране: каждый кандидат в школьный совет должен пройти проверку на детекторе лжи, где ему зададут вопрос: «Прочли ли вы после окончания школы хотя бы одну книгу от корки до корки? А за время учебы в школе?»
Если честный ответ будет «нет», кандидату следует вежливо сообщить, что он не может стать членом школьного совета и нести околесицу о том, как книги сводят детей с ума.
Когда в нашей стране начинают преследовать идеи, грамотные и начитанные поклонники американского эксперимента пишут аргументированные и логичные объяснения, почему все идеи должны жить и развиваться. Пришло время им понять, что они пытаются описать самое лучшее, самое оптимистическое, что есть в Америке, орангутангам.
Отныне я собираюсь ограничивать свое общение с полоумными Савонаролами этим советом:
— Пускай кто-нибудь ВСЛУХ прочтет тебе Первую поправку к Конституции Соединенных Штатов, дубина ты стоеросовая!
Ладно, в конце концов в городке появляется кто-нибудь из Американского союза гражданских свобод или другой подобной организации. Они всегда приезжают. Они объяснят, что такое Конституция и для чего она существует.
Они победят.
И в стране останутся миллионы раздраженных и обиженных этой победой людей — людей, которые считают, что некоторые вещи нельзя произносить вслух, особенно в области религии.
Они родились не в то время, не в том месте.
Поздравляю.
Так почему обычные американцы так не любят Первую поправку? Я обсуждал эту тему с разными людьми на благотворительном вечере Американского союза гражданских свобод в Сэндс-Пойнт, штат Нью-Йорк, 16 сентября 1979 года. Так совпало, что дом, в котором мы собрались, был, по слухам, использован Фрэнсисом Скоттом Фитцджеральдом в качестве прототипа для дома Гэтсби в романе «Великий Гэтсби». Не вижу повода не верить в это. Вот что я сказал собравшимся:
— Я не собираюсь говорить конкретно о запрете моей книги «Бойня номер пять», который действует в школьных библиотеках Айленд-Триз. Тут я лицо заинтересованное. В конце концов, я написал эту книгу, и кому, как не мне, считать ее не настолько отвратительной, как показалось школьному совету?
Вместо этого я хочу поговорить о Фоме Аквинском. Я смутно припоминаю его иерархию законов на нашей планете, которая в те времена считалась еще плоской. Высшим законом, говорил он, является Закон Божий. За ним следуют законы природы, к которым, полагаю, относятся громы, молнии, и наше право оберегать своих детей от вредоносных идей.
На самой нижней ступени находится людской закон.
Давайте я попробую проиллюстрировать этот расклад на примере игральных карт. Враги Билля о правах делают это постоянно, а мы чем хуже? Так вот, Божественный закон в этом случае будет тузом. Закон природы — королем. А Билль о правах — жалкой дамой.
Иерархия законов, по Аквинскому, настолько логична, что я не встречал человека, который сомневался бы в ее верности. Все понимают, что существуют законы гораздо более грандиозные, чем те, что записаны в юридических книгах. Проблема в том, что каждый их понимает по-своему. Теологи могут предложить свои версии, но окончательно расставить все точки над i может только диктатор. Человек, который был в армии простым капралом, сделал для Германии и для всей Европы столько, что его долго еще не забудут. Он знал абсолютно все про Закон Божий и законы природы. В колоде у него были сплошные тузы и короли.
На противоположной стороне Атлантики мы, как говорится, играем неполной колодой. У нас есть Конституция, поэтому высшим козырем для нас была всего лишь какая-то «дама» — презренный человеческий закон. Так было и так есть. Я очень доволен такой неполнотой, нам от этого только польза. Я поддерживаю Американский союз гражданских свобод, поскольку раз за разом он идет в суд, чтобы доказать, что чиновники нашего правительства не должны иметь закона выше, чем человеческий. Каждый раз, когда та или иная идея встречает противодействие у чиновника и этот чиновник нарушает Конституцию, он пытается заставить всех нас подчиняться законам более высокого порядка — божественным или природным.
Но разве не можем и мы, либертарианцы, позаимствовать что-нибудь из законов природы — хотя бы чуть-чуть? Разве мы не можем учиться у природы, не нагружая себя чужими представлениями о Боге?
Конечно, мюсли еще никому не вредили, равно как птицы или пчелы, не говоря уже о молоке. Творец непознаваем, а природа беспрестанно демонстрирует свои секреты. Так чему она нас научила? Что черные, очевидно, стоят ниже белых, и их удел — грязная работа на белого человека. Этот наглядный урок природы — нам стоит почаще об этом себе напоминать — позволил Томасу Джефферсону оставаться рабовладельцем. Как вам наука?
Меня очень беспокоит, что в моей любимой стране детям очень редко говорят о том, что американская свобода исчезнет, если они, став взрослыми полноправными гражданами, будут утверждать, что суды, полицейские и тюрьмы должны руководствоваться природными или божественными законами.
Большинство учителей, родителей и воспитателей не преподают детям этого жизненно важного урока, поскольку сами его не усвоили — или же они просто боятся. Чего? В этой стране человек может заработать себе большие неприятности, ему даже может потребоваться защита Американского союза гражданских свобод, если он вздумает изложить смысл этого урока: никто на самом деле не понимает природы или Бога. Не секс или насилие, а лишь мое желание подчеркнуть эту мысль вовлекло мою несчастную книжку в разные передряги в Айленд-Триз — и городе Дрейк, в Северной Дакоте, где ее сожгли, и во множестве других городков, которые слишком долго перечислять.
Я не утверждаю, что наши законы против природы или против Бога. Я сказал лишь, что они не имеют отношения ни к тому, ни к другому по причинам, от которых у вас волосы встанут дыбом.
Все хорошее когда-то кончается. Американская свобода тоже исчезнет рано или поздно. Как? Как и все другие свободы — сдастся на милость высших законов.
Если вернуться к дурацкой аналогии с картами: будут разыграны тузы и короли. У остальных не будет карт сильнее дамы.
Между обладателями тузов и королей начнется борьба, которая не закончится — нам, правда, к тому времени уже будет все равно, пока кто-нибудь не выложит туза пик. Туз пик — неберущийся козырь.
Спасибо за внимание.
Эту речь в доме Гэтсби я прочел днем. Потом я поехал к себе домой, в Нью-Йорк, и написал письмо в Советский Союз, своему другу Феликсу Кузнецову, выдающемуся критику и преподавателю, работнику Союза писателей СССР.
Я писал письмо уже поздно вечером. Когда-то я успевал к этому часу хорошо набраться, и от меня несло горчичным газом и розами. Все в прошлом, больше я не пью. И вообще я не писал книги или рассказы под парами. Письма — да. Писем в таком состоянии я написал немало.
Все в прошлом.
Так или иначе, я был трезв и тогда, и сейчас. С Феликсом Кузнецовым мы познакомились прошлым летом, на международной встрече в Нью-Йорке, проходившей под эгидой Фонда Чарльза Кеттеринга, на которой присутствовали американские и советские литераторы, человек по десять от каждой страны. Американскую делегацию возглавлял Норманн Казинс, в нее вошли я, Эдвард Олби, Артур Миллер, Уильям Стайрон и Джон Апдайк. Все мы публиковались в Советском Союзе — меня так вообще издали почти всего, за исключением «Матери-Тьмы» и «Рецидивиста». Из авторов с советской стороны у нас почти никто не печатался, мы не читали их произведений.
Советские писатели поставили нам на вид, что их страна издала так много наших работ, а мы печатаем слишком мало советских книг. Мы ответили, что постараемся издавать больше советских авторов, но, если подумать, СССР мог без проблем включить в делегацию писателей, чьи работы известны и любимы в Америке; а мы, в свою очередь, могли бы подобрать таких людей, о которых в Союзе никто даже не слышал — каких-нибудь сантехников из Фресно.
В любом случае мы с Феликсом Кузнецовым нашли общий язык. Я пригласил его в гости, и мы почти полдня проболтали в саду у меня за домом.
Позже, когда все участники уже разъехались по домам, в Советском Союзе разгорелся скандал по поводу самиздатовского журнала «Метрополь». Большинство авторов и редакторов «Метрополя» были молодыми людьми, которых не устраивало, что судьбу их произведений решали старые пердуны. В материалах «Метрополя» не было ничего предосудительного, ничего даже отдаленно похожего на обзывание капеллана «тупым долбоебом». Но «Метрополь» закрыли, авторов разогнали и принялись выдумывать, как еще испортить жизнь всем, кто как-то был связан с журналом.
Поэтому Олби, Стайрон, Апдайк и я отправили телеграмму в Союз писателей, где говорилось, что мы считаем неправильным наказывать писателей за их произведения, что бы они ни писали. Феликс Кузнецов прислал официальный ответ, от которого веяло эдаким показательным процессом, на котором один заслуженный автор за другим заявляли, что коллектив «Метрополя» и не писатели вовсе, а порнографы, хулиганы и так далее. Он попросил, чтобы его ответ напечатала «Нью-Йорк таймс», и газета согласилась. Почему бы нет?
Я также написал Кузнецову личное письмо:
«Дорогой профессор Кузнецов, дорогой Феликс.
Спасибо Вам за скорый, откровенный и взвешенный ответ от 20 августа и за дополнительные материалы, которые Вы прислали. Я прошу прощения за то, что не отвечаю на Вашем красивом языке, и хотел бы уйти от формального тона в вопросе „Метрополя“. Мне гораздо ближе дружеская, братская атмосфера, которая царила в моем саду год назад, во время нашей с Вами беседы.
В своем письме Вы называете нас „американскими авторами“. В данном случае я пишу не как американец, я пишу от себя лично, не выступая от имени какого-либо американского учреждения. Сейчас я просто автор, я пишу из солидарности к большой и уязвимой семье писателей всего мира. Я уверен, что Вы и другие члены Союза писателей испытываете такие же ощущения. Мы же, те четверо, что отправили Вам телеграмму, настолько слабо связаны между собой, что я понятия не имею, что они Вам ответят.
Как Вы, наверное, знаете, Ваш ответ на телеграмму недавно был напечатан в „Нью-Йорк таймс“ и, вероятно, где-то еще. Скандал не привлек особого внимания. Похоже, им интересуется одна лишь литературная публика. Всем плевать на писателей, кроме самих писателей. Если бы не единицы вроде нас, отправителей телеграммы, не думаю, что кто-то вообще беспокоился бы о писателях, что бы с ними ни случилось. Нам что, тоже перестать?
Дело вот в чем: я ведь понимаю, что мы принадлежим к настолько разным культурам, что никогда не придем к единому мнению насчет свободы самовыражения. Это естественно. Даже, наверное, правильно. Но Вы можете не знать, что на наших писателей, в том числе тех, кто подписал ту телеграмму, регулярно нападают свои же граждане, которые называют нас порнографами, растлителями детей, пропагандистами насилия, бездарями и так далее. Мои книги фигурируют в судебных процессах по нескольку раз в год; обычно истцами становятся родители, не желающие по религиозным или политическим соображениям, чтобы их дети читали то, что я написал. И часто эти иски встречают понимание в местных судах. Конечно, потом их отклоняют вышестоящие суды, которые лучше понимают дух Конституции США.
Пожалуйста, донесите содержание этого письма до моих братьев и сестер в Союзе писателей, как мы передали Ваше письмо в „Нью-Йорк таймс“. Я отсылаю его лично Вам, решайте сами. Я не собираюсь отсылать копии кому-либо еще. Даже моя жена его не читала.
Может, если Вы сообщите Союзу писателей об этой маленькой детали, Ваши коллеги поймут важную вещь, которую, кажется, никто толком не осознал: мы не националисты, сражающиеся по другую сторону линии фронта „холодной войны“. Нас просто глубоко заботит происходящее с писателями по всему миру. Даже если их объявить графоманами, как и нас когда-то, мы все равно будем за них беспокоиться».
Кузнецов вскоре ответил, тоже личным письмом, любезным и теплым. Думаю, мы остались друзьями. Он не критиковал свой Союз или свое правительство. Однако он и не пытался разубедить меня, что писатели мира, плохие или хорошие, приходятся друг другу пусть не родными — пусть двоюродными братьями.
А все эти перебранки между образованными людьми из Соединенных Штатов и Советского Союза, они очень трогательные и комичные, если, конечно, не ведут к войне. Мне кажется, что начало свое они берут от страстного желания обеих сторон заставить чужую Утопию работать лучше. Мы хотим подправить их систему, чтобы люди в Советском Союзе могли, например, говорить, что хотят, без страха наказания. Они хотят улучшить нашу систему, чтобы все желающие могли найти работу и чтобы нам не пришлось видеть в продаже детское порно и записи казней.
Однако обе наши Утопии работают не лучше, чем наборная машина Пейджа, в которую Марк Твен вложил (а затем потерял) целое состояние. Изящная конструкция набрала страницу один раз в присутствии лишь Твена и самого изобретателя. Твен созвал остальных пайщиков посмотреть на это чудо, но, пока все собрались, изобретатель успел снова разобрать машину. Больше она не работала.
Мир вам!
КОРНИ
Я — потомок европейцев, которые, как я докажу, из поколения в поколение слыли людьми образованными и которые не были рабами, наверное, со времен римских гладиаторов. Дотошный историк заметит, что мои европейские предки время от времени сами сдавались в рабство собственным военачальникам. Однако я, изучив свою генеалогию на протяжении последней сотни с лишним лет, не обнаружил особых любителей войны.
Мой отец и деды не воевали. Лишь один из четырех моих прадедов был на войне, Гражданской войне. Его звали Петер Либер, он родился в 1832 году в Германии, в Дюссельдорфе. Девичья фамилия моей матери — Либер. Петер Либер, человек, реальный для меня не более, чем для вас, прибыл в Америку вместе с миллионом других немцев в 1848 году. Он жил в Нью-Ульме, штат Миннесота, держал бакалейный магазин, принимал у местных индейцев меха в уплату за товар. Когда разразилась Гражданская война, Авраам Линкольн созвал под свои знамена 75 тысяч добровольцев, и в их числе Петера Либера, который стал бойцом 22-й Миннесотской батареи легкой артиллерии, прослужил там два года, был ранен и вышел в отставку со всеми почестями. «Пуля попала в колено, он хромал до конца жизни», — писал мой дядя Джон Раух (1890–1976). На самом деле он приходился мне не дядькой, а лишь мужем двоюродной сестры моего отца, Гертруды Шнулль-Раух. Он окончил Гарвард и стал известным в Индианаполисе адвокатом. В преклонном возрасте дядя Джон заинтересовался историей семьи своей жены и соответственно части моей семьи, он стал летописцем рода, с которым не имел кровного родства.
Я весьма дальний родственник его жены, и в этой летописи мне полагалась разве что сноска. Тем сильнее было мое изумление, когда в один прекрасный день он вручил мне рукопись, озаглавленную «Описание родословной Курта Воннегута-мл., составленное старинным другом его семьи». Это было потрясающее дотошностью исследование, написанное собственноручно дядей Джоном, причем, к моему стыду, лучше, чем многие из моих вещей. Более экстравагантного подарка я себе и представить не мог, и его мне сделал человек, который никогда не хвалил моих произведений, разве что сказал, что «удивлен солидностью моего изложения», и заметил, что я заработаю неплохие деньги.
В моем первом рассказе, «Эффект Барнхауза», опубликованном в еженедельнике «Колльер», главным героем был человек, способный силой разума контролировать игральные кости, а также расшатывать кирпичи в печных трубах на большом расстоянии. Дядя Джон тогда сказал:
— Ну все, теперь тебе будут писать чудаки со всей страны. Они ж тоже… со способностями.
Когда я опубликовал роман «Колыбель для кошки», дядя Джон прислал мне открытку со словами «То есть ты хочешь сказать, что жизнь — дерьмо? Почитай Теккерея!» Причем он не шутил.
В его глазах я не принадлежал к благородной профессии писателя, и доказать это он мог, только продемонстрировав, как следует писать подлинному джентльмену от литературы — на примере моей родословной. Теперь я в курсе.
Когда дядя Джон упоминает в своем труде Курта, он имеет в виду моего отца, Курта Воннегута-старшего. Меня он обычно называет моим детским прозвищем — К. Люди, которые знали меня в детстве, лет до двенадцати, до сих пор зовут меня так же. Потом к ним присоединились мои дети и внуки.
Кстати, я никогда не отождествлял себя с кафковским К. Рожденный в демократической стране, я вырос достаточно самоуверенным, полагая, что всегда знаю, кто управляет страной и что на самом деле происходит. Возможно, я не прав.
Дядя Джон начал свою рукопись с нейтрального академического описания переселения на американский континент европейских иммигрантов и последовавшего роста торговли, производства, сельского хозяйства и т. д. Крупнейшая волна миграции была немецкой, за ней последовала итальянская, а потом и ирландская.
Свое вступление дядя Джон подытожил так:
«Две мировые войны, в которых Соединенные Штаты сражались против Германии, были болезненным испытанием для американцев немецкого происхождения. Их мучила необходимость противостоять братьям по крови, но они сделали это. Важно заметить, что среди миллионов этнических немцев, населявших Соединенные Штаты во время тех ужасных войн, не нашлось ни единого предателя».
Немцы любили и любят свою историческую родину, но им не нравились ни кайзер Вильгельм II и его генералы, ни Гитлер с его полоумными нацистами. Симпатии американских немцев были на стороне Англии, и принятие английской культуры предопределило их отношение к происходящему. Когда в 1917-м и в 1941-м годах Англия находилась в опасности, американские немцы поддерживали ее борьбу против фатерланда. Мало кто уделил внимание этому феномену.
Попробую исправить.
Как я уже писал в других книгах, антигерманизм Америки времен Первой мировой так смутил и пристыдил моих родителей, что они решили вырастить меня в отрыве от языка, музыки или семейных преданий, любимых моими предками. Они добровольно сделали меня невеждой без корней, чтобы доказать собственный патриотизм.
То же самое, как мне кажется, с поразительной покорностью судьбе делалось во множестве немецких семей в Индианаполисе. Дядя Джон чуть ли не гордился разрушением и тихими похоронами культуры — культуры, которая мне точно пригодилась бы сегодня.
Но у меня все пробегает холодок по спине, когда я встречаю американца немецкого происхождения, который — поразительно! — был воспитан в ненависти к Вудро Вильсону за то, что тот поднял вопрос о верности, как он говорил, «американцев в кавычках». Усомнился в тех, кто любил демократию столь сильно, что снимал немецкие вывески с магазинов, стадионов, школ, принадлежавших немцам, отказывался слушать немецкую музыку или прекращал есть зауэркраут — символ Германии, кислую капусту. Насколько я помню, никто из моих родственников ничего не говорил мне про Вудро Вильсона — ни хорошего, ни плохого.
Один мой друг, тоже американский немец моих лет, изучающий историю архитектуры, ругает Вудро Вильсона после пары бокалов. Он говорит, что Вильсон пытался убедить страну, что патриотично быть глупым, гордиться тем, что знаешь только один язык, верить, что другие культуры ниже и примитивнее твоей, противны Господу и здравому смыслу, что в реальных жизненных передрягах художники, учителя и мыслители оказываются бабами и слюнтяями и т. д. и т. п.
Еще он говорит, что главная беда страны заключается в том, что американские немцы были опорочены как раз тогда, когда они достигли таких высот в искусстве и образовании. Возненавидеть все, что им было дорого в то время, включая, кстати, гимнастику, означало лоботомировать не только американских немцев, но всю нашу культуру.
— Остался только американский футбол, — говорит в заключение мой друг, и кто-то из компании подвозит его домой.
Возвращаясь к дяде Джону.
Восемь прародителей Курта Воннегута-младшего, четыре прабабушки и четыре прадедушки, являлись частью массовой миграции немцев на Средний Запад, которая длилась полвека, с 1820-го по 1870-й. Их имена: Клеменс Воннегут-старший и его жена, Катарина Бланк; Генри Шнулль и его жена, Матильда Шрамм; Петер Либер и его жена, София Сен-Андре; Карл Барус и его жена, Алиса Моллман. Их предками были шестнадцать прапрародителей: Якоб Шрамм и его жена, Юлия Юнганс; Иоганн Бланк и его жена, Анна Мария Огер. Оставшиеся двенадцать и их предки канули в неизвестность. Они не покидали Германии. Их кости лежат в земле безымянными.
Но те восемь, что перебрались сюда, были лучше образованы и по положению стояли выше обычных иммигрантов. Все они, за исключением родителей Анны Огер, были бюргерами, горожанами, торговцами и представителями среднего класса — в отличие от большей части немецких переселенцев, крестьян и ремесленников.
Итак, прапрадед К., Якоб Шрамм, был саксонцем, многие поколения его семьи занимались торговлей зерном. Он привез с собой пять тысяч долларов золотом, шесть сотен книг и множество сундуков с домашней утварью, включая мейсенский фарфоровый обеденный сервиз. Он сразу же купил участок земли под Камберлендом, в штате Индиана. Человек он был образованный и начитанный, поэтому по приезде отослал в Германию несколько писем, где описывал свой опыт и давал полезные советы потенциальным переселенцам. Эти письма в Германии собрали воедино и опубликовали. В 1928 году эту книгу перевели на английский и издали в Америке, она есть в библиотеке Исторического общества Индианы.
Якоб Шрамм много ездил по миру — совершил даже кругосветное путешествие. Он разбогател. Купил много земли, один участок, у старой Мичиганской дороги на северо-запад от Индианаполиса, составлял больше двух тысяч акров. Он ссужал деньгами селившихся неподалеку немецких иммигрантов — под надежный залог, конечно. Когда в 1857 году его единственная дочь Матильда вышла замуж за Генри Шнулля, Якоб Шрамм предоставил зятю капитал, чтобы тот мог заняться оптовой торговлей бакалейными товарами. Предприятие оказалось успешным и сделало Генри весьма богатым человеком.
Родня К. со стороны отца, Воннегуты, были также людьми с положением. Они происходили из Мюнстера, что в Вестфалии. Фамилия Воннегут пошла от далекого предка, имевшего усадьбу — «айн гут» на местной речке Фюнне, отсюда и фамилия Фюннегут — усадьба на Фюнне. Потом фамилию переделали в Воннегут — для английского уха она звучала чересчур смешно.
Клеменс Воннегут-старший родился в Мюнстере в 1824 году; приехал в Соединенные Штаты в 1848-м и поселился в Индианаполисе в 1850 году. Его отец собирал налоги для герцога Вестфальского.
Клеменс был образованнее абсолютного большинства немецких переселенцев, да и вообще иммигрантов тех времен. Он окончил хохшуле в Ганновере — это значило, что он был кем-то вроде выпускника современного колледжа и имел право поступить в университет как соискатель докторской степени. Он изучал латынь и греческий, помимо родного немецкого, свободно говорил по-французски. Много читал исторических и философских сочинений, имел обширный словарный запас, письменная его речь была ясной и четкой. Воспитанный в духе католического вероисповедания, он все же отвергал формальную религию и не любил священников. Восхищался Вольтером, разделял многие его философские взгляды. Вместо поступления в университет Клеменс отправился в Амстердам и нанялся продавцом к голландским торговцам тканями. В 24 года он решил перебраться в Соединенные Штаты, где уже побывал в качестве торгового агента. Прибыв в Индианаполис в 1850-м, он встретил земляка по фамилии Волльмер, который поселился здесь несколькими годами раньше и успел обзавестись небольшой скобяной лавкой. Они подружились, и Волльмер предложил Воннегуту стать партнером по бизнесу. Фирма стала называться «Волльмер и Воннегут», но вскоре Волльмер решил податься на Дикий Запад попытать счастья на только что открытых калифорнийских золотых приисках. С тех пор о нем никто не слышал. Скорее всего он так и сгинул на Фронтире.
Так Воннегут стал единственным владельцем небольшой фирмы, которую с 1852 года он сам, а позже его сыновья и внуки превратили в солидное предприятие, известное как «Скобяные изделия Воннегута».
В пятидесятых годах XIX века через дорогу от его первого скромного магазина на Ист-Вашингтон-стрит работал небольшой немецкий ресторанчик. Одну из официанток, симпатичную девушку, звали Катарина Бланк. Она, ее родители и шесть ее братьев и сестер приехали в Америку из баденского Урлоффена. Семья поселилась на ферме в округе Мэрион, западнее Индианаполиса. Расчистив участок среди леса и осушив его, Бланки пытались сделать свою землю плодородной. При таком количестве голодных ртов детям приходилось приниматься за работу, едва научившись читать и писать. Катарине досталось место официантки, и вскоре в нее влюбился Клеменс Воннегут. В 1852 году они поженились. Ему было двадцать восемь, ей — двадцать четыре. Они купили скромный дом на Вест-Маркет-стрит и принялись постепенно улучшать свое материальное положение. Темноволосая Катарина, как и Клеменс, росту была небольшого. Дома они говорили по-немецки, хорошо знали французский. Детей своих воспитывали в духе, традиционном для Германии XIX века. Очень важный момент для понимания аскетической, пуританской этики Клеменса: его литературным кумиром был Шиллер, а не Гете, хотя гений последнего, несомненно, мощнее. Клеменс неодобрительно относился к моральным устоям Гете и не читал его. Катарина, несмотря на простонародное происхождение и недостаточное образование, превратилась в уважаемую и полную чувства собственного достоинства матрону, обожаемую детьми и внуками.
Клеменс заслужил общественное признание как поборник прогрессивного общественного образования. Двадцать семь лет он был членом Образовательного совета Индианаполиса; большую часть этого срока — председателем и исполнительным секретарем. Чиновником он был неподкупным и деятельным. Особенно его интересовала средняя школа: он считал, что важнейшие знания дают уроки классических языков, истории и общественных наук. Его стараниями в 1894 году было открыто еще одно учебное заведение, известное как Практическая средняя школа с уклоном в точные науки, математику и инженерию. Руководил школой профессор Эмерих. Выпускников местных школ с удовольствием принимали в Гарвард, Йель и другие крупные университеты вплоть до 1940 года. Позже, правда, престиж местных школ упал из-за понизившихся стандартов образования.
Клеменс Воннегут был легендарной личностью. После избрания в городской совет по образованию он обнаружил, что местные банки не начисляют процент на довольно большие суммы, которые совет держит на счетах. Он потребовал от банков выплачивать положенный процент. В то время это считалось вредным нововведением, подрывающим весьма выгодную для банков традицию. Банкир Джон П. Френцель примчался в кабинет Клеменса и начал орать на него. Клеменс притворился глуховатым и приложил ладонь к уху. Френцель стал ругаться еще громче. Но Клеменс все еще «не слышал». Френцель завопил во всю мочь, присовокупив непечатное словцо, — бесполезно. В итоге банкиру пришлось убраться восвояси. Френцель остался глух к гласу вопиющего в пустыне. Зато банки начали платить проценты по вкладам и продолжают делать это по сей день.
В другой раз к нему заявился обиженный подрядчик, которому не понравилось, что контракт на постройку школы достался конкуренту, не имевшему нужных политических связей. Клеменс вновь притворился глухим, но в этот раз он вдобавок достал перочинный ножик и принялся стричь ногти. Взбешенный подрядчик вскоре перешел на проклятия. Клеменс спокойно молчал. Закончив с ногтями на руках, он снял туфли, носки и начал сосредоточенно подрезать ногти на ногах. Вскоре неприятный посетитель вынужден был уйти ни с чем, проклиная «сбрендившего немца». Клеменс невозмутимо продолжил свою работу. Про него еще много подобного рассказывали, но ко времени своей смерти в 1906 году в возрасте восьмидесяти двух лет он был всеми уважаемым бизнесменом и гражданином; среди немецких эмигрантов Индианаполиса его престиж уступал разве что Генри Шнуллю.
Старик Клеменс, разменяв восьмой десяток, передал управление компанией трем своим сыновьям: Клеменсу-младшему, Франклину и Джорджу. Четвертый сын, Бернард, не задержался в компании надолго — он не любил «торговать гвоздями» и посвятил свою жизнь архитектуре и изобразительному искусству. Здоровье Бернарда было не такое крепкое, как у братьев, двое из которых перешагнули через девяностолетний рубеж. Всем троим старик подал пример не только высокой морали, но и физической культуры, достигаемой спортивными упражнениями. До последних дней своей жизни старина Клеменс придерживался принципа Отца Яна[2]: «В здоровом теле здоровый дух». Даже в пожилом возрасте он весил не больше 50 килограммов. Иногда его видели энергично шагающим по улице с парой здоровенных булыжников в руках. Если он замечал дерево с хорошей, крепкой веткой невысоко от земли, клал камни на землю и несколько раз подтягивался.
Стылым декабрьским днем 1906 года, на 83-м году жизни, Клеменс вышел из дому на свою обычную прогулку. Потом он, видимо, заблудился. Обеспокоенные его долгим отсутствием родственники известили полицию и организовали поиски. Тело Клеменса нашли на обочине в нескольких милях от дома. Такая смерть ему, наверное, понравилась бы — движение до последнего вздоха.
Почти все мои предки переселились из Европы напрямую в Индианаполис, кроме Петера Либера и Софии де Сен-Андре, которые какое-то время держали бакалейную лавку в Нью-Ульме, в Миннесоте. После ранения Петер вернулся с войны с множеством рассказов о процветании Индианаполиса. Нью-Ульм по сравнению с ним казался пустыней.
Посему Петер, если верить дяде Джону, добился встречи с одним из секретарей Оливера П. Мортона, губернатора штата Индиана. Губернатору требовался человек, хорошо владеющий немецким, — для связей с общественностью. Платили хорошо и вовремя, поэтому Петер проработал на губернатора до самого конца войны.
В 1865 году Петеру улыбнулась удача. Крупнейшая городская пивоварня называлась «Гэк и Райзер». После смерти владельцев фирму выставили на торги, Петер купил ее и переименовал в «П. Либер и К°». Он не имел ни малейшего представления о пивоварении, но нашел знающего мастера по фамилии Гейгер и принялся производить пиво Либера. С самого начала бизнес пошел в гору. Петер уделял особое внимание продажам, в которых он поднаторел. Не гнушался он политических интриг и сговоров с салунами.
Петер всегда был политически активен. Это помогало выбивать питейные лицензии для своих клиентов — владельцев салунов и баров. До 1880-го он был убежденным республиканцем, как все ветераны Гражданской войны. Но в 1880-м республиканцы под влиянием Методистской церкви включили в свою программу пункт, рекомендующий избирателям отказаться от торговли пивом и крепкими напитками. Это были первые ласточки «сухого закона». Такая позиция вредила интересам Петера. Разозленный, он тут же превратился в демократа — активного, агрессивного демократа.
Петер Либер щедро жертвовал деньги на избирательную кампанию Гровера Кливленда, особенно в 1892 году, когда тот был избран президентом во второй раз. В благодарность в 1893 году он был назначен генеральным консулом Соединенных Штатов в Дюссельдорфе.
Петер Либер продал свою пивоварню британскому синдикату. Синдикат, в свою очередь, назначил управляющим фирмой старшего сына Петера, моего прадеда Альберта.
В 1893 году Петер вернулся в Германию, купил там замок на Рейне, рядом с Дюссельдорфом. Он принял от президента Кливленда назначение генеральным консулом Соединенных Штатов в Дюссельдорфе. Дядя Джон пишет:
«Он повесил над своим замком американский флаг, передоверил свои церемониальные обязанности подчиненным и провел остаток дней в роскоши и богатстве.