И сделал. Прескверно сделал.
Когда настоятель церкви увидел эту тонзуру, он пришел в ярость. Побывал в парикмахерской, пожаловался моим родителям. Он заявил, что это кощунство, что тонзуру можно делать только с разрешения церковных властей, и грозил всякими ужасами.
От хозяина я получил нахлобучку, а от моей набожной матери выслушал еще одну проповедь.
Беда за бедой: пока я с нетерпением дожидался судебного процесса, первого в моей жизни, в одно из воскресений меня вместе с другим товарищем арестовали после нашего выступления на массовке за городом.
Ночь мы провели в каталажке на большом столе, в компании с воришкой, стащившим курицу, лоточником, кравшим медяки из церковных кружек, и пьяницей, распевавшим во все горло. Это было мое боевое крещение.
Домашние на этот раз призвали на помощь деда. И мне было ясно предложено: или перестать «строить из себя социалиста», или порвать с семьей.
Я выбрал последнее.
Глава II
Первые шаги
По воскресеньям, когда кончалась работа в парикмахерской, мы с товарищем уезжали на велосипедах в соседние деревни вести пропаганду по поручению социалистической секции нашего городка. Мой товарищ был уже полноправным членом партии, я же числился в юношеской секции.
Я недавно только овладел искусством езды на велосипеде и очень полюбил этот спорт. Машина раскрепощала мою ногу и доставляла мне радость быстрого движения. Кроме того, она была мне полезна и не раз выручала во время пропагандистских поездок. Иногда, впрочем, она же приводила меня и в тюрьму.
Однажды это случилось по вине… русского царя! Во время приезда Николая II в Италию газета «Аванти»[14] подняла кампанию против русского самодержца, палача русских революционеров. Социалистический депутат Моргари выдвинул оригинальный лозунг: «Освистать царя, где бы он ни появился!» Лозунг был немедленно принят партией и с энтузиазмом подхвачен широкими массами трудящихся.
В результате этого Николай II, наметивший программу большого путешествия по Италии, вынужден был ограничиться визитом в королевский замок в Раккониджи, в провинции Кунео, находившийся меньше чем в ста километрах от французской границы.
И от этой границы до Раккониджи он ехал сквозь строй солдат и полицейских. Из домов, близких к границе, были выселены обитатели, близлежащие дороги перекопаны. Было строжайше запрещено приближаться к дороге, по которой пролегал путь коронованного гостя. Российский император ничего не увидел в Италии, кроме штыков. Были арестованы местные социалисты. Депутат Моргари, которому по закону нельзя было воспретить передвижение, должен был встречать царя свистом в Ракконидже.
Мы с товарищем решили тоже пробраться туда на наших неизменных велосипедах. Поехали мы без свистков, так как полиция усердно арестовывала всех, у кого находили свистки, даже детей. Но мы умели свистеть и при помощи пальцев.
Посвистать, однако, нам не удалось: вместе с велосипедами мы попали под замок.
Моргари удалось свистнуть только раз: его немедленно, несмотря на депутатскую неприкосновенность, удалили.
Но свист этот громовым эхом отдался в ушах Николая II, он вынужден был убраться восвояси.
Много позже ему пришлось услышать в своей стране рев бури, под который русский пролетариат «свистнул» своего царя уже по-настоящему.
Интересная штука — пропаганда на деревенских собраниях! Особенно в Верхнем Пьемонте, где господами положения были крупные землевладельцы, попы, Джолитти.
Обычно мы выступали — если это удавалось — тотчас же после церковной службы, так что аудиторию собирал нам… поп. Помню мое первое выступление. Дело было в августе. Жара, пыль… Когда мы после изнурительной езды на велосипеде по обожженной солнцем дороге приехали на площадь перед церковью, там не было ни души. Афиши, объявлявшие о нашем выступлении за громкой подписью «Социалистическая секция», исчезли. Поп грозил адом тем из верующих, кто пойдет нас слушать. Даже карабинеры, которые прибыли из казарм «охранять порядок», отправились в церковь.
Мы тоже заглянули внутрь и услыхали заключительную фразу проповеди:
— Итак, идите, чада мои, по домам и не слушайте, что говорят вам эти враги религии, семьи и отечества.
Это было великолепным способом возбудить любопытство.
Толпа хлынула на площадь и не торопилась расходиться. В это время старый башмачник, побывавший в Америке и видавший виды, к тому же усердный читатель «Азино»[15] и нашего еженедельника «Лотте нуове»[16], принес стол, поставил его посреди площади и, протягивая руку, торжественно возгласил:
— Вы — ораторы. А вот вам и трибуна!
Я взобрался на стол. Крестьяне сгрудились вокруг. За ними стояли карабинеры. Поп, загадочно улыбаясь, стоял на пороге церкви, оглядывая свою непокорную паству.
Я открыл было рот, но оглушительный шум покрыл мои первые слова. В чем дело? На площади появился отряд мальчишек, изо всех сил колотивших в старые керосиновые бидоны. Я остановился: говорить было невозможно. Карабинеры с любопытством слушали эту необычайную музыку. Поп имел вид генерала на удачных маневрах. Музыка, впрочем, прекратилась довольно быстро: бидоны были измяты, и ребятишки устали. В публике смеялись, потом шум надоел, послышались протесты. Кое-кто кричал:
— Дайте им говорить!
Стихло. Я снова попытался начать свою речь.
С колокольни раздался отчаянный трезвон. Очевидно, батюшка разработал свой план обстоятельно. Но и пономарь наконец утомился.
Я начал говорить. При первых же моих словах у стола вырос бригадир карабинеров:
— У вас есть разрешение произносить речи?
— Разрешения в этом случае не требуется, — гордо ответил я, так как знал правила, — достаточно известить власти. Это было сделано, иначе вы не оказались бы здесь.
— Я сам отнес сообщение к синдику[17],— поспешил подтвердить старый башмачник.
— Предъявите расписку, — предложил жандарм.
— Расписки мне не дали.
— В таком случае, синьор, вы не имеете права говорить. Объявляю собрание закрытым! — строго изрек бригадир.
— Но, — запротестовал я, — это превышение власти!
— А!.. Превышение власти?! Вы арестованы. Я не позволю оскорблять честь и мундир карабинера!
И он стащил меня со стола. Напуганная толпа, выдержавшая грохот жестянок и трезвон, мигом рассеялась. Меня с товарищем отвели в арестный дом.
В канцелярии бригадир обратился ко мне:
— Итак, вы подтверждаете слова, сказанные на площади?
И он стал перелистывать свою записную книжку.
— «Превышение власти», сказали вы? Подтверждаете? Если да, то вот, подпишитесь здесь.
Я подписался. Бригадир разгорячился.
— Я вам покажу, «превышение»! Они думают, я не понимаю… Отведите их в камеру!
Кто знает, как понимал он слово «превышение»? Ему чудился уже громкий процесс… повышение в чине…
В камере мы провели ночь. Утром нас освободили, но домашние узнали про мой арест еще накануне.
Снова семейный совет, в котором участвовал и дедушка.
— Никто в нашем роду никогда не был в тюрьме. Ты нас опозорил, ты недостойный… — И так далее, проповедь за проповедью.
Была тут и та самая тетушка Роза, которая сломала себе ногу на богомолье. С истинно христианским доброжелательством она заявила, что бог заклеймил меня еще до рождения, так как знал, что из меня выйдет.
Этим нравоучением и закончился семейный совет.
Глава III
Я уехал в Турин
В Турине мне быстро удалось найти работу, и я с чувством полной свободы погрузился в жизнь большого города. Работа, Народный университет, Палата труда[18]. Разрыв с семьей чувствовался иногда, но как уже пережитое страдание. Работа в парикмахерской отнимала у меня очень много времени, парикмахерская была одной из самых крупных. Работали ежедневно с восьми утра и до восьми вечера; в субботу мы кончали в полночь, в воскресенье работали до десяти. В среднем я вырабатывал лир десять в неделю. Жил в мансарде вместе с рабочим-механиком. Мансарда наша была на самом чердаке, взбирался я туда чуть ли не полчаса. Товарищ мой читал любовные романы или приключения бандитов. Нрава он был угрюмого, вида мрачного и кончил жизнь свою самоубийством, утопившись в реке По.
Товарищи же по работе мрачностью не отличались. Я нигде больше не встречал — а вращался я среди рабочих самых разнообразных категорий — таких ничем не интересующихся и таких «услужливых» людей, как парикмахеры. «Чаевые» — вот их идеал! И для того чтобы получить два сольдо (четыре — это была сказочно щедрая подачка), они шли на всяческие унижения: льстили, изучали вкусы своих клиентов и соответственно объявляли себя монархистами, радикалами, верующими или безбожниками, добродетельными или распутниками, интересовались невероятными глупостями, аплодировали плоским остротам и т. п. Бессмертный «Севильский цирюльник» ничуть не преувеличение. Я знавал парикмахеров, которые всегда могли дать своим клиентам адресок… «комнат на час» или «чайного домика» с точным указанием расценок. За редким исключением, они все готовы были сделать за чаевые!
Они интересовались скачками, банко-лото, всякими спортивными состязаниями, причем увлекались не самим спортом, а связанной с ним игрой. Я знал парикмахера (я работал с ним в маленькой хибарке на окраине, под громкой вывеской «Цирюльник-филантроп», где брили и стригли действительно за гроши), который уверял, что «постиг все таинства» банко-лото. Посетители рассказывали ему свои сны, а он, объясняя их, указывал «хорошие» номера и за это получал щедро на чай.
— Синьору приснился арест за убийство? — И мой коллега глубокомысленно задумывался на мгновение. — Ясное дело: карабинеры — это одиннадцать, мертвый — сорок семь, убийство — девяносто… Ставьте одиннадцать, сорок семь, девяносто — у вас все данные выиграть!
Но сам он, бедняга, никогда не выигрывал!
Другой был знатоком лошадей и знал наизусть родословную каждой из них. Он давал советы любителям бегов и сам играл на тотализаторе. И неизменно проигрывал.
Впрочем, духом он не падал и на каждых скачках начинал сызнова:
— Лошадь такого-то ничего не стоит. Вот та, другая? Да, чистокровная кобыла: она ведь дочь такого-то рысака, получила большой приз на Лоншанских скачках в таком-то году, а мать ее… — порода! — получила премию Амедея Савойского! Если ставить на кого-нибудь, то, конечно, на нее!..
А на другой день после скачек брал в долг папиросы у товарищей и занимал на обед…
А велосипедные состязания! Были среди парикмахеров такие, которые после окончания работы ходили тренироваться, надеясь стать чемпионами.
Между собой они не дружили, завидовали друг Другу, ссорились… Южане, которых было много в туринских парикмахерских, хвастались, что они лучшие художники (парикмахеры любят так себя называть); северяне, конечно, считали себя гениями, и споры иногда доходили до потасовки.
Я высмеивал их и уверял, что наилучший художник, — конечно, хозяин, который всех нас великолепно «стрижет».
— Это верно. — соглашались некоторые.
Но, когда я заговаривал об их вступлении в профессиональный союз, они смолкали, мрачно поглядывали на меня.
— Хочешь, чтобы нас рассчитали?
Труд оплачивался плохо. Отношение было еще хуже. Клиенты смотрели на нас, как на существа низшего порядка. Обращались на «ты»: «Причеши-ка меня!», «Подстриги бороду!», «Завей усы!». А парикмахер должен был отвечать обязательно по титулу: «Да, синьор командор!», «Слушаюсь, синьор кавалер!» и т. д.
В плохоньких цирюльнях рабочих кварталов дышалось легко, но заработок был грошовый.
Меня недолюбливали за язык.
Как-то один пизанец спорил с уроженцем Сицилии. Этот последний хвастался, что ему случалось брить маркиза ди Рудини, председателя совета министров.
Пизанец оглядел его с видом превосходства:
— А я работал в Пизе в парикмахерской, которая обслуживала королевский дворец! — И он победоносно оглядел товарищей.
— Ты, что же, королевских собак стриг, что ли? — не удержался я.
Ну и была же история! Помирился он со мною только после того, как я уступил ему одного из своих наиболее щедрых клиентов.
И все же я с двумя-тремя товарищами вел здесь организационную работу, и мы сумели, правда с невероятными усилиями, добиться успеха.
Но «организованным» членам профсоюза приходилось плохо, хозяева к ним придирались, при первом же случае увольняли, а найти новое место было трудно: нас знали наперечет.
Как-то мне пришлось работать в центре, в роскошной парикмахерской на проспекте Виктора Эммануила, вблизи казарм; в парикмахерскую заходили все офицеры, а солдаты — разве только случайно. Надо было только посмотреть, как раболепствовали и хозяин и служащие, когда к нам заходил кто-нибудь из полковых «шишек»!
А когда приходил сам полковник, то это было словно второе пришествие! Хозяин собственноручно распахивал перед ним дверь, склоняясь с подобострастным «Мое почтение, синьор полковник», и затем вытягивался, как в строю. Парикмахеры кидались принять полковничью саблю, перчатки, фуражку, плащ…
А брошенные клиенты покорно ждали с намыленными щеками и подбородками.
В одно из воскресений, когда парикмахерская была битком набита военными и чиновниками — затесался даже и один епископ, — появился полковник. Он начальственно скомандовал:
— Поскорее, я тороплюсь!
И так как в этот момент я заканчивал бритье своего клиента, то высокая честь служить полковнику выпала на мою долю.
— Кто следующий?
Полковник приблизился к креслу, за которым я работал.
— Подстриги бороду, да поторапливайся!
— Садись! — ответил я.
Мгновенно в парикмахерской воцарилась мертвая тишина. Служащие оцепенели. В воздухе замерли руки с ножницами и бритвами, глаза хозяина выкатились из орбит, сам полковник посинел, но сдержался и сел в кресло.
Я, стараясь сохранить полное спокойствие, принялся за работу. Мои коллеги боялись глянуть в мою сторону, зато хозяин кидал на меня испепеляющие взгляды. У клиентов был растерянный вид, только несколько нижних чинов, брившихся в уголке, видимо, были довольны.
Полковник, пока я его брил, обращался ко мне на «вы». На чай он не посмел дать и удалился все еще посиневший. Хозяин долго расшаркивался перед ним и извинялся.
Как только он вышел, хозяин подошел ко мне:
— Вы сегодня же вечером получите расчет! Я заплачу вам за восемь дней вперед.
— Так рассчитываются с жуликами, — возразил я.
— От кого вы научились такому обращению?.. — зарычал вконец разгневанный хозяин.
— От полковника, — ответил я.
Вечером, забрав свои инструменты и причитавшиеся мне гроши, я ушел из парикмахерской. Начался тяжелый период поисков работы. Получить место было трудно: хозяева знали меня слишком хорошо. Переменить ремесло не позволяла больная нога. Потянулись черные дни нищеты. Заработок выпадал случайный, ничтожный. Сколько раз спасал меня от голодной смерти мой приятель, мывший посуду в одном из ресторанов, откуда он приносил мне остатки еды, собранные с блюд!
Но наш союз парикмахеров креп и разрастался. В один прекрасный день парикмахеры объявили забастовку. Кролики превратились в львов! Грозились избить хозяев, разнести в щепки парикмахерские… Забастовка тянулась недолго: хозяева пошли на уступки. Была увеличена заработная плата, дан отдых по понедельникам: но чаевые остались. Сами бастующие выдвигали отмену этого унизительного обычая скорее как агитационный прием.
В Турине я не мог больше найти себе работу, поэтому я перебрался в Савону, а оттуда — в Александрию. Я полюбил смену мест, но вскоре пришлось мне поехать в Мондови: захворал мой отец. Тяжелая и нездоровая работа, большей частью в подземных помещениях, длинный рабочий день, сверхурочные сломили его.
Я вновь вернулся домой. Никто уже не читал мне нравоучений, никто не старался переделать меня. Я зажил своей обычной жизнью: работал, учился, писал.