Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ташкентский роман - Сухбат Афлатуни на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

(Бедный маленький Султан, звездочка моя, как ты там сейчас…)

Мысли об оставленном сыне и умирающем отце накатывали тяжелыми волнами. Лететь еще час, тоска.

Она поворачивается к соседу, читающему газету. Серая шляпа покоится на упитанных коленях, голова с залысинами о чем-то усердно думает.

— А почему… друзья вас зовут Рафаэлем?

— В честь великого итальянского художника. Моцарт живописи! Знаете, многие мои друзья — люди художественного творчества. Я сам лично временами рисую. Красота спасет мир. Говорят, так сказал сам Достоевский. Вы имеете представление, кто такой Достоевский? Вот, стараюсь жить по этому замечательному призыву. Недавно такой ремонт себе сделал — просто закачаетесь…

Бедная Лаги действительно закачалась — самолет как раз влетел в огромное, нафаршированное вихрями облако.

Самолетик болтало; сосед продолжал рассказывать о красоте, многозначительно глядя на Лаги. А ей вдруг вспомнились буро-зеленые гигиенические пакеты из командировочной коллекции отца — интересно, в этом самолете такие водятся?

— Вы очень бледны; у вас, я чувствую, какая-то личная неприятность, — участливым шепотом пропел Рафаэль.

— Доктор… угостите, пожалуйста, еще одним леденцом… Знаете, у меня в Ташкенте сейчас… очень болен отец. Не знаю, дождется ли он меня.

Качка прекратилась; два леденца на секунду застыли вместе с неуклюже-галантной рукой где-то около плеча Лаги.

Рафаэля прорывает сочувствием, вопросами, жестами участия; последнее, наверное, некстати — несколько раз он ободряюще трогает своими горячими крупными пальцами плечо Лаги. Она слегка отстраняется, принимает сочувствие, сонно отвечает на вопросы, затолкав царапающую карамель языком за щеку.

— Я хочу вам сказать, меня в аэропорту будет встречать машина с водителем. Мы только на минутку заедем ко мне, а потом сразу в больницу вашего папы. Я не могу вас просто так оставить — я давал клятву Гиппократа.

«Клятву Дон Жуана», — думает Лаги.

«Наш самолет совершил посадку в городе Ташкенте…»

Этого Города уже нет, потому что никогда не было. Единственное, что удерживало его от превращения в коллективную галлюцинацию, было требование прописки. В остальном он больше всего походил на сгусток огней, каким, кстати, и представал идущим на посадку ночным самолетам. Расположение аэропорта почти в центре столицы приучало летающих горожан видеть Ташкент широкоформатно и немного сверху. Эта электрическая лужа, пульверизировавшая светящимися каплями на нависшее над ночной столицей крыло, — кажется теперь нечаянным и точным портретом Города. То, что у других городов воплощалось в архитектуре, ландшафте и акценте, в Ташкенте вдруг проступало в невещественности слезящейся самоиллюминации.

Однако самолет с Лаги приземлился еще днем. Ничего не светилось. Ничего, кроме обычного солнца, не сияло. Но запах столицы, веселый и горьковатый, проник сквозь испарения взлетно-посадочного асфальта и ударил в Лаги. И она закрыла глаза.

Ташкент!

Машина действительно встречала; за рулем ерзала уменьшенная и утолщенная копия Рафаэля в импортных подтяжках. Пошумев пару минут на таджикском, мужчины обернулись к Лаги. «Это мой кузен», — представил Рафаэль водителя. Кузен приветственно вздохнул.

Рыжий «Москвич» покатил по обжигающему августовскому Ташкенту, в котором Лаги не была почти год.

— Почти год, — сказала Лаги сама себе, когда машина миновала перекресток Хмельницкого и Руставели.

— Что? — переспросил Рафаэль. — Вы правы, действительно жарко.

Заехали к Рафаэлю.

Прежде чем выйти из машины, он извинялся, что не может сейчас пригласить Лаги к себе в апартамент. От духоты в машине и длительных извинений у Лаги слегка закружилась голова.

— Я вам сделаю вентилятор, — сообщил водитель, когда Рафаэль вышел.

— Спасибо вам. — Вялая струйка сквозняка обдает взмокший лоб и веки. — Вы — двоюродный брат Рафаэля?

— Я — его родной младший брат. Вы не знаете, что такое кузен? — спросил водитель и начал беспокойно протирать носовым платком пятнышки жира на лобовом стекле. За стеклом летали, ползали и бегали дети.

— Извините… я не хотела вас обидеть.

— Нет, почему, с вами приятно общаться. — Немного поразмыслив, он протягивает Лаги что-то золотое и блестящее: — Вот, берите, пожалуйста, брат только что привез из командировки.

К Лаги подплывают две самолетные карамельки.

Миновав торговку куртом у железных ворот, машина подъехала к больнице. Через пятнадцать минут (расспросы, стеклянные коридоры) Лаги останавливается перед восьмой палатой. Человек, названный в честь Моцарта живописи, остается ждать в вестибюле.

Завидев Лаги, к ней откуда-то издали, из другого конца коридора, устремляется пожилая медсестра.

— Дочка?! Гражданочка, вы дочка? — Она почти бежит к Лаги, то освещаясь на солнце, то пропадая в душной хлористой тени.

Дочка, дочка, родила сыночка. Лаги, дрожа, открывает дверь палаты.

В палате было темно от людей; казалось, все ждали только Лаги. На стуле около койки отца смуглым айсбергом возвышался самаркандский амакя, всегда, сколько помнила Лаги, работавший директором магазина.

Перед тумбочкой копошилась на корточках незнакомая симпатичная женщина, из многочисленной и труднозапоминаемой отцовой родни.

Неподалеку, тоже на корточках, сидел двоюродный братишка Лаги, сын дяди из Гиждувана; в детстве он приезжал в Ташкент гостить на лето, худенький смешливый мальчик, младше ее на пару лет. Два года назад женился, растолстел и завел на лице выражение такой серьезности, которая даже здесь, в палате умирающего, была, наверное, излишней.

Родственники были одеты нарочито не по сезону: мужчины — в серых костюмах и выгоревших галстуках, женщина — в темно-синем бархатном платье с мясистыми розами. На соседней койке сидел другой больной, старик в майке, полосатых штанах и ферганской тюбетейке. На подушке у него лежал транзистор, издававший хрипы, кашель и футбольные свистки.

И только потом Лаги разглядела за всей этой вылезшей на первый план массовкой — отца. То, что пока еще было ее отцом. Ей были подарены несколько секунд молчаливого и неподвижного присутствия.

Футбольный судья пронзительно свистнул.

Синяя женщина вскочила обниматься с Лаги, закружила ее в приветственном танце из объятий, сухих поцелуев под ритмичное яхши-мы-сиз, тузук-мы-сыз[4], тра-та-та-та-та-та-мы-сыз… Зашедшая из коридора медсестра настойчиво теребила Лаги за руку. Двоюродный братишка поднялся и встал с каменным видом. Дядя, продолжая сидеть, тихо заговорил с другим больным; Лаги показалось, что он сказал: «Явилась — не запылилась». Тот, в свою очередь, добродушно засмеялся и направился к выходу.

Медленно пробираясь сквозь эти сети из приличий и обид, Лаги наконец доходит до страшной кровати отца. И останавливается, не зная, что делать дальше.

И никто в палате этого не знает — как должна вести себя блудливая дочь, обесчестившая себя и семью, но допущенная из сострадания попрощаться с отцом.

Красавец братишка снова опустился на корточки — так легче ощущать себя зрителем. Почему-то ему вспомнилось, как он однажды в детстве вдруг поцеловал Лаги в губы, когда они играли во дворе, наполняя водой воздушный шарик. Поцеловал и сразу убежал — боялся, что Лаги его побьет. Не побила.

Лаги поглядела в лицо отцу, на его веки, губы, подбородок, словно надеясь найти подсказку. Но там уже словно кто-то начисто вытер все прежнее, родное. Лишь в углубившихся морщинах задержалась дорогая пыль прошлого, но и она безмолвствовала. Губы, мучительно звавшие дочь два дня назад, были будто заметены снегом. (Какой-то подсказчик, уменьшающийся с каждой минутой, дергал отца за капитанскую шинель и шептал, что дочь следует простить, снять с нее несправедливо и неумело наложенное проклятие. «Какая дочь? — смеялся летящий над городом офицер. — У меня нет никакой дочери. Я еще никогда не бывал с женщиной, дочери быть не может. И никого я не проклинал, кроме немцев. Фашистов. Еще предателей. Еще…»)

В это время Лаги уже стояла на коленях, обхватив руками уходившие куда-то в пустоту железные перила койки, и выла. «Дода… Дода-жон… Дода». Как тогда, когда он приехал проклинать, она инстинктивно пыталась найти его ладонь, уткнуться в нее, просить о милости. Тогда, в апреле, отец отрывал руку, прятал за спину. Сейчас рука была в полном ее распоряжении. Но ладонь была сухой и чужой. Глиняной.

Лаги встает; зрительские лица родни проплывают мимо нее; она понимает, что идет к двери. За дверью на нее опускаются добрые и шершавые руки медсестры. Очень вас ждал, рассказывал, какая вы у него умница, хорошая. Жалел, что погорячился.

Все еще шевеля губами (дода… дода…), Лаги слушает святую ложь.

Через пару минут дверь палаты открылась, торжественно появился братишка и поманил Лаги. Предстояло еще что-то.

Бархатная родственница, цветя всеми розами на своем платье, с полуулыбкой подвела Лаги к отцу. Амакя занял прежнее председательское место на стуле — он только что продиктовал в ухо умирающему какое-то пожелание. Женщина опустила Лаги на колени; амакя взял правую руку отца и положил ладонью вниз на темя Лаги. Отец слабо кивнул.

Директор магазина читал молитву и давил сухонькой отцовой рукой на темя Лаги. Отец хрипел, послушно кивал и улыбался пятну сырости на потолке. Лаги, потерявшая все ощущения, кроме смутного чувства приличия, ждала, когда родственники решат, что она полностью прощена.

Когда боль в темени от отцовой руки стала особенно давящей, а пение молитвы — особенно тяжелым, шумевший и свистевший радиоприемник вдруг заговорил. «Моцарт, — сказал он и облизнул невидимые губы. — Увертюра к опере „Дон Жуан“».

И пока братишка не заметил строгого взгляда амаки и не выключил задурившее радио, молитва, хрипы, тихие причитания доброй сине-красной родственницы — все мешалось с неожиданной музыкой, светлой, страшной.

Луиза! Луиза! Луиза!

Процедура прощения была выполнена, Лаги выставили из палаты. Она двигалась на пластилиновых ногах по коридору, полоса света, полоса тени, снова света. В одной из светлых полос она нашла Рафаэля — тот о чем-то жестикулировал с двумя врачами. Увидев Лаги, ринулся к ней в тень и собрался осыпать медицинскими словами.

— Я все знаю, — остановила его Лаги; хотя — что она знала?

— И что вы собираетесь решать?

— Знаете… Рафаэль Нисанович… давайте поблизости… покушаем. Я так хочу есть…

И, как сдувающийся шарик, легко и бесшумно упала в обморок.

Снег прервался, сразу стало холодно. Медленно дул ветер. Самаркандский капитан долетел до реки, делившей оккупированный город на две части, и мягко приземлился на склизкие камни набережной.

Здесь его поджидали.

У причала в холодной австрийской воде покачивалась лодка. В ней сидел коренастый лодочник, похожий на старуху; голову и плечи покрывала накидка из темного полиэтилена. На его коленях улеглась маленькая рыжеватая собака с двумя белыми пятнышками на лбу. Лодочник и собака посмотрели на прибывшего одинаковым взглядом. Капитан отдал честь и откашлялся.

— Насреддин Умарович Ходжаев, партиец, год рождения одна тысяча девятьсот восемнадцатый, год зачатия — одна тысяча девятьсот семнадцатый, — торопливо, почти без акцента, начал он.

Лодочник рассеянно слушал, сплевывая в холодную нефтяную воду. Собака дрожала и скалила улыбку. По противоположному берегу медленно катили фронтовые грузовики и быстро шли люди.

— В течение последующей жизни восемьдесят два раза лгал и говорил ложь; три раза… делал ссание на огонь; шесть раз наслаждался с дурной женщиной, из имеющих родинку выше колена; два раза изливал семя на куст боярышника; убил в сражениях двадцать человек, убил без битвы двух человек, еще — одну собаку…

При этих цифрах Насреддин Умарович прервался и покосился на собаку лодочника. Лодочник зевнул, поправил съехавший от ветра полиэтилен и хрипловато проговорил:

— Достаточно. Стихи принес?

Капитан порылся в кармане под шинелью, где обычно бывало тепло, но теперь — зябко. Трофейная карамель, перемешанная с махоркой и какой-то мелочью; сложенный листок — ага. Глядя на лужистое дно лодки, не отражавшее ничего, кроме пустого неба, капитан протянул листочек старику. Тот по-хозяйски развернул, высыпал забившуюся меж складок махорку на свою темную пролетарскую ладонь и принялся изучать стихи. Собака тоже тыкалась головой в бумажку, моргая от запаха махорки.

— Ну, поехали, сынок. Курта хочешь? — сказал наконец лодочник и поманил бывшего капитана к себе.

Тут ветер окончательно сдернул полиэтиленовую накидку, и она полетела над дымящейся водой куда-то в сторону комендатуры. На обнажившейся массивной лысине оказалась маленькая тюбетейка, вышитая крестами. Лодочник попытался нахлобучить ее поглубже, и неудачно.

— В лодку! — скомандовал он новоприбывшему, уже без всякого «сынка».

Часы на ратуше увесисто стукнули восемь.

Через несколько минут к причалу прибило старый полиэтилен и розовую куклу без левой руки.

Дни похорон и поминок прошли в дыму. Было много еды, соседей, ос, летающих над едой, соседями, столами в богатых скатертях, дымом. Лаги раздавала вещи отца, что получше; что похуже гости забирали сами. Вкус еды она не чувствовала, прежние лица соседей не узнавала, новые — не запоминала. Она была добросовестным роботом скорби, вместе с другими женщинами выполняла бесслезный плач и готовила все новую и новую красивую и безвкусную пищу. В нее не тыкали пальцем, она была прощена, и об этом прощении — последнем благодеянии уважаемого человека — все рассказывали как о чуде.

Рафаэля она почти не видела. Он выполнил клятву своего Гиппократа, поднял с больничного пола глупую-преглупую Лаги. И все же Рафаэль был где-то недалеко. То он оказывался за столиком, где сидели «европейцы», и о чем-то достойно беседовал с отцовским другом, рыжим хирургом Лисицианом; хирург при этом вытирал рот салфеткой и согласно кивал. То визитка Рафаэля — другая, уже без цветочка — обнаруживалась около зеркала в прихожей. Рафаэль присутствовал — ровно настолько, что его нельзя было не заметить, но при этом невозможно было прогнать.

По вечерам ей звонила свекровь и хриплым от счастья голосом сообщала про Султана. И, не меняя мелодии, рассказывала, как хоронила когда-то своего мужа, известного городского физика и бабника.

Наконец, через неделю Лаги почувствовала вкус пищи. Он был горько-соленым.

Все закончилось, и она оказалась одна. Дом, бывший эти дни театром поминок, опустел. Многослойный, накопленный за много дней запах еды. На завтрашний вечер были взяты билеты обратно, к сыну. Завтра Лаги станет думать, как строить свою жизнь. Продолжать существование с полусвекровью в ожидании исчезнувшего полумужа? Перебраться в Ташкент, восстановиться на факультете? Об этом она будет думать завтра. Пока она стоит у окна в вечернем доме из сырцового кирпича. По наружной стороне стекла, где уже сумерки, ползет оса, освещенная кухонным светом.

Дренди-бренди-колбаса, на веревочке оса. Когда веревочка — больно, но не страшно. Тебя дергают и кормят. Колбаса, бренди. «Лаги-опа, нима ош емисизми?»[5] «Джаночка, какая интересная красавица выросла, только худенькая, пусть ему земля будет пухом!» А теперь одна в осеннем доме. Воробьи, поклевав виноградник в голубые зрачки переспелых ягод, давно шумно ушли разорять другие сады. Оса, досеменив до края стекла, унеслась в пустоту. Старый дом еле слышно потрескивал глиняными костяшками кирпичей. Начало. Горько-соленого страха.

Трусость — это недостаток, страх — болезнь. Лаги почувствовала, как заболевает.

Первым симптомом стал ветер; в окна стали заглядывать обугленные жарой листья и ветви, отодвигая изнутри пестрые занавески. От сквозняка закорчилась хищная актиния под закипающим чайником. Луи… са… луи… ссааа… — торопливо зашептал чайник.

Чай — напиток утешения, но если бы его можно было взять, не кипятя в пустом доме. О, чайник — по виду напоминающий отрубленную слоновью голову, а по звуку — хриплого кладбищенского попугая!

Лаги с хрустом выключила слоновью голову, погасила свет и, не дожидаясь, когда в окне проступит рисунок ночного двора, ушла из кухни — спать. Скорее натянуть на голову пыльное одеяло, надежно сомкнуть веки, чтобы сквозь них не проникал ветер. Спи, моя радость, усни. Не думать о ветре. Спи, моя радость, усни. Хруст полиэтилена, плеск маслянистой воды.

Лаги засыпает лицом на север.

Часы на ратуше отбивают восемь ударов, на пестрый циферблат выезжает фигурка Турки в сером тюрбане и магометанских одеждах. Он кланяется и начинает исполнять смешной танец под замедленный Турецкий марш. В мирное, туристическое время сюда приходили толпы детей и иностранцев. Зевак… Сейчас Турка дергал ногами перед пустой площадью в обмылках сугробов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад