Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Четыре друга эпохи. Мемуары на фоне столетия - Игорь Викторович Оболенский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Судьба, милый мой. Что называется, Его Величество Случай. Сначала было училище техническое, потом МХАТ, потом, после его закрытия Сталиным, пошел в Вахтанговский театр. От армии меня обещал на год освободить Борис Щукин. Но в день, когда мне надо было идти в военкомат, он умер. Замечательный был человек. Играл в «Человеке с ружьем» роль Ленина. Когда его спросили, что помогло ему так хорошо воплотить образ вождя, он ответил: «Тарталья из „Принцессы Турандот”». Начальство было шокировано — клоун ему помог сыграть Ленина! Распорядились: «Нельзя такие вещи говорить!»

Он в шинели с фронта пришел к Вахтангову, и тот его взял в театр. Я потом тоже к Борису Васильевичу ходил на квартиру, брал уроки. Тогда все было по-другому, более семейно, что ли.

— Вы были знакомы и с Борисом Пастернаком. Что думаете о его судьбе? В жизни всегда приходится идти на компромиссы?

— Когда он написал такое полупокаянное письмо Хрущеву, то мой друг драматург Николай Эрдман сказал мне: «Юра, зря вы о нем плохо думаете. К нему же все в Переделкино бегают, о детях подумать предлагают». Он и написал, чтобы от него отвязались.

Я к нему пришел в разгар травли. У меня тогда и театра не было, я просто играл спектакль в его переводе. Пастернак, увидев меня через забор, а я был довольно прилично одет, видимо, подумал, что явился очередной иностранный корреспондент. Сам Борис Леонидович был в пижаме и ботинках «Скороход» без шнурков. Он приказал домработнице сказать, что его нет. Я услышал это и крикнул: «Борис Леонидович, это Любимов!» И он меня пригласил, мы долго сидели с ним на скамейке в саду.

Ему ведь и окна били, и чего только не говорили о нем.

А он ни словом об этом не обмолвился. Говорил о творчестве. «Хочу написать что-нибудь такое, знаете, как „Дворянское гнездо”. О семье, которая пережила все напасти и все выдержала».

Никаких жалоб я от него не услышал. А его ведь и дачи хотели лишить, писатели дрались за нее.

Я потом и к Солженицыну ездил. Встретил писателя Бориса Можаева, а тот говорит: «Поедем к А. П.». Это он так Александра Исаевича называл. Солженицын тогда у Лидии Корнеевны Чуковской жил. Мы съездили к нему, а на следующий день его арестовали.

О чем говорили? Да мы с ним много-то не поговорили. Он же своеобразный господин. Мне, говорит, работать надо. Ну, мы и уехали.

— Вы кому-нибудь когда-нибудь завидовали?

— Наверное, пороки и мне свойственны, я же не идеальный. А с другой стороны, чего мне завидовать? Мне надо было работать, некогда было разжигать в себе зависть к кому-то. Хотя пускали слухи. Даже такой умный человек, как писатель Зиновьев, говорил, будто я работаю в КГБ. Когда мы с ним потом встретились за границей, я ему сказал: что ж вы так, видите — мы с вами оба за границей. Как он на это отреагировал? Мы посмеялись да выпили по рюмке. Мне врачи разрешают по рюмке водки в день.

— А можно глобальный вопрос, Юрий Петрович? Вам удалось понять смысл жизни?

— Да не найдете вы его. Ведь жизнь дана не вами, и вы сами не знаете, кто вы.

— И как жить?

— Свое дело делать и иногда проявлять толерантность. Это не лучшее свойство, но мир так устроен, что надо уметь маневрировать, дабы избежать удара кулаком. Но если уж бьют — надо уметь отвечать.

Жизнь — штука сложная. В муках человек рождается и почитает за счастье, если удается спокойно отойти в мир иной. Для меня, старика, главное на сегодня — не продержаться в театре в должности худрука. Я сам уйду, если почувствую, что не контролирую и не врубаюсь в ситуацию. Главное для меня — не быть в тягость.

Мое главное разочарование в жизни? Хороший вопрос. Люди, которых я близко знал и которые обо мне незаслуженно плохо говорили. И самое ужасное, что при этом они на меня смотрели невинными глазами. Таких я называю: «продукт с клеймом „совок”». Он злобен, агрессивен, и ему все как с гуся вода. Все божья роса.

— Однако вы все это спокойно переживаете. Или нет?

— Могу матюгнуться, но так, про себя. При дамах и при сыне стараюсь не выражаться.

Надо брать пример с крокодила! У моего друга академика Пети Капицы в кабинете его чучело. Знаете, как ведет себя крокодил? Всегда смотрит только вперед, а врагов отбивает хвостом. По-моему, мудро.

— Высоцкий действительно бросил в зал кинжал на репетиции «Гамлета»?

— Я этого не помню. У нас с ним были хорошие отношения. Он никогда бы не посмел меня ударить. Он мог кричать, когда я насильно вез его в больницу. Родители-то его не помогали. И я понял, что надо Володю спасать. Посадил его в машину и повез. А он был в состоянии, извините, глубокого опьянения. Отбивался ногами.

— А так получился бы еще один круг судьбы — ваша шпага во время репетиции, когда вы сами были актером, отлетела в кресло Пастернака, а шпага Высоцкого — в ваше.

— У меня нечаянно получилось, что конец шпаги отлетел. У меня в театре такого бы никогда не было. Я почему из Вахтанговского-то ушел? Потому что мне театр с этим постоянными боями не нравился. Кстати, спектакль «Добрый человек из Сезуана», который я поставил со своими студентами, рубила не советская власть, а преподаватели с кафедры в училище. Свои же. Но все решила пресса. В «Правде» Константин Симонов написал, какой это хороший спектакль и неплохо было бы его сохранить. И мне неожиданно дали этот театр. Рядом с тюрягой. На Таганке же тюрьма была. И я выплачивал государству долг, который числился за этим захиревшим театром, — 70 тысяч рублей. Играли по 500 спектаклей в год!

— Высоцкий бы себя сегодня нашел?

— А почему нет? Он же намного сильнее и выше теперешних актеров. Не хочу сказать, что он классик. Но — поэт.

Володя умным был. Очень любознательный и чувствительный. Ощущал, что происходит в стране. Как губка впитывал в себя все, что не знал. Как радар все слышал. У него же очень богатый словарный запас. Очень одаренный человек. Но после смерти его слишком вознесли. Он словно предвидел — в его «Монументе» есть на это ответ. В последние годы он больше с бумагой работал, а не с гитарой.

Его ведь не печатали, на радио с трудом записывали.

Я его как-то спрашиваю: «Зачем тебе такую вульгарную аранжировку-то сделали?» Это в первой его записи было.

«А без этого они бы не записали», — отвечает.

Высоцкий не был обеспеченным. Его «Мерседес»? Это Марина Влади что-то придумала. А он всю жизнь мечтал свой домик построить, но так и не сумел. В театре получал гроши. У нас ведь всегда было стыдно называть иностранцам свою зарплату. Высоцкий поначалу получал 120 рублей, потом 150. А в троллейбусе висело объявление: «Водителям — бесплатное общежитие и 300 рублей в месяц». Мы не умеем определять и ценить таланты.

— Вы согласны, что талант всегда должен быть бедным и голодным?

— Ну, сейчас-то это не так. На Западе, если ты популярен и даже не очень талантлив, ты богат. А вообще все зависит от того, как судьба складывается.

О деньгах я вам так скажу. Не надо устраивать никакой истерии вокруг того, добро это или зло. Деньги — это просто способ жить при капитализме. И проблема одна — сделать так, чтобы бедных было меньше. Потому что, если много бедных, жди народных волнений. Начнутся волнения — будет насилие, кровь польется. А этого допускать нельзя.

— Но правда в конце концов торжествует?

— Нет. Да и что такое правда? Надуманное понятие. Лозунг французской революции «Свобода, равенство, братство» оказался блефом. Кого на самом деле из Бастилии-то освободили? Убийц и маркиза де Сада.

Да и вообще, зачем быть победителем? Чтобы мир оценил? Что мы все о других думаем? Ты себя образуй, создай семью, роди детей, посади дерево, сделай так, чтобы тебя близкие ценили, — вот и будешь победителем.

Мы все время ищем врагов. А он у всех нас один остался — терроризм. А нас настраивают, что, мол, Америка наш враг. Да какой она враг? Американцы нам помогали, Второй фронт открыли. Я проходил это и знаю.

На «Виллисе» ездил? Ездил. Тушенку, которую они поставляли, жрал? Жрал. Чего ж я их буду ругать? «Виллис» — хорошая машина, и тушенка неплохая. Без нее вообще бы ноги протянули. Президент Рейган в свое время назвал нас империей зла. И, в общем, прав был. Но потом-то они стали с нами общий язык искать…

— У нашего времени, на ваш взгляд, есть герой?

— А зачем вам это знать? Герои ходят по улицам, они среди нас. Или вы хотите знать их в лицо и подражать им? Но вы же не мартышка, которая копирует дрессировщика.

И не попугай, которого можно обучить ругаться матом. Это мы и без попугая умеем.

Но в моем возрасте не об этом надо думать. Я к другому миру готовлюсь. Если бы я об этом не думал, то был бы полным дураком. Я, как Сомерсет Моэм, подвожу итоги. Понимаю, что должен уйти так, чтобы меня не проклинали: «Что ж ты все развалил?»

— Вы с улыбкой воспринимаете происходящее вокруг?

— А что мне делать в моем возрасте? Плакать, что ли?

У меня в жизни всякое бывало.

За надписи на стенах ругали. «Что у вас за кабинет, как сортир!» Читают мне морали, а я смотрю на часы и спрашиваю: «Я вас не задерживаю?» Они терялись: «Мы вам скажем, если будете задерживать!» А я думаю: «Хоть бы они в сортир, что ли, пошли». Нет, все морали читают.

А с каким боем принимали спектакль «Вечно живые», где я на сцене зажег вечный огонь, еще до того, как он появился у Кремлевской стены! Заставляли убрать огонь, чуть ли не сами затаптывать хотели. Но потом поняли, что мы с артистами им просто морды набьем, и отступили. Потом заставляли заменить спектакль.

«Хорошо, — сказал я, — я тогда выйду и скажу залу, что в виду приказа спектакль отменяется». — «Ну вы же так не скажете?» — спрашивали меня. «Нет, — отвечаю. — Вы меня плохо знаете. Именно так и скажу». Тогда последовало зловещее: «Ну ладно, играйте!» И после этого началось, конечно! Но это все ерунда. Крови нам стоило немало, но главное, что я умел бороться…

Если мне сейчас скажут: «Мы не будем продлевать с вами контракт», — я отвечу: пожалуйста. И уеду. У меня есть другая работа. Я спокойно к этому отношусь. Как Немирович-Данченко говорил: «Мы все равно когда-нибудь уйдем. И театр изменится. Или вовсе перестанет существовать. Ничего не поделаешь».

Так и надо ко всему относиться — философски. Но пока я тренер, я должен тренировать команду. И выиграть матч, иначе к нам в театр никто не придет и мы проиграем.

— Спасибо вам за разговор, Юрий Петрович. Будьте здоровы.

— И вам тоже здоровья. И успехов. А самое главное — спокойно ко всему относитесь.

Мы несколько лет не виделись с Любимовым. А потом я пришел в его театр, и администратор совершенно неожиданно предложил пройти в кабинет художественного руководителя.

В этот вечер у Любимова собралось, кажется, пол-Москвы — Белла Ахмадулина с Борисом Мессерером, Георгий Данелия, кто-то еще. На столе — вкуснейший сулугуни, зелень, вино. Разговор был очень интересен. Да и могло ли быть иначе? И еще было как-то легко, что ли.

А потом все вместе пошли смотреть спектакль. Любимов, как обычно, сел за режиссерский столик, когда погас свет, включил фонарик и, взмахнув им, дал актерам знак начинать представление. В том, что все пройдет хорошо, он не сомневался. Ведь главное — относиться ко всему спокойно. Я это запомнил.

Сочинитель. Писатель Даниил Гранин

Эта история случилась благодаря американскому миллиардеру Джорджу Соросу. С ним я столкнулся нос к носу в мадридском музее Тиссена-Борнемиса. Кивнул, как давнему знакомому. Он ответил. Хотя и не знал, что перед ним человек, совершивший на его деньги увлекательное путешествие.

Году в девяносто девятом теперь уже, как принято писать, прошлого века меня пригласили принять участие в поездке по Северу России, которую организовывало российское отделение фонда Джорджа Сороса. Нас тогда собралась целая делегация. Ездили, разумеется, не ради удовольствия — Сорос оплачивал покупку книг и журналов для отдаленных библиотек, которые мы посещали, и спонсировал восстановление древних церквей, тоже не оставшихся без нашего внимания. Впечатлений я тогда насобирал массу.

А еще успел поговорить с писателем Даниилом Граниным. Мы с ним оказались в соседних купе поезда Москва — Воркута. Правда, пункт назначения нашего путешествия был значительно ближе Воркуты — мы ехали в Вологду. Этот город был первым в нашей программе.

Затем побывали в Каргополе, где в сталинские годы располагался один из самых страшных лагерей. В бывших бараках до сих пор живут люди.

А потом на несколько часов слетали на Соловки, где, собственно, я поближе и познакомился с Даниилом Александровичем.

Соловецкий остров — место, безусловно, красивое. Но восторг был разбавлен ужасом. От одной мысли о том, ЧТО происходило там во времена существования СЛОНа — Соловецкого лагеря особого назначения — становилось не по себе.

Гид рассказывал, как в старинном Соловецком соборе, переделанном чекистами в тюремный барак, ночевали осужденные. Наиболее строптивым заключенным под ночлег отводили место на самых верхних ярусах, почти под самым куполом храма. Ночью они, якобы во сне, падали со своих нар и разбивались насмерть.

Незаметно мы с Даниилом Александровичем отстали от нашей группы. Зашли в какую-то чайную, заказали по два стакана обжигающе горячего напитка. И пока он немного остывал, разговорились.

Я находился под таким впечатлением от увиденного, что задал писателю вопрос: возможно ли повторение ГУЛАГа?

— Вряд ли, — произнес Даниил Александрович, облокотившись на высокий столик и бросая в стакан с чаем куски сахара. — Для того чтобы лагеря вновь возродились, нужна не только тоталитарная система, нужна идеология. А нынешняя идеология все-таки довольно демократична. Усилия демократов, какие бы ошибки они ни допустили, не пропали даром.

Человеческая психика так устроена, что мы не умеем сопоставлять себя с теми, какими были лет двадцать назад. Мы живем только будущим. Недостаток нашей истории в том, что она должна состоять не только из политических и экономических событий, но и из чувствований и настроений. Именно чувствования и настроения и определяют очень многое.

Возможен ли фашизм? Вот он возможен. Пусть и другого рода. Возможны разные варианты. Например, распад России. Сейчас сильно возросли центробежные силы. Раньше существовало понятие «советский человек», которое скрепляло людей. Не было понятия «башкир» или «эстонец». А теперь они появились.

У всех краев и республик разное экономическое положение. Обнажилась разница экономических интересов. И они стали разносить Россию. Что скрепляет ее? Трудно сказать. Но уж никак не рубль. Ведь вместо рубля можно ввести новую единицу. Тем более есть области, где людям не платят денег. Вот мы сейчас с вами ехали в поезде и видели, как народ пытался продать хрусталь. Потому что ему дают зарплату в форме хрусталя.

Сегодня, когда я готовил расшифровку разговоров с Граниным к печати, за окном уже, конечно, совсем другие времена. Многое изменилось. Но я решил оставить записи наших бесед без купюр, ибо слова писателя — уже история, которая, может быть, поможет кому-то лучше понять наше прошлое.

Ну а тогда все происходящее было в настоящем. Возвращаясь из соловецкой чайной, мы нагнали группу и вниманием Гранина завладели другие. Но и я отступать от него не собирался. Поговорить мы решили уже в Архангельске, посещение которого было финальной точкой нашей поездки. Когда все члены делегации отправились гулять по городу, я постучал в дверь гостиничного номера Гранина.

Первым делом решил спросить про писательство. С кем же говорить про это, как не с маститым Граниным, которого давно принято считать классиком советской литературы?

Судя по всему, первый вопрос был задан правильно. Ибо, начав отвечать на него, Гранин прочел мне целую лекцию о том, что такое писательство и жизнь человека вообще.

— Я всегда хотел быть писателем. И всегда знал, что им стану и буду очень известным. Это было такое внутреннее, тайное ощущение, которого я стыдился. Сейчас могу сказать об этом открыто. У меня было немало неудач, я в литературу входил трудно. Но уверенность в том, что все будет хорошо, присутствовала всегда.

У меня ведь было большое преимущество: я имел свою тему, которая в литературе почти не присутствовала, — наука, научное творчество, романтика ученых. Мои друзья в основном — это физики, биологи. Люди, которые живут в будущем и знают то, чего пока не знает никто. Они — владельцы тайны. Я их, конечно, идеализировал, обожествлял. И чувствовал себя в этом первопроходцем.

У меня нет писательского образования. Я ведь окончил Политехнический институт. И от этого иногда ощущал себя белой вороной. Но чувствовал в себе призвание писать. Когда пришел с войны, то первое время скрывал от всех, что пишу по ночам романы. Да что там, я до сих пор сомневаюсь, есть ли у меня писательский талант.

Я по-прежнему боюсь белого листа. А как же! Твардовский как-то мне сказал, что тоже боится чистого листа и поэтому пишет на бумаге, обратная сторона которой исписана. Интересное предложение, да? Я к нему прислушался. С тех пор как стал членом президентского совета, мне стали присылать всевозможные бумаги — аннотации, информацию. После того как я все это просмотрю, раскрепляю скрепки, держащие бумаги. И можно писать.

Почерк у меня неважный, но жена разбирает. Она у меня вроде секретаря. Я пробовал работать на компьютере, но он мне немного мешал. Когда я пишу от руки, то чувствую слово. Я как-то был в доме Пушкина в Михайловском, и директор музея Гейченко дал мне пописать гусиным пером. О, это особое состояние! Когда ты страстен, получается жирный шрифт. Когда испытываешь другое настроение, он получается тонким. Поэтому, читая Пушкина, легко понять, в каком состоянии пребывал поэт. Если, например, написано жирным шрифтом, я сразу понимаю, что в тот момент в нем все клокотало.

Существует ли вдохновение или все решает трудолюбие? Бывает по-всякому. Но чаще всего приходится просто вкалывать. У Толстого, когда он писал «Воскресение», существовало 20 вариантов внешности Катюши Масловой. 40 страниц!

У Хемингуэя в «Прощай, оружие!» было больше 20 вариантов конца. А я убедился, что сам смогу переписать свои работы только 6 раз. Не потому, что у меня не хватит работоспособности. А потому, что я больше не вижу вариантов.

Вообще, история творится людьми. Звезды, конечно, могут оказывать какое-то влияние на психику людей, но конечный ход истории определяет человек. Его воля, его сознание, его понимание жизни.

Сегодня я понимаю, что то, как сложилась моя жизнь, во многом зависело именно от меня. Не все, конечно, но многое. То, что началась война — зависело не от меня. Но то, что я на нее пошел — от меня. И это определило ход войны.

Я вам сейчас скажу вещь, о которой у нас не говорят. Красная армия войну проиграла. Войну выиграл народ. Армия показала, что не готова к войне. После первых тяжелых боев она потерпела поражение и начала отступать. Армия ведь была без настоящих командиров, не была обеспечена с воздуха, связь была на уровне времен Первой мировой войны. Мы были не готовы к войне, несмотря на все наши пропагандистские песни, Ворошилова, Буденного и лозунги Сталина о том, что ни одной пяди земли не отдадим.

По всем военным показателям мы должны были проиграть. А немцы выиграть — у них были совершенно правильные расчеты. У них были такие танки! Я ведь сам танкист и видел, с какими машинами начинали войну мы и с какими — они.

Почему мы выиграли? Потому что с самого начала, с самого первого дня были в этом уверены. Чисто абсурдистское сознание — проигрывать сражение за сражением, отступать каждый день и все равно верить в свою победу.

Часть, в которой воевал я, отступала каждый день. Мы подошли вплотную к Ленинграду и были уверены, что город захватят. В середине сентября 41 — го он был совершенно беззащитен. И при этом подсознательно чувствовали, что этого не случится. Была какая-то психологическая заданность. При этом никакие политработники с нами не беседовали.

Уверенность шла от справедливости нашей войны. Это была вера в справедливость жизни, мироустройства, истории. Называйте, как хотите. Мы должны были разгромить фашизм, потому что фашизм — это несправедливо! Мы защищались.

Всякая война — это гнусность и грязь, и с нашей стороны их тоже было достаточно. Но по высшему счету наша война была справедливой. Потому что мы защищали свою землю, свой народ. А вот сознания того, что мы защищаем советский строй, не было. Мы не строй защищали, мы защищали страну. А это разные вещи. И поэтому мы победили.

Сегодня говорят о 50 миллионах погибших. Я не думаю, что эта цифра справедлива. Достаточно и 20 миллионов. Конечно, было огромное количество пленных с первого же дня. Я помню, как нас окружали, как гибли ополченцы, не умеющие воевать. Мы останавливали врага своим мясом. Но говорить об этом было нельзя.

Когда я работал над «Блокадной книгой» о блокаде Ленинграда, у нас было 65 цензурных изъятий. Не разрешали писать о людоедстве, о мародерстве. О том, что Жданов, который был руководителем Ленинграда, ни разу не выезжал на фронт, а Смольный жил недопустимо сыто. Нам не разрешили опубликовать подлинную цифру погибших в блокаде — 1 миллион человек. Официально погибло 660 тысяч.

Не разрешали публиковать рассказы блокадников о том, как они жили. Например, в Ленинграде в бане работало только одно отделение, которое было легче протопить. И мужчины мылись вместе с женщинами. А секретарь ЦК по идеологии Михаил Суслов счел это порнографией. Хотя все было очень целомудренно и очень бережно по отношению друг к другу. Эти истощенные дистрофики были бесполыми существами, а не мужчинами и женщинами.

Почему нам запрещали публиковать это? Не думаю, что дело в какой-то особой психологии русского человека. Неверно искать в этом какие-то национальные особенности. Русский мало чем отличается от француза или немца. Дело в идеологии, которая существовала у нас во времена железного занавеса, когда нас уверяли, что Россия имеет особую миссию: мы строим коммунизм, в котором будут жить все народы, а значит, мы — миссионеры. Этот абсурд поддерживался закрытостью нашего общества. Но та идеология помогала нам терпеть. Люди ведь жили очень плохо, мы сейчас забыли об этом. Жили в коммунальных квартирах, общежитиях. И я так жил, а как же?

У меня всегда была конкуренция между желанием писать и желанием жить. Не могу сказать, что это взаимоисключающие понятия. Но мешающие друг другу — точно. Одно время у меня был такой лозунг: нельзя работать за счет жизни. Но потом я убеждался, что нельзя жить за счет работы. Поэтому многим приходилось жертвовать.

Ну, представьте себе: хорошая погода, лето, друзья зовут за город, а надо сидеть за столом. Но с другой стороны, поддашься их уговорам, а потом вернешься к рукописи — а она уже не та, чувствуешь, что что-то ты потерял.

Писательством я занимаюсь с 1955 года, после того, как ушел из политеха, где преподавал. С тех пор я — свободный художник. Но имейте в виду, что эта свобода очень опасна.

Я очень плохо себя знаю, потому что редко могу побыть один на один с самим собой. Я все время со своими мыслями, со своими героями. Многие не умеют жить в одиночестве, боятся его. А для меня это потребность. Одиночество для меня — не изоляция, а возможность изучить себя. Это не просто.

Вот Лев Толстой был большим научно-исследовательским институтом изучения себя. У нас раньше это не приветствовалось. Как это, мол, так: рефлексия, самоанализ, что это такое и кому это надо. А кто мне должен быть интересен, как не я сам? Мы же чаще всего живем, не понимая себя. И от этого не можем понять других.

Мы и великих людей мало знаем. Вот вы, например, знаете, что Толстой в поисках себя занялся переводом Библии? И перевел ее. Вариант Толстого сильно отличается от канонического. Интересное получилось чтение, хотя в этом Лев Николаевич потерпел поражение.



Поделиться книгой:

На главную
Назад