«Надо кончать с этим, – думал Петр, – объясниться с ней раз и навсегда».
Свернув на тропинку, он спустился в низинный луг и поехал по его обочине. Луг был узкий, но длинный, поросший осокой. Справа километра на три протянулось болото. Над болотом нависал туман, на глазах превращая его в огромное озеро. Стало холодно. И чтобы согреться, Петр поехал быстрее.
Около Лукашей, на потравленном клеверище пасся табун лошадей. Слышался глухой стук копыт и задорное ржание стригунков. Как только Петр поравнялся с табуном, его окликнули. Он остановился, слез, околотил кепкой серые от пыли штаны. Подошел Овсов.
– Из района, Петр Фаддеич? – спросил он. – Поздновато.
– Это еще что. Другой раз к двум часам едва доберешься.
Василий Ильич вынул из кармана часы, щелкнул крышкой.
– Четверть девятого.
– Да ну? – удивился Петр. – Вот не думал.
Наступило молчание. Петр, закуривая, поглядывал на Овсова.
– Ну как, привыкаешь, Василий Ильич?
– Ничего. Надо же что-то делать.
– Да, конечно.
Петр не знал, о чем с ним говорить, а Овсов, как ему показалось, хотел что-то сказать, но замялся.
– Ну, Василий Ильич, будь здоров.
Овсов, подавая руку, несмело проговорил:
– У меня просьбишка. Видишь ли, я хотел заявление-то взять у вас.
Петр промолчал и тронул на руле звонок. Тот динькнул тонко и неприятно, и звук его сразу увяз в тумане.
– Так я возьму, а? Завтра забегу к вам.
Петр медленно поехал.
– Так как же, Петр Фаддеич, с заявлением? – крикнул ему вслед Овсов.
Петр, не отвечая, рывком крутнул педаль и скрылся за кустами.
Не доезжая Лукашей, он свернул в прогон и поехал к шохе проверить охрану зерна. Уже совсем стемнело. За лесом расползались кроваво-красные отсветы луны. Шоха – крыша на столбах – находилась на так называемых ближних полосах.
Петр позвал сторожа. Никто не ответил. Обходя кучу снопов, он споткнулся.
– В лоб хочешь, чтоб закатил? – спросил сиплый голос.
Снопы развалились, и, натягивая на глаза кепку, поднялся Журка. Петр усмехнулся, прислонил велосипед к снопу, сел и стал закуривать. Арсений тоже потянулся к портсигару. Молча закурили, молча накурились и молча заплевали окурки.
– Чего это тебе, председатель, не спится? – зевая, спросил Журка. – Все думаешь, как колхоз поднять?
– Думаю, Арсений, думаю.
– Шел бы домой, да и думал.
– Что это ты меня гонишь? – удивился Петр.
– Мне-то что, сиди. – Журка запахнул ватник и привалился к снопам, подобрав под себя ноги.
Петр прислушался. Кто-то ходил около шохи. Зашаркали резиновые галоши, и женский голос окликнул Журку. Петр узнал голос Ульяны… Она подошла и удивленно протянула:
– Да вас тут двое. Кто это?
Петр отвернулся. Ульяна приблизилась к нему, ахнула и, пятясь, прошептала:
– Петр Фаддеич…
Встреча была неожиданной. Петр растерялся, пробормотал что-то непонятное и быстро вышел из-под навеса.
– Петр Фаддеич! – позвала Ульяна.
Он пошел быстрее, но она догнала…
– Петр Фаддеич, – задыхаясь говорила Ульяна и, стараясь попасть в ногу, шла рядом. – Вы подумали, что я к нему пришла? Я только попросила его покараулить, пока домой бегала… Почему вы не верите мне? – Ульяна схватила председателя за рукав и заплакала: – Петр Фадде-е-е-ич…
В ту же минуту за их спинами неестественно высоким голосом запел Журка:
И на юбке кружева, и под юбкой кружева, —
Неужели я не буду председателя жена?..
Они посторонились. В накинутом на плечи ватнике мимо прошел Журка, стуча каблуками.
Над лесами тяжело поднималась луна. Ее розовато-мутный свет разбавил темноту. Длинная крыша шохи теперь, казалось, повисла над землей. Пепельно-серую дорогу пересекли две тени.
Ульяна потянула Петра к обочине и села, туго обтянув колени подолом. Петр опустился рядом. Ульяна подбородком ткнулась ему в грудь и засмеялась. Потом подняла лицо и вся потянулась к нему. Но поцелуй получился торопливый и соленый. Ульяна что-то зашептала… Петру стало приятно, и в то же время шевельнулась мысль: «Не надо бы всего этого».
– Ульяна…
– Да, да! – отвечала Ульяна.
– Как же будем мы с тобою жить?
– Будем, будем…
– Плохо мы живем. Так нельзя жить.
– Можно. Мы уже привыкли.
– «Мы уже привыкли», – повторил Петр и машинально погладил ее щеку. – Ты сказала – привыкли так жить?
– Да, – Ульяна недоуменно посмотрела на Петра. – Что с тобой?
– А я не могу так жить, – Петр отстранил Ульяну и встал. Ее руки скользнули по его пиджаку, ухватились за карманы…
– Вот ты как… – прошипела она.
Петр отвел ее руки и пошел.
«Привыкли, привыкли», – стучало в голове. Через минуту до него донесся тоскливый крик Ульяны:
Вот и кончилась война,
И осталась я одна.
Я и лошадь, я и бык,
Я и баба, и мужик…
…Около мостка через Холхольню Петр встретил Журку. Журка помог ему протащить велосипед по бревнам. Потом они вдвоем вели за руль машину и ни о чем не говорили.
У дома Петра Журка сказал сиплым басом:
– Петр Фаддеич, надо заранее дров заготовить для завода, чтоб высохли. Максим говорил – для обжига нужна высокая температура…
В горле у Арсения, видимо, першило, и он с трудом сдерживал себя, чтобы не раскашляться…
Глава одиннадцатая Пожар
Ночь. Она смешала поля с лесом, деревню с садами, Лукаши – десятка два желтых огоньков, лай собак, звонкие вскрики гармошки и озорная песня Арсения Журки:
Голова ты голова, голова-головушка,
Не боится голова ни кола, ни колышка…
Стреноженные кони глухо бьют копытами, жеребята трутся около маток. За ними гляди да гляди. Не успеешь моргнуть, как пустятся в горох, задрав хвосты. Василий Ильич выгонит их и опять привалится к стогу, подоткнув под бока сенца. Лежит и думает, думает об одном и том же… Со своими думами он свыкся, вызубрил их, как таблицу умножения.
Ночь с каждым часом свежеет. Василий Ильич с головой зарывается в стог. Слежавшееся сено полно тепла и запахов луговых трав.
Так проходит ночь за ночью, спокойно и однообразно. И казалось порой, что наконец Овсов обрел то, что искал: ночью он пас коней, а днем копался в своем огороде.
Но это только казалось. Тихий уголок – мечта Василия Ильича – задвигался невидимой прочной стеной. Василий Ильич получил участок земли, но не ощутил радости. Наоборот, вместо радости вначале появилась тревога, а потом ее сменило полное равнодушие. Весной он торопился обработать огород и боялся, что опоздает. Но прошел месяц, другой, и Василий Ильич охладел к нему.
«Переломи себя, Василий, переломи», – гудели в голове слова Матвея Кожина.
Между Овсовым и Кожиным произошел неприятный разговор. Василий Ильич хорошо запомнил его, хотя был, как и Кожин, сильно пьян.
Илья – престольный праздник в Лукашах. Готовились к нему дружно. В ночь перед праздником Овсов и Сашок мылись в бане Матвея Кожина. Сам хозяин пригласил их снять первый пар.
Парились долго, ожесточенно, до одурения. Из бани шли обмякшие, красные, словно вареные, и по предложению Матвея завернули к нему прохладиться. Прохлаждались брагой, сваренной на меду. С первых же стаканов мужики осовели и, как водится, заговорили о политике.
– Потерял мужик интерес к земле, – настаивал Василий Ильич.
– А почему потерял? – Голос Матвея, чем больше он пил, становился все глуше и гудел, как в бочке.
– Потому что техники много стало. Эти трактора с комбайнами как землю терзают! Все соки из нее выжали… А раньше-то мы с ней разве так обращались? Бывало, вспашешь ее, голубушку, потом пройдешь по ней с боронкой. А идешь-то осторожно, шаг в шаг, чтобы не затоптать ее, матушку… Стоишь на меже и любуешься. Лежит она ровная, как барышня гребешком причесана… Хорошо!.. – Глаза у Овсова набухли, и он, не стесняясь, вытер слезы.
– Чудак ты, Василий. Ох, чудак! – усмехнулся Матвей. – Хаешь технику, а ведь она большое дело сделала. Жалко, в Лукашах ее мало еще пока. Техника – сила… А ты, Василий, очень отсталый человек, а еще в городе жил. Только ты на меня не обижайся. Выпей. Не обижайся. – И Матвей поставил перед Овсовым еще стакан браги.
Но Василий Ильич обиделся. Он долго сидел насупившись, а потом ехидно заметил:
– Тебе, Матвей Савельич, можно защищать технику. Как ты живешь в Лукашах? Не чета другим. Сам кузнецом пристроился, сын – шофером. Два огорода пашешь. Пчелы, сад, одних овец, наверное, десятка два наберется. Вот и бражку на меду поставил, а Масленкин последний пуд муки на самогонку сварил.
– Не последний, – возразил Сашок. – А до Матвея мне, конечно, далеко. У меня шесть ртов. И все кричат «давай!», а давальщик-то я один.
Матвей встал, сходил в горницу – сидели они в кухне, – вернулся с листком бумаги, свернутым в трубку, раскатал его и положил перед Овсовым.
– Это раздельный лист, Василий. И двумя огородами грех меня попрекать. Сын у меня теперь – отрезанный ломоть. У него свое хозяйство. Скоро совсем от меня уйдет, вот дом построит и уйдет. – Матвей скатал листок и сунул его на божницу, за икону. – Не жалуюсь, неплохо я живу, Василий. А потом, почему я должен плохо жить? Разве советская власть запрещает хорошо жить? Я газеты читаю, – там не пишут, чтобы колхозник плохо жил. – Матвей, хохоча, посмотрел на Овсова.
– Кто сказал, что мужик потерял интерес к земле? – пьяно закричал Сашок и опрокинул стакан с брагой.
Матвей поставил стакан подальше от Сашка и погрозил ему пальцем.
Сашок, не обращая внимания, замахал руками.
– Ты не кричи – народ еще по улице ходит. Подумают что… – забеспокоился Овсов.
– Ничего, пусть выскажется; дуй, Масленкин, – сказал Матвей.
Но Сашок уже высказался. Он грузно опустился на табуретку и положил на стол голову. Кожин долил стаканы.
– По последней. Больше не дам. Потому как я уже пьяный. – Нетвердо ступая, Матвей отнес бутыль в шкаф. Потом пододвинул стул к Овсову. – Я тебе еще скажу, Василий. Только ты не обижайся… Не уважают тебя в Лукашах.
– Почему?
– Вот ты приехал в колхоз. И чем сразу занялся? Своим огородом. Народ и говорит: «Тоже нашелся патриот городской». Люди-то понимают все твои думки: подальше, в сторону от колхоза. Так я говорю?
Василий Ильич, слушая, царапал клеенку. Лицо у него жалко сморщилось, нижняя губа, отвиснув, дрожала.
– Не верят тебе в Лукашах, – продолжал Матвей. – Потому и зовут дачником. А ты возьми да переломи себя, Василий. Переломи – легче будет!
«Переломи себя»! Сколько же можно ломаться?» – думал Овсов. И чем больше думал, тем яснее ему становилось, что в Лукашах ему не удержаться. Там, во «дворце полей», он жил незаметно и никому до него дела не было. А здесь он у всех на виду. И каждого интересует – зачем он приехал, что собирается делать.
Пожар начался на рассвете. Очнувшись, Василий Ильич долго не мог понять, где он и что все это значит. Кони, навострив уши, тревожно ржали. Кто-то вдали беспорядочно колотил по чугунной доске. Небо багровое. Над головой – синие, с накалившимися краями облака и луна, как будто обрызганная грязью.
– Пожар! – Овсов рванул с головы фуражку и заметался, не спуская глаз с неба. Оно все больше и больше краснело, густой сизый дым с охапками искр висел над Лукашами.
– Горим!
Василий Ильич напрямик, по кустам, бросился в Лукаши. Он бежал, как слепой, выставив вперед руки, ощупью раздвигая кусты. Исхлестанный ветками, без фуражки, он выбрался на пригорок.
Горела заречная сторона. Ноги у Овсова подогнулись, он закачался из стороны в сторону.
– А-а-а… – простонал он.
Виновник пожара – бывший председатель Алексей Абарин – чуть сам не сгорел. Всю ночь он гнал самогон, а под утро уснул, свалившись на пол в сенях… Рядом в доме жил Копылов. Он выскочил на улицу в нижнем белье, увидел, что крыша его дома охвачена огнем, бросился в избу и стал выносить сонных ребятишек. Когда хлев полыхал, как стог соломы, Копылов вспомнил о корове. Накинув на голову мокрый мешок, он кинулся в огонь. Но было уже поздно: корова лежала около ворот с выпученными лиловыми глазами. Раздался истошный крик жены:
– Ваня!..
Едва он отбежал, как крыша завалилась. Лохматый, обсыпанный гарью, Иван схватил жену за руку и потащил, крича:
– Где дети? Иди к ним!
– Там, у реки, у реки…
На берегу реки сидели ребятишки и большими от восхищения глазами смотрели, как загорался соседний дом. Огонь добрался до крыши и ошалело забегал по ней, с хрустом пожирая дранку.
– Вот галит так галит! – кричал, прыгая, беспортошный трехлеток Степка.
– Вот дурак, дом сгорел, а он радуется, – всхлипывая, тянула его сестренка.
Рядом с ней, завернутый в одеяло, барахтался грудной ребенок. Увидев отца с матерью, дети заревели.
– Все здесь? Все, кажется, – облегченно вздохнул Конь. – Дарья, смотри за ними, я побегу.
– Куда ты в кальсонах? На штаны, – Дарья развернула ком белья и бросила ему брюки.
Огонь беспрепятственно пожирал дом за домом. Люди спасали все, что можно вытащить. Когда из изб все до горшка было вынесено, начинали выбивать окна, снимать с петель двери. Один только Арсений Журка не заботился о себе. Он носился по деревне, со звоном распахивая окна, а оттуда на землю летели подушки, валенки, с грохотом вываливались тяжелые сундуки. Журка был неутомим. Казалось, что наконец-то и он нашел для себя настоящее дело.
Запылала изба Екима Шилова, и его старуха заголосила: «Милые, спасите боровка!» Арсений бесстрашно бросился в горящий хлев и колом выгнал оттуда девятипудового борова. Сам Еким в это время ходил вокруг дома с иконой Николая Чудотворца.
Задымилась изба Масленкина. Сашок суетился, как пьяный. Он то принимался тыкать багром в стену, то хватался за топор и со всего плеча выбивал подоконники, то кричал на жену: «Давай воду! Воду давай!», то, опустив руки, говорил: «А ребятишки-то где? За ребятишками смотри!» А когда затрещала крыша и от дома понесло печеной картошкой, Сашок опустился на колени и стал мочить в ведре голову. Из окон покатились смолистые клубки дыма и заволокли все вокруг…
На улице валялись разбитые сундуки, кровати, под ногами катались ведра и чугуны. Неподалеку от горящего бревна стояла чья-то корзина с тлеющим боком. Конь на бегу выхватил из нее белье, бросил в сторону, под куст акации. На дороге осталась детская рубашонка. Она пошевелилась, потом подпрыгнула и, прильнув к бревну, сгорела легко и весело.
С расстегнутым воротом, босой, брел Фаддей, прижав к груди валенок. Прикрывая рукой глаза, Конь подбежал к Фаддею.
– Где председатель?
Фаддей посмотрел на Коня и прохрипел:
– Сгорит все, как порох сгорит.
– Петр где?! – закричал Конь, встряхивая Фаддея.
– А? – опомнился старик. – Петька побежал в правление пожарных вызывать. Да разве дождешься? Все сгорит. Видишь, сухо как.
Не дослушав Фаддея, Конь побежал дальше. Поймав Журку с Сашком, он потащил их к пожарному сараю. Втроем приволокли они ручную водопомпу – качалку, похожую на самовар. Но дотянуться до воды не хватало рукавов. Сбегался народ из ближних деревень. Привезли еще три таких качалки и кое-как из них собрали одну. Но сбить огонь не так-то было легко. И Конь скомандовал разбирать дома. Группа парней с Журкой во главе взобрались на крышу какого-то дома, вмиг взломали ее и с грохотом спустили на землю. Мужики бросились к дому с баграми.
Первое, что увидел Василий Ильич, когда вбежал в деревню, – свой дом.
– Стоит! Стоит!
Василий Ильич беззвучно засмеялся и, обхватив шершавый столб крыльца, погладил его, приговаривая:
– А что? Стоишь, стои-и-и-ишь!
Марью Антоновну с вещами он нашел далеко на задворках. Она сидела на чемодане, среди узлов. Увидев мужа, Марья Антоновна заплакала.
– Зачем ты меня сюда завез?..
– Все вынесла? А где зеркало, шкаф?
– На что они нам сдались?
По улице пробежало трое колхозников, среди них был старый Кожин.
– Матвей! – окликнул Василий Ильич.
– Давай, давай! – не оборачиваясь, замахал рукой Кожин.
Туча искр металась над Лукашами, ветер нес красные хлопья, усыпая ими крыши. Овсов оглянулся и, видя, что никто не обращает на него внимания, сгорбился и быстро пошел к дому. Здесь он вынес со двора лестницу, сунул в ведро с водою веник и полез с ними на крышу.
Только сейчас он увидел, как стар его дом, – истлевшая дрань крошилась под ногами. Он ползал по крыше, хватаясь за трухлявые жерди, которые трещали и качались. Оторопь сковала Овсова, когда над домом Масленкина взметнулось оранжевое с черной каймой пламя и захлопало, как огромное полотнище… Сверху посыпался пепел. Тополь, стоявший около дома Сашка, задрожал, листья зашуршали, как бумага, и вдруг он вспыхнул сразу со всех сторон, как факел. Огонь в минуту взломал тесовую кровлю и, провалившись в темный от копоти сруб, заклокотал в нем.
– Раз, два, взяли!! – услышал Василий Ильич надрывный голос.
Внизу мужики баграми раскачивали крышу соседнего дома.
– Голубчики мои, спасители, не дайте погибнуть, – бормотал Василий Ильич, ползая по крыше своего дома и махая мокрым веником.
Раскаленный сруб Сашка продолжал стоять, грозя вот-вот рухнуть и завалить горящими бревнами все вокруг.
– Давай сюда!..
Овсов увидел, как мужики кинулись к его дому.
– Разрушат… Конец всему, – прошептал Василий Ильич и визгливым голосом закричал: – Не сметь!
Внизу притихли.
– Не сметь разорять!
– Овсов это, – сказал кто-то и крепко, с вывертом, выругался.
– Не сметь! – в исступлении повторил Василий Ильич и сжал над головой кулаки, но покачнулся и, потеряв равновесие, упал. Почувствовав, как ползет под ним дранка, он с силой ухватился за оголенную жердь, но обломал ее и покатился вниз с обломком в руках. В последний момент, когда ноги уже ощутили пустоту, он услышал громыхание пустого ведра. Оно обогнало Овсова…Глава двенадцатая Из Лукашей
Палата № 3, где лежал Василий Ильич, мало чем отличалась от других палат. Была она светлая, с желтыми полами, тумбочками и желтыми панельками на стенах. Тишина, скука и карболовый с примесью нашатыря запах не покидал ее даже при открытых окнах.
Но Василий Ильич быстро привык и к тишине, и к тупой боли в груди. Гораздо труднее было привыкать к шороху накрахмаленного халата сестры и надрывному кашлю соседа по койке. На ней лежал пчеловод из дальнего колхоза – мужчина одних лет с Овсовым, с впалыми щеками и лихорадочным блеском в глазах. У него были длинные, тонкие ноги с большими, плоскими, как доски, ступнями. Когда пчеловод кашлял, то пятки у него стучали о прутья кровати, как деревянные, и Василий Ильич каждый раз боялся, как бы он не задохнулся. Откашлявшись, пчеловод, хватая воздух частыми и мелкими глотками, говорил:
– А ведь не выживу, умру… Да, умру.
Потом он закрывал глаза и лежал неподвижно, теребя крючковатыми пальцами байковое одеяло.
Пчеловода аккуратно два раза в неделю навещала внучка – голенастый подросток с круглыми испуганными глазами. Входила она в палату на носках, с узелком, и боязливо оглядывалась. Тихонько поставив к кровати стул, она садилась спиной к Василию Ильичу и, развязав платок, выкладывала на тумбочку банки с вареньем и медом, лепешки с творогом, печенье. Пчеловод ее спрашивал о домашних делах. Отвечала девочка торопливо, не спуская глаз с окон, и поминутно повторяла:
– Дедушка, поправляйся скорее…