Однажды вечером — какой это был унылый, туманный вечер! — состоялось наше последнее свидание в Турине. Я горячо убеждал ее, я умолял. Напрасно.
— Все так делают!.. — упорно твердила она.
— Но ведь ты же соглашалась… Я никогда не скрывал от тебя моих убеждений!
— Я знаю, я знаю, ты прав! Я знаю, что дурно поступаю с тобой… с собой… Но у меня не хватает сил, я боюсь… Прости меня! — И она плакала.
В стороне от нас, скрытая туманом, глухо шумела По, бросая свои волны о каменные стены набережной… Фонари тускло мерцали бледными пятнами… Редкие прохожие спешили по набережной, не оглядываясь.
— Итак, ты твердо решила?
— А ты? — слабо ответила она.
Мы поглядели друг другу в глаза. Она была бледна, неподвижна. А у меня ноги точно приросли к мостовой. Несколько минут тяжелого молчания.
Я сделал усилие:
— Прощай!
И я ушел. Больше я ее не видел.
Война, революционная борьба мало-помалу заглушали боль воспоминания; оно исчезло, как исчезла она в тот вечер, поглощенная туманом.
Фирма «Благодетельница» так и не дала мне мебели, ибо я перестал платить…
Глава X
Начало мировой войны
Вопрос о помещении для нашей Палаты труда все еще не был разрешен. Мы записались в разные клубы в надежде обосноваться в одном из них. В центре города имелось прекрасное помещение, где открылся новый клуб; я немедленно записался в него. Членами клуба были мелкие лавочники, хозяйчики. Обо мне стали говорить: «Цирюльник наш обуржуазился». При выборах правления я был избран секретарем нового клуба, так как на этой должности приходилось кое-что делать, а остальные члены предпочитали более почетные и менее утомительные должности. В моем распоряжении были канцелярия и рассыльный клуба — толковый малый, который разносил повестки не только членам клуба, но и членам… нашей партии и сквозь пальцы смотрел на собрания, которые я иногда проводил в библиотечном зале, куда никто из членов клуба не заглядывал, предпочитая танцевальный зал.
Я предложил клубу ввести специальные, сниженные взносы, дающие право пользоваться библиотекой без права входа в танцевальный зал. Лавочникам эта затея понравилась, и я таким образом постепенно узаконил пребывание наших в библиотеке. Когда несколько лет спустя я смог произнести речь с балкона нашего клуба, в самом центре города, лавочники поняли нашу игру, но было слишком поздно: на пороге Италии стояла мировая война.
Но еще до этого мне вместе с другими сочувствовавшими нам членами клуба удалось провести устройство вечеров культуры в клубе. Пользуясь невежеством большинства членов, нам удалось внести в программу этих вечеров темы и ораторов, которые были нужны нам. Когда раздался выстрел в Сараеве[33], оказавшийся искрой, зажегшей мировой пожар, члены клуба даже с большим удовольствием слушали нашего оратора, высказывавшегося против войны. Они все тогда были против войны, эти мелкие буржуа… потому что большинство из них не вышло из призывного возраста. Позже, когда они запаслись всяческими льготами и получили подряды от крупных поставщиков армии, они все превратились в яростных интервентистов, с пеной у рта стоявших за «войну до победного конца», «во что бы то ни стало!..» Тогда и самого Джолитти они отправили на чердак, а божком их стал Биссолати.
Чрезвычайно хаотическим был этот период, между августом 1914 г., когда была объявлена мировая война, и маем 1915 г., когда в нее вступила Италия!
Никогда еще за всю историю Италии — этого «сада Европы» — не видели такого безудержного, такого сногсшибательного политического кувыркания, как за эти девять месяцев! Националистические журналы сначала хором приглашают вступить в войну совместно с Австрией и Германией, а через несколько месяцев требуют выступления совместно с Антантой! Триста депутатов — парламентское большинство — заносят свои визитные карточки в переднюю Джолитти, солидаризируясь с нейтральной политикой всесильного министра, а затем все сразу становятся ярыми интервентистами. Муссолини по поручению социалистической партии составляет воззвание против войны, а меньше чем через полгода воинственно бряцает оружием.
Борьба между центральными державами и Антантой за вступление Италии в войну велась очень активно. Миллионы полились рекой, и вокруг них началась пляска спекулянтов всех видов: поставщиков, промышленников, купцов, помещиков, политических деятелей и журналистов, от борзописцев «Идеа национале»[34] до Муссолини.
Социалистическая партия призывала массы к протесту против войны. Повсюду происходили антивоенные демонстрации.
Муссолини, имевший наглость выступить несколько раз с интервентистскими речами перед массами, был освистан.
Социалистические собрания были запрещены. Многие социалисты арестованы. Интервентисты рассыпались по всему полуострову, агитируя за войну.
В этот период я познакомился с Чезаре Баттисти, социалистическим депутатом из Тренто, ставшим интервентистом. Он объезжал Италию, призывая к освобождению Тренто и Триеста от австрийцев. Позже он попал в плен к ним и был повешен. Вокруг него вилась свора поставщиков на армию. В Кунео его жестоко освистали в театре. Накануне я встретился с ним в поезде, где сопровождавший его адвокат — миллионер, член демократической партии — уверял его:
— Увидите, «онореволе»[35], какая будет устроена вам встреча в патриотическом Кунео!
Баттисти слушал его невнимательно, усталый, подавленный. Казалось, он начинал понимать, куда привел его «идеализм», какова эта «родина», представители которой его окружали.
Он ответил холодно:
— В Брешии и Болонье меня освистали!
Он предугадывал встречу в Кунео.
Муссолини, изгнанный из социалистической партии, основал свою собственную газету. Он уверял, что ушел из «Аванти» с пятью лирами в кармане! Миллионы французского банка вполне позволяли ему совершить такое чудо. На страницах своего органа он начал гнусную клеветническую кампанию против Серрати, назначенного на его место главным редактором «Аванти». Он обвинял Серрати даже в убийстве, которое тот будто бы совершил в Америке. А ведь было время, когда Серрати по-братски делил с ним последний кусок хлеба, работал над его революционным воспитанием… Ладзари и Баччи, ответственные редакторы центрального органа партии, тоже подверглись нападкам со стороны ренегата Муссолини.
Весь август 1914 г. через Кунео ежедневно проходили поезда с пушками, с амуницией и солдатами по направлению к фортам на французской границе. Через несколько месяцев весь этот боевой багаж переправлялся обратно к Венецианской области. 24 мая 1915 г. Италия вступила в войну на стороне Антанты.
С объявлением войны положение не улучшилось. Монархия была в состоянии полного хаоса. Король более не был главой государства, потому что вследствие его отъезда на фронт был назначен блюстителем престола впавший в детство герцог Генуэзский. Король не был, однако, и вождем итальянской армии, так как войсками командовал генерал Кадорна[36]. Кадорна, ханжа, реакционер, жестоко расправлявшийся с солдатами и ненавидимый ими, был назначен маршалом Италии. Ближайшим его советником был его духовник, через которого с помощью целой сети военных капелланов действовал Ватикан. Банда попов, интервентистов на фронте и нейтралистов в своих приходах, беспрепятственно командовала Кадорной.
Музыка, флаги, речи… Каждый день отправляли на фронт солдат, запасных. Набор все усиливался. Дома оставались только старики да инвалиды. Во многих семьях забирали на фронт одновременно отца и сына. Каждый день мы провожали кого-нибудь из товарищей. Организации наши сильно редели. В нашей секции осталось всего несколько человек. Освобожденные от фронта рабочие предприятий, находившихся в распоряжении военного министерства, были запуганы и боялись слово промолвить, чтобы не быть отправленными на фронт. Интервентисты — адвокаты, журналисты, фармацевты, папенькины сынки — почти все оказались белобилетниками, крепко окопались в тылу, стали «незаменимыми», а крестьян и рабочих — квалифицированных рабочих! — отправляли на фронт. Время от времени кого-нибудь из семей вызывали в городское управление для сообщения печального известия. С каждым днем росла нужда, а хлеб дорожал и становился хуже. Но каждый день гремела музыка, вывешивались флаги и печатались бюллетени о победах над «вековым врагом»! Цензура, концентрационные лагеря, «чрезвычайное положение», аресты, приговоры… Уходили поезда, наполненные молодыми, крепкими людьми; приходили другие, санитарные поезда, из которых выносили на носилках изувеченные тела. Шеренгами, закованных в кандалы, гнали на фронт дезертиров…
Война! В поездах, в кафе, на улицах, в деревнях — повсюду опросы, проверка документов. Мобилизационная машина тщетно процеживала людей, боясь упустить хотя бы одного годного к истреблению человека» каждый раз, впрочем, забывая заглянуть в «тыловые окопы». Особенно охотились за социалистами; меня требовали шесть раз на освидетельствование. Наша деятельность, даже ограниченная, даже сдавленная полицейским намордником, вызывала тревогу. Газеты наши выходили с огромными белыми полосами, но все же выходили! За нами шла усиленная слежка.
В это время я был секретарем социалистической федерации нашей провинции. Почтовая цензура затрудняла наши письменные сношения, приходилось разъезжать. Велосипед очень помогал мне, но часто меня задерживали в пути и отправляли обратно. В места, наиболее отдаленные, я ездил поездом. Это было еще труднее: случалось, что, прибыв на место назначения, я прямо с вокзала попадал в тюрьму, где в лучшем случае мне выдавали препроводительный лист на место моего жительства. Этот лист я должен был представлять местному полицейскому комиссару, получая от него соответственную головомойку. В худшем случае меня отправляли этапным порядком в сопровождении двух жандармов.
Собраниям исполнительного комитета нашей федерации, ставшим весьма редкими, полиция всячески препятствовала. Цензура мешала переписке, мы были окружены надзором. Солдатам, как во время Эритрейской войны, было воспрещено посещать нашу парикмахерскую под страхом взысканий и немедленной отправки на фронт. И все же они, как и раньше, забегали к нам сообщить, что делается в казарме, отдать свой взнос на газету или почитать ее. И мы не только не прерывали наших связей с солдатами, но даже умудрялись печатать наши циркуляры и партийные документы на машинках штаба…
Как-то в начале войны, вечером, возвращаясь домой, я повстречался с несколькими солдатами. Они уезжали на фронт, были выпивши и распевали во всю глотку солдатскую песню с несколько необычным припевом:
После этой песни один из них выкрикивал:
Вооружимся… и уезжайте!
Припев был из ядовитой песенки о шовинистах-«белобилетниках», которые выступали перед солдатами, провозглашая лозунг: «Вооружимся… и уезжайте с богом!» Солдаты узнали меня и окружили с возгласами:
— Да здравствует социализм! Приходится ехать на войну, черт побери — давайте веселиться: скоро подохнем, как бараны. Ничего не поделаешь, мы не в силах восстать. Как бараны, порка мадонна! Едем убивать австрийцев! Черт побери, я охотнее прикончил бы иных итальянцев!.. Не вас, — обратился ко мне восклицавший, — я знаю, кого охотно прикончил бы…
Вооружимся… и уезжайте!
— Да, у меня дома беременная жена! Они дадут ей шестьдесят пять чентезимов в день, будь они прокляты!..
Вооружимся… и уезжайте!
— Итак, едете? — сказал я.
— Что ж, уезжаем! А вы остаетесь… Пожалуй, было бы лучше иметь ногу, как ваша… Простите, не знаю уж, что и говорю. Я рад, что вы остаетесь, вы не хотели войны, мы знаем…
Вооружимся… и уезжайте!
— Черт побери их всех!..
Мимо прошел офицерик-интервентист, удобно «окопавшийся» в военном суде. Я знал его.
Увидя солдат, он постарался проскользнуть незамеченным, но они бросили ему вслед: Вооружимся… и уезжайте! Солдаты шумно распрощались со мной и пошли дальше, затянув новую песню:
И все тот же припев: Вооружимся… и уезжайте!
На следующее утро я усердно протирал зеркала в парикмахерской и болтал с несколькими знакомыми, бездельничавшими в этот день, когда предо мною предстали два офицера. Оба были в парадных мундирах, при шпагах и в белых перчатках. Я принял их за клиентов.
— Чем могу служить?
— Вы догадываетесь, в чем дело?
— Полагаю, бритье или стрижка. Или то и другое?
— Пожалуйста без острот, — строго заявил один из них. — Вы должны знать, о чем идет речь. Мы — представители поручика, которого вы оскорбили вчера, и пришли требовать от его имени удовлетворения. Если вы берете обратно свои выражения, хорошо; если нет, он предоставляет оружию решить дело.
Все это он выпалил единым духом и воззрился на меня, воинственно опираясь на шпагу. Любопытная была эта сцена: расфранченные офицеры с торжественными физиономиями и я с пыльной тряпкой в руке, с трудом удерживающийся от смеха. Очевидно, офицер, слышавший вчера «вооружимся… и уезжайте», хотел смыть кровью нанесенное ему оскорбление. Я принялся протирать зеркала.
— Вот вам вызов.
Я продолжал свою работу.
— Если вы боитесь драться, подпишите извинение…
Мне это стало надоедать.
— Послушайте, уважаемые синьоры, — обратился я к офицерам, — драться я не пойду и подписывать извинений тоже не буду. У меня дела поважнее. Ваш приятель — теперь я понимаю, какую пилюлю он проглотил вчера вечером — лучше бы сделал, подняв этот вопрос вчера на месте. Что же касается страха перед дуэлью, то, конечно, легче вызвать на дуэль меня, чем идти сражаться на фронт: интервентистом легче быть в Фоссано, чем на Карсо[37].
Офицеры — видимо, из тех юнцов, воспитанных на «понятиях чести» и недалеких, каких дюжинами производят наши военные школы — были смущены, видя человека, отказывающегося драться на дуэли.
— Это ваше последнее слово?
— Да. Можете еще посоветовать вашему приятелю поскорее ехать на фронт.
Офицеры помялись на месте:
— Может статься, вы не произносили вчера оскорбительных слов? Может быть, их сказал кто-нибудь из тех пьяных солдат?
— Эти солдаты уже на пути к фронту. Что касается так называемых оскорбительных слов, то они только констатируют определенный факт. Больше мне нечего прибавить.
Пришедшие в это время в парикмахерскую клиенты дружно засмеялись. Офицеры ушли с меньшей торжественностью, чем пришли, и больше не показывались. Они не опубликовали, как это принято, ни факта вызова, ни его результатов. Но слухи об этом происшествии все же пошли и вызвали много пересудов и насмешек.
Глава XI
Циммервальд
Было очень трудно составить себе правильное представление о том, что делалось на фронте и особенно на итальянском фронте. Публику кормили бюллетенями генерала Кадорны, описаниями сражений, составлявшимися в редакциях Милана и Рима, и сообщениями о зверствах австрийцев и немцев, ополчившихся на «латинскую цивилизацию». Об интендантских скандалах никогда не сообщалось. О наших контрабандных военных поставках в Австрию и Германию через Швейцарию или при посредстве Испании только шептались. О расстрелах восставших солдат говорили тоже вполголоса. Замалчивали также число дезертиров, особенно внушительное в южной Италии, где из них образовались целые банды.
Так прошел первый год войны и наступил второй. Кто заговаривал о мире, того клеймили кличкой пораженца, а для пораженца минимальной мерой наказания было три года каторжной тюрьмы. Интервентисты брали в кафе сегодня Триест, завтра — Горицию, но, окопавшись в тылу, и не думали отправляться на фронт. Каждый вечер можно было видеть их, склонившихся над картой военных действий, переставляющих флажки с одной позиции на другую, охваченных воинственным пылом. Ни слова о мире! Произносившие это слово были «австрияки», «изменники», «трусы», «пацифисты», «социалисты» — все эти слова были одинаково ругательные.
Экономические контрасты росли с головокружительной быстротой. Подрядчик, который смог построить себе домик во время войны в Ливии, теперь покупал дворец. Лавочники швырялись тысячами лир с большей легкостью, чем недавно одной лирой. Попы набивали карманы за счет панихид по убитым и молебнов о здравии сражающихся. Они вели усердную пропаганду за войну.
А продукты дорожали с каждым днем. Сахар, хлеб и масло нельзя было получить даже и по карточкам.
Муссолини пришлось уехать на фронт. Об его отъезде кричали долгое время, но он быстро вернулся. Говорили, что он был ранен в спину итальянскими солдатами и не рискнул больше искушать судьбу. Куда безопаснее для него были сражения в Милане, в редакции «Пополо д’Италиа», с социалистической партией — преследуемым, загнанным противником.
«Аванти» продолжал борьбу; Серрати мужественно боролся, спокойный, непоколебимый, как всегда, против цензуры и парламентской фракции, против генералов-убийц и воров-интендантов, верный лозунгам партии. «Аванти», безжалостно изрезанный цензурой, походил на инвалида войны, но таким-то он и был особенно дорог массам. Его жадно читали, оживленно комментировали.
При предприятиях были организованы особые комитеты промышленной мобилизации, в которых большинство принадлежало реформистам из Всеобщей конфедерации труда. Это были смешанные комитеты, созданные из представителей промышленников и рабочих организаций: интересы рабочих здесь защищались так, как всегда они защищаются при подобного рода сотрудничестве. Заработная плата при головокружительной быстроте роста цен на продукты питания снизилась на шестьдесят процентов против довоенного уровня, но рабочие, освобожденные от призыва, не решались жаловаться, боясь отправки на фронт. На каждом заводе был также введен военный контроль.
Я знал одного рабочего-металлиста, высококвалифицированного и способного. Он не хотел увеличить число выделываемых им частей и был вызван в контору военного контроля.
— Вы такой-то? — спросили его.
— Так точно, — ответил он по-военному.
— Вот вам приказ явиться завтра в штаб военного округа.
— Но я освобожден…
— Фирма нуждается в рабочих, которым она может доверять, а не в уклоняющихся, подобно вам. Каждый должен идти на жертвы, а вы, как мы узнали, недовольны своим привилегированным положением.
Через день металлист был уже в солдатском кепи, еще через день его угнали на фронт, откуда он не вернулся.
Около половины сентября 1915 г. «Аванти» не выходил несколько дней подряд даже в искалеченном виде. Видимо, произошло что-то серьезное. Вскоре я узнал, в чем дело.
Как-то утром ко мне явился железнодорожник и, выждав, когда мы остались одни, сказал:
— Я из Турина и должен тебе передать этот пакет.
В пакете были воззвания Циммервальдской[38] конференции. Как я им обрадовался! Значит, работа идет; значит, несмотря на измену многих вождей социалистов, не прекратилась интернациональная солидарность; значит, контакт снова восстановлен!
Надо было распространить воззвания, переслать их на фронт. Я оседлал своего стального коня и занялся этим делом. В течение нескольких дней мне с товарищами удалось распространить не только присланные воззвания, но и те, которые были напечатаны нами в большом количестве на знаменитых пишущих машинках штаба военного командования. Часть из них попала на фронт. По окончании этой работы ко мне на дом нагрянула полиция. Но самый тщательный обыск не дал никаких результатов.
Воззвания произвели сильнейшее впечатление. Рабочие и солдаты жадно читали и перечитывали их, передавая украдкой друг другу. Многие из них попали за это в тюрьму. Как и следовало ожидать, был задержан и я. «Задержать» — особый остроумный прием итальянской полиции, применяемый в целях «обезвреживания» данного лица. Вас могут задержать на неопределенное время в тюрьме без допроса и затем выпустить без объяснений. Объяснение я, впрочем, получил. Комиссар, ругаясь, грозил:
— Вы никак не можете угомониться! Я засажу вас надолго за решетку! Иначе с меня же взыщут! — Затем, смягчив тон, спросил: — Надо сознаться, ловко сделали… Теперь, когда вы уже отбыли наказание, и мы вас больше не задерживаем, скажите мне, откуда, черт возьми, появились эти воззвания?
— Почему вы обращаетесь ко мне с этим вопросом? Я их не видел.
— Не притворяйтесь!.. И он снова озлился.
— Я говорю вам, что вас интернируют, вы кончите этим!
И с этой угрозой он отправил меня домой.
Интернирование тоже было особым приемом «обезвреживания»; применялось оно только по отношению к иностранцам и социалистам. Многие из наших товарищей уже были интернированы: в Сардинии, на маленьких островках, в горах.
Глава XII
«Военно»- и «мирнопленные»
Стали появляться первые военнопленные. Грязные, оборванные, голодные. Когда я увидел первый эшелон, мне сначала показалось, что привезли скот, тем более, что их, как и наших солдат, везли в вагонах для перевозки скота: «40 человек, 8 лошадей», но их грузили намного больше сорока и развозили по самым глухим уголкам полуострова. Они производили тяжелое впечатление. Я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из рабочих смеялся или издевался над ними, несмотря на то что интервентистские газеты усиленно разжигали ненависть «к врагу». Они проходили по улицам города: жалкие, согнутые фигуры вконец замученных людей, в сопровождении немногих солдат из запасных, негодных для фронта. Победители и побежденные мало отличались друг от друга: те же лохмотья, тот же усталый шаг, тот же печальный взгляд, точно смотрящий в пустоту.