— Маша!
— А может быть...
— Не терпится?
— Мне только хотелось спросить... Когда вы виделись в последний раз?
Невзглядов помолчал. На его грубом красном лице выразилось сожаление.
— Давненько. Но мы все-таки сперва позавтракаем. А потом я вам все расскажу.
23
Жена все время трещала о кофточках и сумочках и что уже Флоренция, а они еще ничего не купили — и надоела в конце концов, главным образом потому, что мешала Аникину не обращать на нее внимания. Он попробовал было сказать, что в Италии нужно покупать то, что нельзя купить нигде, кроме Италии, но в ответ получил полдня нытья о том, что ей нечего носить и что у нее никогда не было таких кофточек и сумок. Она боялась его, но в этом была непреклонна.
По утрам, когда она сидела у туалета, намазанная каким-то жиром, который покупала у спекулянтки, Аникин неизменно вспоминал кокетливую старуху Гойи, с лицом собачонки, перед зеркалом, в нарядном платье, спадающем с костей спины и плеч. Офорт назывался «До самой смерти».
Куда делся, боже мой, этот растерянный, нежный взгляд, который становился еще растеряннее, когда он ее обнимал? Она расплылась, для полной женщины она была суетлива, у нее потемнела нижняя часть лица, в сумерках казалось, что ей нужно побриться. Убить ее, конечно, нельзя — очень жаль! Зато можно было не без удовольствия думать об этом.
В галерее Уффици продавались прелестные вещи — шкатулки из цветной, тисненной золотом кожи, керамика с кожей, пепельницы в духе Модильяни, современные, но как будто сделанные руками мастеров шестнадцатого века, — она проходила мимо с испуганным лицом, боялась, что он все-таки настоит на своем. Потом полчаса вертела в руках кожаный флакончик за триста лир и все-таки не купила. Черт с ней!
История Медичи заинтересовала его: сколько убийств! Лоренцино Медичи убивает герцога Алессандро, Козимо Meдичи убивает Лоренцию, дочь Козимо,Изабелла удавлена рукой мужа, герцога Браччиано. Другая дочь, Лукреция, жена феррарского герцога, отравлена по его приказанию. В запальчивости один из сыновей Козимо, любимец матери, убивает другого, любимца отца, и разгневанный отец убивает братоубийцу.
Безошибочный выход из любого, самого сложного положения! В шестнадцатом веке он мог не задумываясь избавиться от жены с ее невежеством, с ее болтающимся низким задом и узкими глазками, в которых не было ничего, кроме неукротимого стремления к сумочкам и страха, что муж ее бросит.
Он постоял на блестящем медном щите, вправленном в площадь Синьории, на том месте, где был сожжен Савонарола. Это было любопытно. Правда ли, что Ватикан собирается причислить Савонаролу к лику святых? Гид не знал. Согласно его теории...
Это был гид с теориями, получавший комиссионные от владельца лавки флорентинских изделий, в которую он заходил с туристами после осмотра картинной галереи.
На площади Синьории Аникин обнаружил, что он много лет не видел настоящей скульптуры, то есть видел, но думал при этом о том, что скажет Б., и не повредит ли он себе, поддерживая Р., а не другого члена закупочной комиссии Академии художеств. Ему стало смешно. Что сказала бы закупочная комиссия о «Персее» Бенвенуто Челлини?
Группа ушла, он сказал, что вернется прямо в отель. Он не мог оторваться от Персея. С чувством, близким к отчаянию, он смотрел на него. Какое изящество, какая легкость! Статуя могла быть маленькой или большой, это не имело значения. Какая спокойная гордость юноши в почти танцующем движении, которым он показывает голову Медузы! Как устроено у его ног обезглавленное женское тело! Как сильно выражена смерть в некрасивых руках! Челлини, кажется, многое придумал в своих мемуарах? Но он, несомненно, легко убивал — это видно по его «Персею».
В этот день был какой-то праздник, автобусы не ходили, и Аникин поругался с женой, жалевшей лиры и отговаривавшей его уехать на Фьезоле в такси. Он поругался нарочно. Ему хотелось поехать на Фьезоле не с женой, а с Валерией Константиновной, на которую он обратил внимание еще в Риме, услышав, как о ней говорили мужчины.
Он заметил все: и что она сперва крутилась подле Токарского и что потом отвернулась — наверное, поторопился, некоторые этого не любят.
Группа пошла смотреть церковь Санта-Мария Новелла. Это было в двух шагах от гостиницы. Он отправился туда же, и действительно там стояли, рассматривая фасад, Валерия Константиновна и Токарский.
Нужно было дождаться удобной минуты. Он подошел, когда она задержалась, разглядывая фрески.
— Поедемте. Говорят, это просто чудо.
— Нет, благодарю вас.
Он стал настаивать:
— Итальянцы утверждают, что, не побывав на Фьезоле, нельзя уезжать из Флоренции.
— В самом деле?
Он шел за ней, уговаривая и начиная сердиться.
— На такси, — сказал он и покраснел, когда она засмеялась.
Они прошли вдоль левого нефа, а потом рядом с ними вдруг оказался Токарский. Не торопясь, он встал между ними, спиной к Аникину, и сказал:
— Валерия Константиновна, вы видели Мазаччо?
— Что это значит? — пробормотал Аникин.
— Не видели? Непростительно. Пойдемте, я покажу.
Аникин вернулся в гостиницу. Невозможно было затевать ссору. Ладно, повременим. Там видно будет. Ему уже не хотелось на Фьезоле, но, чтобы досадить жене, он все-таки поехал. На худой конец нужно было хоть взять с собой кого-нибудь, знающего итальянский язык, но Анечка ушла, а Лариса, сильно покраснев, отказалась.
Он знал, что это было отчуждение, как бы само собой сложившееся в группе вокруг него и жены. Он плевал на это отчуждение, да, впрочем, и на самую группу!
— Русси? — улыбаясь, спросил шофер и повел рукой, свистнув и показывая спутник, летящий к небу.
— Русси, русси, Фьезоле, — ответил Аникин.
Холмы блестели под солнцем, склоняющимся к закату. Огибая церковь с красноватыми куполами, зубчатые стены поднимались в гору.
— Сан-Миниато? — спросил шофер.
Аникин кивнул. Он не жалел, что поехал. Это было действительно чудо. Он поднялся к церкви, а потом, обогнув ее, пошел в гору, вдоль зубчатых стен. Вдоль другой стороны дороги тянулись, поблескивая, оливковые сады.
Он вспомнил детство, деревню. Жалея себя, он шел с открытой головой под теплым, несильным летним дождем, скатывающимся с серебряных листьев оливок.
Лир было действительно мало, и Аникин вернулся пешком, купив назло жене соломенного осла с добродушно-иронической мордой. Он подарит его кому-нибудь, может быть, Пете. Он вспомнил о сыне с тем чувством неуверенности, которое в последнее время постоянно испытывал и которое, разговаривая с ним, старался скрыть под шутливым тоном, дружеской откровенностью мужчин между собой. Петя молчал, об откровенности не могло быть и речи. О чем он думает, сидя над своими книгами, сочиняя свою музыку, очень странную, но талантливую, как уверяет Миллер? Как он рассердился, когда мать стала уговаривать его ездить в училище на машине! Впрочем, это хорошо, что ему не нравится родительский способ существования. И еще лучше, если после училища он года два пошляется с геологическими партиями или поработает на заводе.
Но было что-то фальшивое в той беспечности, с которой он думал о сыне. Если есть на свете человек, которого он не то что боится... А, вздор!
24
— Что это он к вам привязался?
— Предложил поехать на Фьезоле.
— Смотри пожалуйста! Какая честь.
— Мне понравилось, как вы встали между нами.
— Правда? Я скучаю без вас.
— А если бы не скучали?
— Встал бы все равно. Постойте, о чем я думал ночью? Ах, да! Вы говорили, что ваш Игорь летом собирается в Крым. Пускай заглянет в Чуфут-Кале. Вы там были?
— Нет.
Что-то прошло по лицу Валерии Константиновны, глаза потускнели. Токарский подумал: «Значит, сын» — и заговорил о другом.
— А еще, — сказал он, — я ночью читал стихи.
— Свои?
— Нет. Заболоцкого.
— Как хорошо!
— «Закрыты решетками» — это о господине, пригласившем вас на Фьезоле.
Из Санта-Мария Новелла они вернулись на площадь Синьории. И хорошо сделали, как сказал Токарский, потому что это была как раз та самая площадь, на которую нужно возвращаться и возвращаться. Они шли по набережной, когда в воздухе засверкал блестящий, стремительный, праздничный дождь. Он был косой и падал на Флоренцию, подхваченный где-то в высоте бесшумным порывом ветра. Миллион фонтанчиков вспыхнул и прокатился по Арно. Дождь шел несколько минут, но потом долго в освещенном воздухе чудились легкие косые серебристые нити.
— Расскажите, какой у вас сын?
— Вам интересно? Хороший.
— Еще.
— С толстым носом. Румяный. Невысокий, но крепкий. Он очень похудел в последнее время, — сказала Валерия Константиновна с огорчением. — Он велел мне записывать. А я, оказывается, не умею.
— На вашем месте я бы записал, например, этот дождь.
— Боже мой, что вы выдумываете! — развеселившись сказала Валерия Константиновна. — Ну как можно записывать дождь?
— Этот можно.
— Почему?
— Потому что он нарочно пошел.
— Нарочно?
— Да. Чтобы запомниться.
Они помолчали.
— А у меня нет сына, — грустно сказал Токарский.
— Вам бы хотелось?
— Всю жизнь.
— Ну хорошо. Я вам сейчас все расскажу, — сдерживая вдруг подступившие слезы, сказала Валерия Константиновна. — У меня есть близкая подруга, очень близкая. Она знает. Теперь будете знать и вы, Алексей Александрович. Почему вы, человек, с которым я познакомилась неделю назад? Не понимаю. Но я действительно не умею притворяться.
25
Хотя Невзглядов не рассказал Игорю ничего, что помогло бы выяснить, где, когда и при каких обстоятельствах отец пропал без вести, он ушел с таким чувством, как будто что-то очень важное уже произошло в том трудном намеченном деле, которое Игорь твердо решил довести до конца.
Отец, оказывается, служил в разведке! В начале войны он с Невзглядовым ходил за линию фронта, в Титовку. У него тогда еще не было звания. Они не спали четверо суток, выполнили задачу, вернулись в Мурманск и получили каждый по двести пятьдесят рублей и благодарность. Потом группой в двадцать человек они ходили на диверсии, валили столбы, минировали дороги. «Хуже всего — неизвестность, — сказал Невзглядов. — Идешь, голова, как шар, вертится: откуда ударит?»
В мае 1942 года они прошли знаменитую «лощину нервов» — пять километров по открытой тропе. Прошли, свалились, и Невзглядов спросил: «Андрей, где мы сейчас с тобой были?» И отец ответил: «Ага». Однажды они приняли бой на берегу озера, в тумане. Отец потерял каску, надел немецкую, и Невзглядов сказал ему: «Сними, дурак. Или ты хочешь, чтобы свои убили?»
Потом Невзглядов рассказал, как отца однажды приняли в темноте за грузина, передразнили акцент — это было в расположении полка, — и он, не раздумывая, кинулся в драку. Он был вспыльчивый, но отходчивый. Любил выпить, но кто тогда не любил?
Он был ранен весной сорок третьего года, а уже из госпиталя попал на батарею. Невзглядов больше не встречался с ним, только слышал стороной, что у него была какая-то неприятность. Понятно! Ему нечего было делать на батарее. Что такое разведчик? Движение!
Игорь провел у Невзглядова все утро и не ушел бы до поезда, если бы хозяин не сказал, что ему пора на работу. Он служил в Инспекции морского пароходства. Игорь пошел провожать его, и на взгорье, с которого открылся залив, Невзглядов показал ему порт — мастерские, доки, краны торгового флота, судоремонтный завод и снова краны и краны. Он в последний раз вскинул на Игоря голубые обнадеживающие глаза, похлопал по плечу и ушел.
Далекие, как бы перекликающиеся шумы, доносились из порта, вдалеке над берегом дымился снежок, и Игорь с чувством счастья смотрел на эти берега, на порт, как бы застывший и находящийся в непрерывном движении, на темно-стальной блеск моря, на небо, которое было так не похоже на привычное московское небо.
«Хороший товарищ», — сказал об отце Невзглядов. У Игоря задрожали губы. Он найдет его, как бы это ни было трудно. Нашлись же защитники Брестской крепости, которых вся страна пятнадцать лет считала пропавшими без вести?
— И не открытки, — сказал Невзглядов, — а письмо в Главное Управление кадров флота. Ответят. А когда будешь писать отцу — поклонись. Он меня помнит.