У каждого из поэтов — своя судьба, свои победы, удачи, срывы, заблуждения. И не любая строка способна прорвать пелену лет, засверкать при свете сегодняшнего дня. Но в наследии каждого стихи о Ленине — самые страстные, самые искренние, а потому и самые живучие. И когда мы восхищаемся нравственной стойкостью поэтов, их мужеством и непреклонностью, то понимаем истоки этих достоинств. Верность ленинским идеям, идеям революции и коммунизма делала поэта борцом и гражданином, определяла его творческое лицо и общественный облик.
Если можно говорить о типичной биографии поэта, формировавшегося в 20–30-е годы, то она почти всегда включала в себя учебу, практическую работу, журналистскую деятельность, поездки по стране. А едва прогремели первые выстрелы Великой Отечественной войны — фронт. Это подтверждается и биографиями поэтов, отдавших жизнь в боях за Родину, творчество которых не представлено в настоящем сборнике (Владимир Аврущенко, Вячеслав Афанасьев, Андрей Угаров, Джусуп Турусбеков, Константин Реут, Андрей Ушаков, Абдула Жумагалиев, Александр Ясный и др.).
Леонид Вилкомир, талантливый журналист, не считал себя поэтом и не печатал стихов. Лишь сейчас, много лет спустя после его гибели, мы знакомимся с его стихотворениями, столь характерными для 30-х годов. Для поэта не существует жизни вне того, чем живет народ, что создается крепкими руками рабочих и крестьян. Самые простые повседневные дела вызывают восхищение и подъем, идущие от сознания своей кровной им сопричастности.
В стихотворении «Горы» абхазский поэт Леварса Квициниа вспоминает прежних певцов этих мест Лермонтова и Хетагурова, — они бы теперь совсем по-другому писали о некогда «немытой России», и Коста, восклицавший: «Плачьте, горы!» — сказал бы: «Ликуйте, горы!» Л. Квициниа был талантливым и плодовитым поэтом. Все его творчество проникнуто восхищением перед своим временем, перед Родиной. Названия поэм и книг говорят о темах, волновавших поэта: «Ленин», «Ткварчелстрой», «Миллионы голосов», «Комсомол» и т. д.
Энтузиазм, окрыленность отличают поэтическое творчество поры довоенных пятилеток. С сердечным радушием, с неиссякаемым дружелюбием воспевал силу и мастерство человеческих рук, труд, преобразующий природу, Вадим Стрельченко. Это о нем говорил Юрий Олеша: «На примере Стрельченко можно еще раз установить, как важно для поэта иметь свою тему, знать, что хочешь сказать. Когда образы, сравнения, эпитеты, краски и мысли поэта бегут по струне единой темы, они приобретают особенную яркость: „хлопок и рис… эти нежные стебли труда“. Если бы Стрельченко не был проникнут пониманием того, что человек благодаря труду преобразует природу, то у него не родился бы такой смелый образ, в котором само понятие природы заменено понятием труда»[3].
Биография многое объясняет в творчестве, помогает понять, откуда приходят краски, слова, образы. Шестнадцати лет Вадим Стрельченко опубликовал свое первое стихотворение. В то время он был учеником одесской профшколы «Металл». Потом стал слесарем на заводе и продолжал писать. О чем? О кузнецах, о мельнице, о грузчиках, о своих товарищах. Он пристально всматривался в чудо слияния труда, пламени и металла, рождающее совершенство линий и форм, всматривался, мечтая о совершенстве поэтического слова.
С середины 30-х годов стихи Стрельченко появляются на страницах «толстых» столичных журналов, на полосах «Литературной газеты». К молодому поэту приходит популярность. Его строки привлекают свежестью, самобытностью поэтического строя, светлым мироощущением. Поэт радостно воспринимает жизнь, и радость эта от сознания своей общности с людьми, которых он считает друзьями.
В стихотворении «Хозяйке моей квартиры» поэт просит не вешать замок на его комнату: «Нужна ли мне ограда от всех моих друзей!» И не надо вешать картину, — лучше повесить ветку молодой акации. И не надо нести самовар, — лучше принести глобус. Хорошо, если б можно было расставить по углам пилу, кирку и весла!
Едва не каждое стихотворение Стрельченко — признание в верности и дружбе. Пусть ничто не разделяет людей — ни стены домов («Двери настежь», «Моя улица», «Человек», «Нет вестей, а почтальонов много…»), ни расстояния («Родине», «Люди СССР»), ни незнакомые языки («Приглашение в Туркмению», «Дорога на Фирюзу», «Ночная песня в Арпаклене», «Работники переписи»), В небольшом стихотворении «Смотрителю дома» поэт характеризует себя как человека,
Перечитывая сборники Вадима Стрельченко, мы убеждаемся, что ему, как и большинству поэтов 30–40-х годов, были присущи и тревожные мотивы, связанные с угрозой надвигающейся войны. Он видел не только солнце, сияющее над землей, но и тени винтовок, упершихся в землю; видел «солдата Европы» (так назывались стихи), которому лгут, уверяя, будто тень винтовки шире и выше дерева. Поэт хочет развеять обман, сгустившийся вокруг этого солдата, найти слова, переубеждающие его. Благородная вера в силу слова, способного остановить войну, а точнее — в силу интернационального братства, — одна из особенностей поэзии 40-х годов.
Поэзия, размышляя об истоках происходящего, нащупывала нити преемственности, звенья исторической цепи. И тогда современность обретала пространственную глубину. В одном из своих стихотворений Юрий Инге писал в 1941 году:
История — не перечень канувших в Лету дней, а современница и соучастница ныне происходящего. И не вообще история, а те ее гордые, пропахшие пороховым дымом, пропитанные кровью страницы, что повествуют о борьбе за свободу и справедливость. Им-то чаще всего и посвящал свои стихи Юрий Инге. Ему принадлежит поэма «Биография большевика», посвященная одному из организаторов петроградского комсомола Васе Алексееву, стихи о Кирове, Тельмане, о ветеранах революции, трагедия в стихах «Жан-Поль Марат». Но, как у всякого поэта, у Юрия Инге была своя, кровная тема, и куда бы ни уносила его живая, неуемная фантазия, куда бы ни бросала беспокойная судьба журналиста, он так или иначе, раньше или позже возвращался к тому, что манило с юности, с первых стихотворных опытов. Юрий Инге был певцом моря — морской романтики и морской отваги.
Сын портового служащего и внук лоцмана, он с детства увлекался Стивенсоном, бредил каравеллами и бригантинами. С годами каравеллы и бригантины уступили место торпедоносцам и подводным лодкам. Юрий Инге принадлежал к числу поэтов, исподволь, издавна готовивших себя к военному жребию. Еще в те годы, когда, казалось, не обязательно думать о штыке и бое, он написал стихотворение «Порох» (1933). В нем было свое, достаточно трезвое понимание времени и его перспектив. Ю. Инге — поэт многообразный, не чуждавшийся и сокровенно-интимной лирики. Но часто, очень часто даже в таких стихах у него звучала тревожная настороженность. Обращался ли он к любимой («Пограничная зона»), пел ли «Колыбельную» сыну, мысль его вырывалась за порог комнаты, всматривалась в будущее, угадывая в нем боевые грозы. Сегодняшняя и завтрашняя участь поэта и тех, кто ему всего дороже, неотрывны от этого грозового будущего. Достоверность ощущений, оправданность предвидений помогали Ю. Инге преодолеть книжную отвлеченность иных образов, сообщали лирике патриотическую гражданственность.
Знакомясь с творчеством поэтов, ставших впоследствии фронтовиками, мы замечаем, что нередко именно военная тема, предполагавшая сосредоточенность мысли, собранность чувства, строгость и целеустремленность, делалась школой поэтического мастерства — именно она учила отбирать весомое слово, отличать истинную романтику, подлинное мужество от литературной бутафории, книжной имитации. Война врывалась в предвоенную поэзию, нарушая свойственное ей порой бравурно-фанфарное звучание (в тех, разумеется, случаях, когда сами боевые стихи не грешили «шапкозакидательством» и не напоминали лихую барабанную дробь). Грядущие бои, неясные контуры которых едва угадывались в перспективе лет, заставляли требовательнее и суровее относиться к своему назначению поэта.
Это заметно хотя бы на примере двух дальневосточных поэтов — Вячеслава Афанасьева и Александра Артемова, дарование которых плодотворнее всего проявилось именно в военных стихах. Оба они писали о суровой и прихотливой природе Приморья, о тревожных пограничных ночах, чуткий сон которых нередко разрывали винтовочные выстрелы.
Это писал Вячеслав Афанасьев. А Александр Артемов в стихотворении «Десант», напечатанном в июльско-августовском номере журнала «Знамя» за 1941 год, увлеченно рассказывал о боевом эпизоде, относящемся к советско-финской кампании. Оба поэта стали солдатами Великой Отечественной войны, оба геройски погибли в боях. Случилось так, как предсказывал В. Афанасьев:
Иногда среди погибших поэтов мы наталкиваемся на дарования такого мягкого лиризма, когда кажется: меж стихов о лесах и реках, о любви, свиданиях и расставаниях не встретишь набатных строк, рожденных памятью о боевом прошлом и мыслями о чреватом бурями настоящем. Но такое впечатление обманчиво. Истинному поэту не дано избежать кипений и тревог эпохи.
Сын крестьянина Тверской губернии Иван Федоров работал в Ленинграде столяром-краснодеревцем. А ночами писал стихи о родной природе, о бессмертном городе на невском берегу, о людях, возводивших его. Он умел увидеть «на листьях отблеск юности лучистой», заметить: «осина помахала красным платком косому клину журавлей»; умел с приметливыми деталями описать, как сельские ребятишки ловят рыбу. Но детство для него было не только вольготной радостью беззаботного существования. В стихотворении «Память о детстве» Иван Федоров с гордостью произносил:
В 1940 году Федоров написал небольшой цикл «После боев», навеянный недавними сражениями на Карельском перешейке. Цикл состоял из трех восьмистрочных стихотворений: «Танки ночью», «Водитель грузовика» и «Конница». Тонкий и раздумчивый лирик, он знал цену мужеству и цену победы:
Среди подданных державы, именуемой «советской поэзией», были и такие, которые никогда не отделяли «служенья муз» от армейской службы. Одна из улиц Кронштадта носит имя Алексея Лебедева — моряка и поэта, о котором Николай Тихонов сказал: «Он любил море. Он ушел от нас в море, и море не возвратило его. Нам осталась только память о нем, память о талантливом поэте, сказавшем только первое свое слово, память о верном товарище и прекрасном бойце, преданном сыне родины»[4].
Откуда у паренька, родившегося в Суздале и проведшего детство в Иванове, со школьной скамьи неутолимая мечта о море? Любовь к литературе, к слову можно объяснить: мать, учительница, сумела привить сыну интерес к книге. Но почему подручный слесаря вдруг бросает гаечные ключи, молотки, зубила, едет на Север и становится матросом?
Алексей Лебедев успел выпустить две книги стихотворений. Это был поэт моря, флота, умеющий находить романтику в повседневных делах, составляющих корабельный быт, учебу, службу, способный опоэтизировать и ремонт шлюпки, и одежду моряка, и артиллерийские таблицы, и даже строевую подготовку. Артиллерийские и сигнальные таблицы, шлюпки и бескозырки никогда не заслоняли для него человека, создавшего флот и ведущего корабли. Свою первую книгу «Кронштадт» он открывал программным стихотворением:
Острый интерес к людям и флоту заставлял думать об их прошлом, прослеживать традиции, искать предтечи. Ведь здесь, на берегах Невы, на траверзе Гангута, у стен Кронштадта, творилась история. Сверкнул красный луч маяка, и в ночи фантазия поэта совершает чудо — вновь открывает гангутскую эпопею. И выходит галерный флот, и стучат весла, и Петр сбрасывает промокший камзол…
Петр, Гангут, первые флотоводцы — это славное, дорогое, однако уже ставшее достоянием веков, почерпнутое из книг и только из книг. Но вот живое, словно бы увиденное собственными глазами — «Дорога таманцев».
Алексей Лебедев был певцом революционного героизма, революционных традиций нашего флота. Своей излюбленной теме он отдавался со страстью. Для него название известного фильма «Мы из Кронштадта» было исполнено высокого, нестареющего смысла. Он был счастлив тем, что мог про себя и своих товарищей сказать: «Мы из Кронштадта». Лебедев на все смотрел глазами моряка, поглощенного и увлеченного романтикой своей службы. И это была настоящая, пусть иногда несколько наивная поэзия. За ней вставал человек цельный и искренний, не допускающий разлада между тем, за что он ратует в стихах, и тем, чем живет.
Антифашистская война в Испании относится к событиям, которые задели, вероятно, каждого советского поэта. До сей поры поэзия, развивая один из своих ведущих идейных мотивов, обращалась к все более отдалявшемуся прошлому, к боям и походам гражданской войны; теперь история поставила ее лицом к лицу с новым жестоким врагом, угрожавшим не только революционному Мадриду, но и вожделенно мечтавшим о нападении на Советский Союз. Испанские бои стали предпольем для Великой Отечественной войны. Тема защиты советской Родины приобрела четко обозначившуюся антифашистскую заостренность.
С разной силой таланта и мастерства, но с неизменной верностью идеалам интернационального единства, с кровной заинтересованностью в победе испанского народа создавались стихи о сражениях, развернувшихся на Пиренейском полуострове. Географическая удаленность не ослабляла живого интереса и глубочайшей тревоги. Ни о чем в ту пору не писали с таким искренним волнением, как об Испании. Верность революции, идее пролетарского братства, мечта о лучшем будущем человечества — все слилось в святой теме Испании.
Сонный Гвадалквивир и черные от крови полки — отталкивание от литературного образца в поисках злободневного образа… Лишь сейчас, по прошествии более чем двух с половиною десятилетий, извлекаем мы из старых блокнотов не публиковавшиеся прежде стихи Всеволода Лободы об Испании. Скромный и требовательный студент Литературного института не напечатал тогда вступление к циклу «Война». Видимо, цикл не был закончен.
Написанное в студенческие годы стихотворение Леонида Шершера об Испании называлось «Сны». Юношеская мечта о революционном подвиге, готовность отдать свое сердце бесконечно близким людям далекой страны, бьющейся с фашизмом, наполняет все существо двадцатилетнего поэта. Нередко именно испанскими стихами поэты внутренне готовили себя к грядущим боям. От охваченного пожарами Мадрида протягивались нити к будущим сражениям, угадывались завтрашние схватки, что ожидают нашу Родину, наш народ.
Убежденный антифашист Витаутас Монтвила, сам подвергавшийся в эту пору преследованиям буржуазных правителей Литвы, писал об Испании как о любимой стране, с ее борьбой связывал надежды на освобождение своей родины.
Способность искренне любить чужой народ, радоваться его радости, скорбеть его скорбью — и есть истинный интернационализм. Он-то и рождает такие стихи, как «Дом в Тортосе», — одно из лучших стихотворений Вадима Стрельченко.
Да и в богатом наследии Али Шогенцукова выделяется «Роза Пиренеев»: бои среди окутанных дымом и пылью мадридских окраин, почерневшие лица, запекшиеся губы и — краса Пиренеев, роза Сиерры… Поэзии дано сочетать несопоставимое. Восточная цветистость образов оттеняет мрачность сравнений, и взявшиеся за оружие дочери Испании встают перед нами во всем величии своего подвига.
От автора к автору, из стихотворения в стихотворение проходит мысль об Испании, о беззаветной борьбе ее народа как о решающем участке битвы за человечество.
Михаил Троицкий принадлежал к поэтам, в творчество которых Испания вошла продолжением, развитием одного из главных мотивов. Это и понятно. М. Троицкий по сути своей поэт армейский, военный, хотя красноармейцем он прослужил недолго, и круг его творческих интересов был завидно широк. Но армию Троицкий любил преданно, верно, до мелочей знал ее быт, военную технику и писал обо всем этом с удивительным проникновением. Он способен был воспевать самое прозаическое занятие — чистку винтовки. В этом стихотворении были строки, помогавшие понять, как много значила для поэта армия, как прочно он к ней «прирос»:
Глазами армейца смотрел Михаил Троицкий на события прошлого, черпая в них жизненный и боевой опыт, глазами армейца следил за уходящим в небо самолетом, за лесами «заветных наших строек». Таким подходом продиктовано и его взволнованное стихотворение «Испания». Самое тягостное для поэта, человека дела и борьбы, сидеть в тиши кинозала и следить, как на экране развертываются бои. Так зарождается и все более крепнет мечта о личном участии в бою с фашизмом. Даже не мечта — насущная потребность. Характер борьбы, ее масштабы разрастаются. Полем боя становится не только Испания, но и весь земной шар. Все народы, все человечество со своей многовековой культурой вступают в единоборство с самым страшным и ненавистным врагом — фашизмом.
В творчестве каждого поэта существуют стихи, которые можно считать этапными. Для М. Троицкого это несомненно «Испания» и написанное спустя два года большое стихотворение «Штыковой удар» — до мелочей достоверное предчувствие грядущей войны. Силой воображения поэт представил себе поле, «раскрытое, как ладонь», «разрывов черные объятия», почувствовал грозное напряжение современного боя, осознал цену победы. Пройдет еще немного времени, и в сорок первом году Михаил Троицкий подведет некий итог:
Для Всеволода Лободы, Леонида Шершера, Вадима Стрельченко, Алексея Лебедева, Михаила Троицкого, для этих не похожих друг на друга поэтов, как и для многих их собратьев по стихотворному цеху, путь на Великую Отечественную войну начался стихами о войне в Испании. Тогда состоялось первое, хоть и заочное, знакомство с врагом; тогда впервые, хоть и приблизительно, обозначились размеры опасности, надвигающейся на Родину.
Испанским стихам, в том числе и помещенным в нашем сборнике, нельзя отказать в искренности, горячности. Однако чаще всего перед нами запечатленные приметы событий, взволнованные отклики на события, но еще не осмысленное поэтическое их воплощение.
Испанская война — одна из самых трагических страниц в истории XX века. С испанскими сражениями связывались самые вдохновенные и благородные надежды. С небывалой силой вспыхнула вера в победу над угнетением и несправедливостью «в мировом масштабе». Революция вновь предстала в своем высшем проявлении. Ее интернациональная сущность получила новое действенное подтверждение. Но справедливая война испанского народа, за которой трепетно следило все человечество, все советские люди, которой посвящались стихи, написанные на десятках языков, — кончилась поражением, трагедией.
В поэзии конца 30-х годов все настойчивее утверждался бравурный тон, исключающий трагедийность. Тон этот укоренялся исподволь и постепенно. Выступая против упадничества и маловерия, критика подчас ставила под сомнение право поэта на такие чувства, как тревога, тоска, на раздумья, — даже тогда, когда эти чувства и раздумья вызывались вовсе не унынием. Жизнеутверждение, которым от века дышала рожденная революцией поэзия, подчас получало прямолинейное, элементарное истолкование. В статье «Поэзия — душа народа» В. Луговской вспоминает: Как-то А. М. Горький, прослушав мои стихи из второй книги «Большевикам пустыни и весны», сказал, задумчиво поглаживая усы: «А вы думаете, что единственное жизнеутверждающее чувство есть радость? Жизнеутверждающих чувств много: горе и преодоление горя, страдание и преодоление страдания, преодоление трагедии, преодоление смерти. В руках писателя много могучих сил, которыми он утверждает жизнь»[5].
Проблемы гражданственные, общественно значительные, остро волновавшие поэтов, нередко решались упрощенно, укладывались в традиционные, а иногда и просто шаблонные формы. Эти отрицательные для искусства явления связаны, как мы знаем, с усиливавшимся в предвоенные годы воздействием культа личности Сталина. Здесь нельзя ничего упрощать и делать поспешных выводов. Эмоциональный заряд создавался годами, и годами формировалось мироощущение поэтов. Постепенно один человек становился живым олицетворением самого дорогого и близкого. Советская поэзия, родившаяся на гребне высочайшего народного подъема, порой слабо ощущала народную жизнь, повседневные свершения народа. Такой разрыв неумолимо вел к канонизации однотипных и однообразных средств выражения, к распространению бездумно-бодряческих стихов. Их охотно клали на музыку и превращали в те самые модные песенки, которые Юлиус Фучик в одном из писем обобщенно называл «Спасибо, сердце!»[6].
Из песни слова не выкинешь, и от творческой биографии поэта не отсечешь его стихов, рожденных не столько самой жизнью, сколько иллюзорными представлениями о ней и литературными поветриями. Даже в стихах, свободных от подражательства, исполненных непосредственного восторга перед своей страной, мы иной раз сталкиваемся с нежеланием осмыслить увиденное.
Для талантливого Николая Майорова, поэта и историка, это «не думай ни о чем» — не совсем случайно. Все вокруг настолько увлекательно, ярко, заманчиво, что потребность постичь закономерности открывающейся жизни еще слаба. И литературная традиция, укоренившаяся в предвоенную пору, ее не усиливала. Хотя время, как никогда, требовало, чтобы его досконально осмысливали, не доверяясь универсальным определениям.
Оплошности и слабости тогдашней поэзии не оставались незамеченными. Корни их были скрыты от взгляда исследователей, но давало о себе знать чувство неудовлетворения, предпринимались критические поиски причин отставания, велись острые споры. Не только профессиональная критика, но и некоторые поэты испытывали беспокойство по поводу положения в своем цехе, прежде всего по поводу выхолащивания, оремесливания революционно-патриотической темы. Незадолго до войны Михаил Кульчицкий гневно писал:
В те же дни та же тревога, та же, вплоть до словесных совпадений, мысль — у ростовской поэтессы Елены Ширман. И та же надежда на декрет Совнаркома. Конечно, вера в усовершенствование поэзии с помощью декретов — наивность, но наивность, типичная для своего времени. Трактовать ее не следует буквально. Декрет Совнаркома — это воля народа, жаждущего одухотворенных и страстных, неостывающих слов о Родине — слов, способных стать оружием в жестоких боях.
С того зловещего предрассветного часа, когда над нашими городами и селами впервые раздался натужный вой гитлеровских бомбардировщиков, советская поэзия объявила себя «мобилизованной и призванной» на защиту Родины. И верно несла солдатскую службу до минуты, пока не прозвучал последний выстрел Великой Отечественной войны.
Это было трудное время. По зову Коммунистической партии советские люди поднялись на бой, в котором решался вопрос жизни и смерти Советской Отчизны. Писатели, не ограничиваясь творческой деятельностью, принимали непосредственное участие в боевых операциях, с оружием в руках отстаивая Родину. Более тысячи советских литераторов стали бойцами, командирами, политработниками, военными корреспондентами, около трехсот из них отдали жизнь в кровопролитных сражениях[7].
С первых дней войны изменились условия творчества и не мог не измениться его характер. Стихи, очерки, поэмы, рассказы создавались в землянках и траншеях, в недолгие часы фронтового затишья. Здесь же, рядом с писателем, находился его читатель и его герой. Быстрота реакции, оперативность, которую предполагали боевые обстоятельства, становились требованием, распространяемым и на творчество писателей-фронтовиков. «День на передовой, вечер в пути, ночь в землянке, где при тусклом свете коптилки писались стихи, очерки, статьи, заметки. А утром все это уже читалось в полках и на батареях»[8].
Надо было писать очень быстро, надо было находить форму, обеспечивающую максимальную доходчивость, доступность написанного. В поэзии преобладает короткое, лозунгово броское стихотворение, обращенное непосредственно к солдату, прославляющее его мужество, зовущее на новые подвиги. Как правило, всем хорошо знакомая разговорно-газетная лексика, простота и точность рифмы, термины, пришедшие из военного дела и фронтового быта. Мысль исчерпывается текстом, формулируется с определенностью боевой команды. Стихотворение-призыв, стихотворение-разговор, когда идея предельно концентрирована, характерны для боевой поэзии, особенно на первом этапе войны.
Фронтовая поэзия не теряет многообразия жанров, арсенал ее богат: здесь и лирические стихи, и поэмы, и раешник, и эпиграммы, и патетические обращения, и гневные призывы. Война не стерла поэтические индивидуальности, не причесала их на один лад, не выровняла по ранжиру.
Нередко боевая задача предопределяла выбор жанра, поэтику. Нужна листовка в стихах — писалась листовка, требовалось четверостишие к плакату или стихотворный фельетон — писались четверостишие и фельетон. Поэзия выступала непосредственной союзницей боевого оружия, она стремилась стать ближе солдатам, быть им необходимой, как воздух, как хлеб, как винтовка и снаряды. Опытные поэты не чуждались заметок и стихотворений в «Боевых листках». Юрий Инге не без гордости говорил:
Подобно тому как Советская Армия в боях овладевала воинским искусством, советская поэзия осваивала войну, внимательно всматривалась в человека, ведущего бой. Поэты познавали непривычную обстановку, словно бы обживались в ней. Это особенно заметно в стихах 1941 года. Вот одно из них, принадлежащее Борису Кострову:
Обострены слух, зрение. Глаз ловит отсвет далеких фар, ухо — свист пули. Казалось бы, обстановка не для поэзии. Но нет, под рукой — томик любимых стихов. А главное: «лучшей доли себе не хочу». Вовсе не минутным затишьем порождено это чувство. Оно от уверенности — здесь, в походной палатке, мое законное место. И если через мгновенье артиллерийские разрывы нарушат тишину, если взрывная волна сорвет палатку, поэт все равно не захочет «лучшей доли».
В стихотворении Кострова приметы войны перемешиваются с приметами исконно мирными. Война еще только входит — и не совсем уверенно — в стих. Мотор, напоминающий журавлиную песню, томик Светлова, свеча в изголовье — все это словно бы свидетельствует о временности, относительности, нестойкости фронтового быта.
Но время идет. И поэзия как бы прорастает в этот быт, углубляется в его подробности, с заинтересованностью вглядывается в них, пробует на ощупь. Землянка, шинель, махорка, вещевой мешок, сапоги — все это, оказывается, может стать предметом поэзии, может немало рассказать о бойце, о его жизни и фронтовой судьбе.
Это стихотворение Бориса Кострова, датированное 1943 годом, воссоздает обыденную, ничем не примечательную жанровую сценку. Ночью, в стужу, старшина привез кухню. Он не поверил на слово командиру и решил сам убедиться, все ли бойцы накормлены. Пересчитал и тут же заснул, стоя у печки. Но Костров рассказывает не только о человеческой доброте и внимании, бесценных на фронте. Он кончает стихотворение строками, трагизм которых особенно силен, ибо строки эти произнесены все так же ровно, будто вполголоса. Старшина привез обед уже убитым бойцам:
Для нашей военной поэзии чрезвычайно характерно стремление точным и негромким словом передать напряжение и трагизм боя, внутреннее состояние бойца. На этот процесс в свое время обратил внимание Алексей Сурков: «Не надо пытаться перекричать войну. Чтобы живой человеческий голос не затерялся в хаосе звуков войны, надо разговаривать с воюющими людьми нормальным человеческим голосом. Но голос этот будет услышан, если говорящий и пишущий стоит близко, у сердца воюющего человека. Достаточно даже беглого знакомства с тем лучшим, что создано советскими поэтами во время войны, чтобы заметить упорное стремление их к максимальной искренности и правдивости поэтического образа, а в стиле и в тональности стиха — стремление к переходу от громогласной выспренности тона к уравновешенной классической простоте и ясности поэтической строки. Именно этим своим качествам обязана советская поэзия своей невиданной популярностью у читателя в дни Великой Отечественной войны» [9].
Война стала школой человеческой и поэтической зрелости, она выявляла истинную цену слова и дела, обещания и поступка, помогала понять истоки победы и причины некоторых неудач.
Сейчас, на расстоянии, нам особенно заметно, как культ личности, отрицательно сказавшийся на ходе военных действий, подчас сужал горизонты фронтовой поэзии, притормаживал ее развитие. С чем, как не с упованием на блистательно быструю победу, с известными сталинскими лозунгами о двойном ударе на удар поджигателей войны, о войне, которая будет вестись лишь на территории противника, и т. п., связано громогласно-живописное изображение боя?
Разрыв между декларированным и случившимся подчас вызывал растерянность, недоумение. Поэт из лучших побуждений порой пытался заглушить их громкими возгласами, живописной выспренностью. Иллюзорные представления предполагают свой поэтический строй, реальность — свой. Спор между ними неизбежен. И неизбежна конечная победа образов, идущих от реалистического представления о действительности. Такую победу мы видим, перечитывая стихи, созданные на фронте, написанные, как говорил А. Сурков, «окопными поэтами». Зрелое и мужественное осознание фронтовой действительности диктовало уверенные и выверенные строки, безошибочно доходившие до того, кому они предназначались.
Личный опыт — основа поэтического творчества военных лет. Отсюда — обостренное восприятие боевой действительности, не мирившееся с приблизительностью и умозрительными представлениями. Последнее из известных нам стихотворений Михаила Кульчицкого — оно написано 26 декабря 1942 года — начинается ироническим замечанием по адресу «мечтателя, фантазера, лентяя-завистника», который очень красиво рисовал себе войну: «всадники проносятся со свистом вертящихся пропеллерами сабель». Поэт не щадит и себя самого. Он ведь тоже думал, что война — не такое уж трудное дело и «лейтенант, зная топографию… топает по гравию». Нет, все оказалось не так, совсем не так. Он рисует войну такой, какой увидел и понял:
Ритм последних строк передает затрудненное дыхание человека, по раскисшей дороге взбирающегося на гору.
Война стала работой, стала бытом. И боец уже рисуется не сказочным витязем, каким его изображали иногда на плакатах и в плакатных стихотворениях, а тружеником, чернорабочим боя. Ему чужда поза, высокопарные словеса. В поту и крови он делает свое нелегкое, необходимое для Родины дело. Отказ от живописности в изображении подвига вовсе не означает отказа от изображения подвига и героизма. Не помышляя о наградах и славе, боец идет и будет идти вперед:
С присущей ему категоричностью и прямотой М. Кульчицкий отвергает фейерверочное изображение войны.
Разумеется, в данном случае следует иметь в виду не только Кульчицкого. В его стихах, быть может, определеннее, чем у других авторов, отражен процесс, характерный для фронтовой поэзии, он сформулировал то, что почувствовали и осознали многие стихотворцы. Тема приобретала соответствующую ей строгость выражения. «Когда имеешь с ней дело, — писал критик В. Александров о теме боя, — должны отпадать малейшие помыслы о литературном эффекте»[10].
Представление о войне как о повседневном труде само по себе, разумеется, еще не гарантировало от погони за литературными эффектами. Нельзя забывать: фронтовые поэты в большинстве своем были молоды, их литературный стаж нередко исчислялся месяцами, несколькими годами. Неудивительно, что у них попадаются стихи, в которых нет-нет да и даст себя знать наигранная, не чуждая рисовке мужественность, подчеркнутая безбоязненность в подборе метафор, стремление поразить «находкой», пусть даже натуралистической, зоркостью и остротой собственного наблюдения.
Некоторые фронтовые стихи, в частности В. Занадворова, М. Кульчицкого да и других поэтов, полемичны своей образной системой. Сравнения и уподобления здесь подчас не совсем обычны (защитные пуговицы шинели «вроде чешуи тяжелых орденов»). Непривычность образа передает тяжесть солдатского марша по раскисшей глинистой пахоте. Здесь каждый грамм — груз. И вот об этом-то прежде всего и хочет сказать поэт, сам не раз проделавший такой марш.
В. Занадворов, возражая: война — «вовсе не дымное поле сражения», протестует против чисто внешнего воспроизведения боя. Он хочет говорить именно о человеке, о том, что выпадает на его долю, поэтому он пишет о юности, истлевшей в окопах, о блиндажном песке, о головной боли, о грязных разбитых дорогах, — но все это ему важно не само по себе, а потому, что не может ослабить и остановить человека, выполняющего свой долг. Поэзия не желает ничего сглаживать и смягчать. Она умышленно делает упор на трудности неприветливой фронтовой жизни, на холод, грязь, липнущую к сапогам, бесприютность окопных ночевок.
Опыт фронтовой поэзии подтвердил: нет незначительных тем. Все дело в творческом осмыслении, в умении за простым фактом или обыденной вещью увидеть человека, мир его чувств и мыслей. Утверждение жизненной правды, реалистических представлений, конечно же, не означали измельчания поэзии, превращения ее в окопное бытописательство. Да, ее герой принимал на свои плечи, груз невиданной тяжести, его солдатский путь оказался труднее и длительнее, чем можно было предположить; он потребовал сверхчеловеческого напряжения физических и духовных сил, — но герой не терял цели, во имя которой долгих четыре года шел дорогами войны. И поэзия тоже не теряла ее. Даже в самые мрачные минуты она не знала отчаяния и уныния, даже перед лицом смерти отвергала жертвенность.
Строки эти на берегу Северного Донца написал командир стрелкового взвода лейтенант Владимир Чугунов, жизнелюбивый поэт-сибиряк. Он умел писать о труде, о природе, во всем находя светлое, радостное:
В его стихах люди, реки, леса жили общей радостной жизнью. И если сосна по-человечьи протягивала руки навстречу людям, то и они не оставались у нее в долгу. Чугунов рассказывает о веселых ребятах, которые принесли к сосне свои песни.
Таким Владимир Чугунов остался и во время войны, не помрачнев, не изменив своему жизнелюбию. Это был оптимизм бывалого человека, верящего в людей, в справедливость, в армейское товарищество. И его стихи, прочные, крепкие, светлые, как крестьянские дома в Сибири, распахнуты навстречу боевым друзьям. До последней минуты Владимир Чугунов радовался жизни, голубевшему после боя небу… Он погиб в атаке, сжав в руке пистолет. На деревянном обелиске друзья написали:
Фронтовая поэзия поражает щедростью мотивов, обилием красок. Бой не заглушил исконной поэтической темы — темы любви. Наоборот, усилил ее, придал ей новое звучание, обостренное и страстное.
В военных стихах рядом с образом солдата встает образ любимой. В нем воплощена мечта о счастье, победе, возвращении домой. Личное счастье немыслимо вне счастья Родины. В лирических стихах человеческая судьба нерасторжимо переплетается с судьбой Отчизны.
Фронтовая поэзия сочетает в себе предельную искренность и мужественную сдержанность. Обращаясь к любимой, воин-поэт порой избегает говорить о походных тяготах, о смерти, которая подкарауливает его за каждым бугром, за углом каждого дома.