Горбачев принял принцип асимметричных сокращений. Практически СССР шел на более масштабные (по сравнению с западными оппонентами) сокращения оружия: он должен был вывести и уничтожить 1500 ракет средней дальности, американцы — 350[527].
Вот еще один красноречивый факт: когда Горбачев выступал в ООН, вывод советских войск из Афганистана был уже начат. Прошло почти три года с того времени, как он в самом узком правительственном кругу впервые высказал на сей счет свои намерения. Кто-то заметил, что с тех пор много воды утекло. На самом деле с честью выйти из такой войны, как афганская, не так уж просто. Это очень хорошо знали американцы по своему вьетнамскому опыту. Они знали это тем лучше, что поставляли в Афганистан оружие, обращенное против советских вооруженных сил, а также поскольку в их среде высказывались и те, кто предпочел бы до бесконечности затягивать войну в Афганистане, чтобы еще больше «обескровить» Советский Союз[528]. Окончательное решение о выводе войск было принято на Политбюро ЦК КПСС 13 ноября 1986 г. в обстановке строжайшей секретности. Вопрос вызвал было спор, однако после доклада маршала Ахромеева, из которого следовало, что война проиграна, самому Громыко ничего не оставалось делать, как согласиться. Был установлен срок окончательного вывода войск — один или два года[529]. Запоздали только на несколько месяцев.
Официальное заявление о выводе войск было сделано Горбачевым 9 февраля 1988 г.; американцы были проинформированы об этом раньше. Вывод войск начался в мае того же года, после заключения соглашения с Пакистаном и США в Женеве при содействии ООН. Но даже на заключительной стадии вывода войск Горбачев неоднократно оказывался под давлением афганской стороны, добивавшейся согласия на проведение новых военных операций — массированных бомбардировок противостоящих правительству Кабула войск, производимых с самолетов, базирующихся на советской территории, или наземных операций против сосредоточений противника вокруг отдельных городов. В обоих случаях просьбы афганского лидера Наджибуллы получали в Москве одобрение, в том числе со стороны Шеварднадзе, то есть им оказывалась более чем авторитетная поддержка, ибо министр иностранных дел был не только одним из лидеров перестройки, но и главой рабочей группы Политбюро по Афганистану. Горбачев в обоих случаях держался твердо и отвергал любое дальнейшее использование советских сил в этом конфликте[530].
Вывод войск проходил организованно и завершился 15 февраля 1989 г. Советский экспедиционный корпус, сосредоточившись на трех плацдармах, покинул сначала приграничные зоны и отдельные районы. Затем — округ Кабула. Столица и прилегающая территория были оставлены в последний месяц. Командующий генерал Громов последним покинул Афганистан, пройдя по пограничному посту вдоль развевающихся знамен, В последний раз советская армия вела себя с достоинством, не посрамив своих традиций. Вскоре она познает тяжелые времена. Правительство Наджибуллы благодаря непрекращающимся советским военным поставкам сумело удержаться у власти еще три с половиной года. Затем оно было свергнуто. Однако на его смену не пришло демократическое правительство. Гражданская война так и не прекратилась. Она продолжается до сих пор, и будущее Афганистана остается более прежнего неопределенным.
Примирение с Китаем. Тяньаньмень
Вывод войск из Афганистана дал решающий импульс примирению с Китаем. Сближение потребовало многотрудных дипломатических усилий с обеих сторон. В действительности Афганистан был не единственным и не главным препятствием. И даже противостояние войск на границе не было главным препятствием, войска там могли быть и действительно были отведены от границ и сокращены. Самой болезненной проблемой было наслоение противоречий в Индокитайском регионе: во-первых, конфликт между Китаем и Вьетнамом, союзником СССР; во-вторых, гражданская война в Камбодже, которая была составной частью первого конфликта.
Весь характер этих проблем был таков, что один из ближайших коллег Горбачева даже заявил, что «ключ к нормализации лежит скорее в Ханое, нежели в Москве или Пекине»[531]. Переговоров между двумя странами и первых визитов китайских руководителей в СССР было недостаточно, чтобы рассеять всякую напряженность. Понадобились встречи с третьей заинтересованной стороной. Зеленый свет дала беседа Горбачева с вьетнамским руководителем Нгуен Ван Линем в июле 1988 года[532]. В этих контактах была заложена основа того, что впоследствии станет и что до сих пор остается решением камбоджийской проблемы при участии ООН.
4 февраля 1989 г., в дни, когда завершалась афганская эпопея, наследник, ученик и одновременно противник Мао — Дэн Сяопин — принимал в Шанхае Шеварднадзе. Их беседа предшествовала встрече в Пекине в мае того же года Дэн Сяопина и Горбачева. Разногласия, имевшие место на протяжении тридцати лет, были преодолены. Прошлое было отодвинуто в сторону, но не забыто. Каждый признавал свою долю вины, думая, однако, что у другого она больше. Во всяком случае, время взаимных обвинений прошло. Надо было начинать строить будущее, основанное на партнерских отношениях двух великих государств, а не на соперничестве между двумя коммунистическими партиями[533]. Это было, пожалуй, одним из самых больших достижений «нового мышления» и политики, которую оно породило. Если удалось не все, то в этом на сей раз не виноваты ни Москва, ни Пекин.
Пребывание Горбачева в КНР было сокращено, официальная программа визита ограничена, а внутренние события в Китае ослабили его резонанс. В дни этого «визита примирения» Пекин был охвачен студенческими манифестациями в окружении армии. В центре города, через который проходил официальный маршрут советских гостей, проводились стихийные митинги и голодовки протеста с требованиями дать и Китаю больше демократии. Не исключено, что репутация гостя и его перестройка способствовали развитию событий[534]. Как только Горбачев уехал, китайские власти с помощью кровавого применения вооруженных сил подавили выступления. Эпицентром столкновений стала площадь Тяньаньмень в самом центре города. Китайская трагедия быстро затмила эффект от поездки Горбачева. Волнения в Пекине тяжело сказались и на политической борьбе в Москве.
При Дэн Сяопине в Китае проводилась серия важных экономических реформ. Начало им было положено в 1979 году — раньше, чем в СССР. В течение нескольких лет — последние годы брежневского «застоя» и последовавших за ним междуцарствия и геронтократии — китайский премьер стимулировал советских реформаторов.
Несмотря на разницу в историческом развитии, происходящее в Пекине всегда интересовало Москву, в том числе и при Горбачеве. Противникам перестройки и даже некоторым нерешительным ее сторонникам подавление выступлений на площади Тяньаньмень казалось примером для подражания для наведения порядка в СССР. Горбачев никогда не прислушивался к советам такого рода, хотя в середине 1989 года он еще располагал средствами для принятия подобных мер; так, по крайней мере, говорил один из его наиболее близких сотрудников. Горбачев не хотел делать этого, так как понимал, что тогда наступит конец его «гордой мечте построить демократию в собственной стране», осознавая, к тому же, что одной «Тяньаньмень» в СССР не обойдешься: возможно, их понадобится несколько — самая настоящая «кровавая баня»[535].
Влияние китайских событий ощущалось и по другим направлениям. В самом горбачевском лагере и в еще большей степени среди колеблющихся укрепилась идея, что невозможно, а значит, и ошибочно пытаться проводить реформу экономической и политической систем одновременно. Лучше провести сначала одну, а потом уже другую реформу. Китайцы, как казалось, доказали, что можно изменять экономическую систему, не затрагивая политического устройства[536]. Горбачев был уверен в обратном. Но даже в наиболее радикальной среде (и к этому вопросу мы еще вернемся) получила развитие мысль, что в России только авторитарное правительство — пусть и не такое, как прежние, но все же способное действовать с помощью железного кулака — в состоянии проводить какие бы то ни было реформы. Результатом было дальнейшее дробление политических сил, поддерживавших перестройку и ослабление позиций Горбачева-реформатора.
Прощай, Восточная Европа!
Изменение отношений со странами Восточной Европы, или, как их раньше называли в Москве, «социалистического содружества», с самого начала было одной из характерных черт политики Горбачева. Не все это заметили за рубежом или, по крайней мере, не все в это поверили. Возможно, не сразу поверили и сами заинтересованные лица.
На встречах с главами союзных стран или на заседаниях совместных органов (Совета Экономической Взаимопомощи и Организации Варшавского Договора) Горбачев делал заявления, что СССР не намерен больше вмешиваться в их внутренние дела и что, таким образом, каждая страна должна сама выбирать путь дальнейшего развития.
Горбачев подробно рассказывал о перестройке, объяснял, почему он считал ее благотворной для судеб социализма, приводя при этом убедительные, как он думал, аргументы. Он не настаивал, чтобы другие следовали его примеру, не стремился к тому, чтобы в каждой стране к власти пришли сторонники его идей либо верные ему люди. И действительно, ни в одной из этих стран не произошло заметных изменений в руководящих кругах.
Внешне все шло, как и раньше. График официальных мероприятий, съездов, государственных визитов оставался неизменным. Горбачев совершал поездки в страны-союзницы. Со временем все больше людей оказывали ему горячий прием. Проявления симпатии к нему становились все более непосредственными, искренними. Никакого другого советского руководителя в этих странах так еще не встречали. В нем видели олицетворение реформ, перестройки — одним словом, перемен. В каждой стране были люди, которые хотели видеть своего собственного «Горбачева». Тем более неприязненно реагировали местные руководители, особенно в странах, враждебно настроенных по отношению к реформизму.
Только с поляком Ярузельским у Горбачева были хорошие личные отношения. С венгром Кадаром они были довольно прохладными, но, во всяком случае, уважительными. То же самое с Гусаком; с другими чехословацкими руководителями — просто холодными. Очень скверно складывались взаимоотношения с немцем Хонеккером, болгарином Живковым и особенно с румыном Чаушеску (после встречи с последним Горбачев сказал, что тот «плохо кончит»[537]). Большая часть из них не принимала и не понимала перестройку, считая ее губительной. В поведении руководителей этих стран больше всего поражает, что никто, за исключением, может быть, поляков и венгров, не попытался своевременно начать какие-нибудь изменения, дабы приспособиться к новой ситуации, сложившейся из-за разлада с бывшим московским покровителем. Чехословацкие руководители только и делали, что умоляли Горбачева не осуждать приведшее их к власти военное вторжение 1968 года. Возможно, они надеялись не на то, что Горбачев одумается, а на то, что верх возьмет кто-нибудь из его мощных соперников, с которыми можно будет поддерживать доверительные отношения[538].
Когда в середине 1988 года развитие советской политики пошло ускоренными темпами, события в Восточной Европе приобрели обвальный характер и в 1989 году пошли в таком быстром и бурном темпе, которого никто, включая их участников, никогда не ожидал[539]. Для детального рассмотрения всего, что произошло в Восточной Европе за эти два года, понадобились бы подробное описание событий и специальный анализ таковых для каждой страны в отдельности. Но это не входит в нашу задачу. Те выводы, которые мы сделаем, будут носить довольно общий характер. В частности, они обходят стороной вопрос о каком бы то ни было воздействии извне на длинную цепь событий. На эту тему еще нет достаточно документов. Мы только ограничимся кратким изложением наиболее важных моментов общеизвестных фактов, особенно с точки зрения их влияния на ситуацию в СССР.
В каждой стране были серьезные причины для недовольства и формирования оппозиционных сил. Они были хорошо организованы и открыто действовали в Польше и Венгрии.
В других странах оппозиция действовала более скрыто — на манер русского «диссидентства». Находившиеся у власти коммунистические партии могли бы использовать в игре имевшиеся у них козыри, но в течение нескольких месяцев они их лишились. Надо отметить два фактора: в большинстве находившихся у власти компартий предшествующие попытки реформаторского толка потерпели поражение и были преданы забвению, а руководители не предпринимали ни малейших усилий к достижению согласия демократическим путем. Оба эти фактора становились решающими, когда общественное мнение начало осознавать, что Москва не пошевелит и пальцем, чтобы спасти какое-либо из правительств стран-союзниц.
Процесс начался в Польше, где правящая группировка в феврале 1989 года организовала «круглый стол» с участием «Солидарности» и католической церкви. Вскоре «круглый стол» превратился в подлинные переговоры о согласовании путей выхода из кризиса. Поначалу было найдено компромиссное решение, оставившее у власти армию и компартию, но открывшее двери парламента для сильного меньшинства, избранного в ходе свободных выборов. Последние, однако, обернулись настоящей катастрофой для власть имущих.
В это же время в Праге серия манифестаций, последовавших за студенческими выступлениями, в кратчайший срок приобрела такой массовый характер, что неуверенные попытки полиции подавить их силой ни к чему не привели. После небольшой паузы в результате мирных переговоров коммунисты вышли из правительства, которым руководили более 40 лет.
Под влиянием событий в Варшаве и Праге нечто подобное произошло и в Болгарии. Здесь процесс развивался медленнее, так как коммунистам удалось быстрее перестроиться и сохранить тем самым большое число голосов избирателей, что свидетельствовало об укоренении их связей в обществе.
В Венгрии, где политический плюрализм развивался спонтанно, удаление коммунистов из правительства происходило более мирным путем — путем свободных выборов.
Единственной страной, где потребовалось восстание и было применено насилие, стала Румыния. В декабре Чаушеску был свергнут разъяренной толпой, арестован и вскоре убит полицией.
В то же время Польша, как бы стоявшая у истоков этого процесса и где часть коммунистов еще находилась у власти, казалось, отстала от всех остальных. Но и там после всеобщих выборов представители прежнего режима были удалены из правительства. Позже глава «Солидарности» Лех Валенса сменил генерала Ярузельского на посту президента Республики.
Особенно радикальными эти изменения стали в 1990 году. Сначала представлялось, что перемены коснутся лишь руководства каждой из стран и что новые правители, настроенные провести ряд экономических и политических реформ, намерены сохранить общие черты общества, построенного за четыре трудных десятилетия. Однако вскоре стало ясно, что новые руководители нацелились на самый настоящий демонтаж социализма в любом его проявлении. Под влиянием радикального либерализма, доминировавшего последнее десятилетие в Великобритании и в Соединенных Штатах, они торопились восстановить классический капитализм. Их не смущало возвращение к тем специфическим формам экономического и социального порядка, которые существовали в каждой из этих стран до второй мировой войны. Предвоенные режимы были взяты за образец несмотря на то, что все они прошли через период парализующего кризиса и тяжелой смуты. Переход к рынку, который раньше в ходе дискуссий представлялся как целенаправленный отход от жестких рамок административного планирования и централизованного управления экономикой, стал идеологическим мотивом для оправдания выбора нового пути развития.
Быстрое падение коммунистических правительств и их репрессивных структур было, как представлялось, неизбежным. Такие резкие перемены в странах, до недавнего времени считавшихся «братскими», не могли не оказать сильного воздействия на политическую жизнь в СССР. Они внесли в дискуссии о перестройке стремление к форсированию событий, чего раньше никогда не отмечалось. Застигнутые врасплох горбачевские руководители проявляли к новым правителям лояльность и нежелание влиять на сделанный ими выбор, даже когда он вел к ликвидации социализма. Они старались показать, сколь серьезным было их «новое мышление»[540]. Однако в реальности дело обстояло сложнее.
Страны Восточной Европы были не только частью того, что Москва с 1956 года называла «мировой системой социализма». Они составляли существенную часть целого международного бастиона, выстроенного после войны вокруг СССР как условие первостепенной важности для его безопасности и экономического роста. Вместе с СССР они входили в состав СЭВ и Варшавского Договора. После некоторого колебания новые руководители этих стран заявили о намерении распустить обе организации. Речь здесь шла о намерении, продиктованном только политическими соображениями. В жертву им были принесены даже рациональные экономические интересы, что особенно очевидно в случае с СЭВ.
Каким бы малоэффективным и громоздким он ни был, для экономики стран-участниц Совет представлял собой наиболее важное средство международного партнерства. Советские руководители пытались спасти СЭВ. Другие хотели ликвидировать его в считанные месяцы. Как ни парадоксально, переход к рынку начался с разрушения единственного и широкого международного рынка, которым располагали производственные структуры стран-участниц. Столь резкому повороту событий способствовала иллюзия новых руководителей, что они быстро смогут войти в Европейское экономическое сообщество.
С самого начала развернулось своего рода соревнование между правительствами различных стран, с тем чтобы доказать свою пригодность для вступления в Сообщество.
В общей антисоциалистической тенденции исключение составляла Югославия, хотя она никогда не входила в коллективную «систему» восточноевропейских государств, сохраняя, однако, многочисленные связи с ней. Но Югославия стала первой жертвой того, что вскоре произошло в СССР: она тоже оказалась втянутой в процесс внутренней дезинтеграции.
Варшавский Договор, продленный в 1985 году еще на двадцать лет, ожидала та же судьба, что и СЭВ. Советские руководители пытались спасти Договор, согласившись радикально преобразовать его. Они рассчитывали на параллельную эволюцию Североатлантического блока[541]. Однако время было упущено. Смертельный удар был нанесен из Германии.
Объединение Германии
Стержнем всего послевоенного устройства Европы был факт разделения Германии на два противостоящих государства. Это было главным следствием начала агрессии и поражения нацизма, а затем холодной войны. Советскому Союзу раздел Германии казался лучшей гарантией безопасности. В этом отношении Горбачев также отошел от позиций своих предшественников, придя очень скоро к убеждению, что рано или поздно объединение Германии все равно произойдет. Он рассматривал эту тенденцию как поступательный исторический процесс, который должен был завершиться в рамках нового, более гармоничного европейского устройства после завершения строительства того «общеевропейского дома», который стал бы гарантией безопасности для всех[542]. Однако события 1989 года в Германии опрокинули его расчеты. Послевоенное европейское устройство рухнуло в течение нескольких месяцев, а плана создания новой системы на континенте еще не было.
Отношения между правительством Горбачева и руководителями Германской Демократической Республики никогда не были хорошими. Так же как раньше, старый Хонеккер, глава ГДР, и его соратники выступали против назревших реформ в Чехословакии и Польше, они и теперь не поняли и не оценили перестройку[543]. Восточная Германия превратилась в крупный очаг сопротивления горбачевской политике и таковой, видимо, оставалась бы, несмотря на нарастающие, как снежная лавина, перемены в остальной Восточной Европе. Во время своей поездки в Берлин в 1989 году на празднование сорокалетия восточногерманского государства Горбачев окончательно убедился, насколько руководители этой страны не приемлят никаких перемен. Правительство ГДР оставалось глухим к требованиям перемен в руководстве государства, которое доживало последние месяцы, хотя его руководители не отдавали себе в этом отчета. В обществе, недовольном властями, уже формировалось открыто оппозиционное «движение граждан»[544]. У некоторых руководителей зрело убеждение, что от Хонеккера надо избавляться, однако никто не был готов действовать. В сентябре 1989 года бегство немцев с Востока на Запад снова приобрело широкий размах. Бежали через Чехословакию и Венгрию, не способные более препятствовать массовой эмиграции. К концу года около 350 тыс. граждан ГДР перешли в Западную Германию: речь шла в большинстве случаев о молодых людях с хорошей профессиональной подготовкой, что было невозместимой потерей[545].
Случилось так, что 9 ноября 1989 г., когда Хонеккер был наконец смещен, новое правительство, чтобы облегчить переход границы между Восточной и Западной Германией, приняло решение на сей счет, которое было воспринято населением Берлина как сигнал к действию. Люди ночью бросились крушить знаменитую «стену», разделявшую город надвое с 1961 года. Никто не мог воспрепятствовать этому стихийному и эйфоричному разрушению. Построенная для изоляции западноберлинского анклава от окружающей территории ГДР, эта стена из цемента стала символом раскола страны надвое. И все же лучшие исследования по этому вопросу сходятся в одном: падение «стены» само по себе не означало объединения Германии в том смысле, в каком это произошло потом. Даже «движение граждан» — единственная в то время оппозиционная организация в Восточной Германии — ставило перед собой задачу создания демократического режима в ГДР, а не возврат к единству Германии. В Федеративной Республике Германии проблема объединения была отодвинута в коллективном сознании, даже забыта. Постоянно напоминала об этом лишь официальная пропаганда[546]. Однако тут дала себя знать сильная политическая воля, ускорившая сроки принятия решения. Эту волю олицетворяли канцлер Коль — в Германии и президент США Буш — на международной арене.
2-3 декабря 1989 г. Буш встречался с Горбачевым на советском корабле вблизи Мальты. Инициатива встречи исходила от США. В течение трех лет, начиная с Рейкьявика, советско-американский дипломатический диалог становился все более насыщенным. По завершении десятилетнего интервала (1975-1985 гг.), прошедшего под знаком возобновившейся холодной войны, встречи «в верхах» между руководителями обеих стран вновь стали привычными.
Однако уже год, как Буш сменил в Вашингтоне Рейгана в Белом доме, и с того момента не было проведено ни одной встречи на высшем уровне. В Москве полагали, что новый президент США с подозрением относится к перестройке и, похоже, намерен усилить давление на СССР. Сам Буш признал на Мальте, что такие настроения в его стране действительно имели место и он их даже разделял, добавив, однако, что его предложение встретиться с Горбачевым представляло собой «поворот на 180 градусов» по сравнению с предшествовавшей позицией[547]. Он заверил собеседника, что его правительство заинтересовано в успехе перестройки, понятой им, однако, как радикальное изменение в советской системе, что шло намного дальше намерений, заявлявшихся до сих пор Горбачевым. Главы обоих государств в течение двух дней обсуждали основные мировые проблемы: анализ ситуации, проведенный обеими сторонами, позволил сделать вывод о появлении новых возможностей для заключения соглашения как в области сокращения вооружений, так и в деле расширения экономических связей между обеими странами[548].
Однако основная цель поездки Буша была все же иной: необходимо было понять реакцию советской стороны на обвальное развитие событий в Восточной Европе, а также на возможное объединение Германии, по поводу которого он высказался: «Понимаете, вы не можете просить нас не одобрять его»[549]. Горбачев призывал своих собеседников к осторожности, просил «не форсировать» события, не пытаться автоматически переносить на восток то, что Буш называл «западными ценностями». Европейский процесс, убеждал он, необходимо удерживать в рамках Хельсинкских соглашений, основанных именно на сосуществовании двух немецких государств, соглашений, которые можно было бы расширить и дополнить. «В противном случае, — пояснял он, — позитивное развитие событий может повернуть вспять и положить конец стабильности в Европе»[550]. Но он не захотел или был не в состоянии сказать, во всяком случае, не сказал, что СССР энергично и любыми средствами воспротивится объединению, как было до тех пор. Нет ничего удивительного, как потом отмечали советские наблюдатели, что Буш уехал убежденным, что советское противодействие не будет чрезмерным и может быть преодолено, хотя все же пообещал «действовать с осторожностью» и заверил, что не хочет «ускорять объединение»[551].
Возможное единство Германии тревожило не только советских руководителей, но и всех основных союзников США в Европе. В своих официальных заявлениях они всегда выступали за объединение, но делали это в полной уверенности, что в течение продолжительного времени ничего подобного не свершится[552]. Внезапно они оказались в трудном положении, так как ни англичане, ни французы, ни многие из итальянцев, ни маленькие государства, граничащие с Германией, не хотели видеть в центре Европы объединенную Германию, что по объективным причинам нарушило бы равновесие на континенте. Причины несогласия с таким ходом событий были потом вполне откровенно изложены в воспоминаниях г-жи Тэтчер, к тому времени уже около десяти лет находившейся на посту премьера. «Объединение Германии, — писала она, — не только сильно подорвало бы позиции Горбачева в его стране, но и отрицательно повлияло бы как на Западноевропейское сообщество, так и на сам Североатлантический союз... Объединенная Германия слишком велика и могущественна, чтобы быть просто игроком на европейском поле[...]. По природе своей Германия представляет на континенте силу, не стабилизирующую, а дестабилизирующую»[553]. Возвращаясь из поездки на Дальний Восток, Тэтчер специально сделала остановку в Москве, чтобы высказать Горбачеву свою тревогу. Так же поступил затем и французский президент Миттеран, совершивший экстренную поездку в Киев, чтобы встретиться с советским руководителем и выразить ему аналогичные опасения. Французы и англичане безуспешно пытались скоординировать свои позиции. Напрашивается вопрос: почему, несмотря на столь авторитетное и многостороннее сопротивление, о котором Буш был хорошо осведомлен, объединение Германии под руководством канцлера Коля осуществилось менее чем за год? Неумолимое, как бульдозер[554].
Пока на Мальте Буш обещал «не форсировать», Коль пошел дальше. Не проконсультировавшись с союзниками, он обнародовал в своей стране план из десяти пунктов, где предложил двум немецким государствам создать «конфедеративные структуры с целью образования федерации». Он без обиняков поставил задачу «достижения нового государственного единства» Германии. Эта речь вызвала резкую реакцию со стороны Горбачева в его разговоре с министром иностранных дел Геншером[555]. Дело было не только в самом по себе принципе: объединяться или нет. Необходимо было договориться о времени и формах. Как надеялась Тэтчер, процесс мог затянуться на годы. Это могла быть конфедерация, что на переходный, более или менее продолжительный период сохраняло бы устройство обоих государств, как это предлагали и сами социал-демократы ФРГ. Процесс мог сопровождаться международными гарантиями. В действительности же все эти предложения были отвергнуты. Из многочисленных свидетельств, которыми мы располагаем, и с учетом того обстоятельства, что основные архивные документы являются секретными, можно заключить следующее. Зеленый свет был дан Колю американским президентом Бушем, единственным человеком, который мог остановить такой ход событий. Действовавшие тогда соглашения, способные обусловить процесс объединения — а речь шла о послевоенных соглашениях между четырьмя державами-победительницами (США, Великобританией, Францией и СССР) — в течение нескольких месяцев были отодвинуты в сторону.
В отсутствие конкретных предложений из Лондона и Парижа в Москве создалось впечатление, которое раньше, накануне второй мировой войны, привело к фатальным последствиям. Казалось, что англичане и французы, не желавшее, конечно же, объединения, но стремящиеся не заявлять об этом публично, подталкивали СССР сказать «нет», навязывая ему тем самым такую политическую линию, которая породила бы между СССР и немцами глубокую, может быть, непримиримую вражду[556]. Несогласие СССР не было бы неожиданностью. Но чтобы эта позиция стала эффективной, она должна была осуществляться всеми средствами, не исключая применения силы (например, в случае беспорядков в Восточной Германии, неважно, стихийных или спровоцированных). Но тогда весь процесс примирения в Европе, инициированный Горбачевым, оказался бы подорванным. Что касается англичан и французов, то они знали, что их решительный отказ вызвал бы кризис во всем Атлантическом блоке, а рисковать они не хотели, поскольку это неминуемо привело бы к конфронтации с Соединенными Штатами. Их поддержка советской позиции могла бы наметить нечто похожее на пересмотр союзнических отношений. Дальше всего на этом пути зашла г-жа Тэтчер, не скрывавшая своих разногласий с Бушем[557]. Что же касается Коля, он действовал весьма умело, пытаясь убедить своих западных союзников, что объединенная Германия останется под контролем Североатлантического блока (НАТО) и в рамках Европейского сообщества. Одновременно Коль выдвинул перед Горбачевым перспективу широких договоренностей между обоими государствами[558]. Коль действовал без колебаний, чтобы до конца, не теряя ни дня, использовать благоприятную для объединения политическую конъюнктуру, глубокий кризис всех структур Восточной Германии и добиться максимального результата «в честной, но жесткой игре», как потом заметил один из сотрудников Горбачева[559].
В Москве не только в коллегиальных органах, но и в кругах, близких к Горбачеву[560], велись жаркие споры. Убедившись в невозможности противодействовать объединению из-за быстрого развала госструктур Восточной Германии, в Москве предприняли попытку хотя бы повлиять на ход и последствия объединения. В советском руководстве возникло предложение провести переговоры по формуле «4 + 2»: четыре державы-победительницы в войне плюс два немецких государства. Предполагалось получить на этих переговорах какую-то дипломатическую поддержку. Но как только начались переговоры, они практически свелись к формуле «5 + 1». Новые руководители Восточной Германии оказались на стороне своих соотечественников на Западе, а англичане и французы не посмели возражать их требованиям, так как видели, что их поддерживают американцы[561]. Представители СССР оказались, таким образом, в изоляции. Их попытки замедлить процесс, включив его в общую схему изменений по обеспечению безопасности и на Европейском континенте, оказались безуспешными. Намеченный накануне переговоров «график» был «нарушен и сбит [...] ускоренным ритмом событий»[562]. Горбачев и его дипломатия попытались по крайней мере воспротивиться включению объединенной Германии в НАТО. Они выдвинули странное предложение, чтобы объединенное германское государство одновременно стало членом обоих блоков: Североатлантического и Варшавского. В конце концов, они были вынуждены отказаться и от этого условия в обмен на гораздо более скромные гарантии ограничения будущих германских вооруженных сил[563].
Для советских представителей согласиться с этим было болезненно и трудно. Это весьма убедительно пояснил в своих воспоминаниях министр иностранных дел Шеварднадзе, который от имени СССР вел переговоры об объединении. «В нашем сознании, — писал он, — слишком укоренилось убеждение, что существование двух Германий эффективно гарантирует безопасность нашей страны и всего континента. Мы заплатили за это высочайшую цену, что нельзя было сбрасывать со счетов. Воспоминания о войне и о победе были сильнее новых представлений о безопасности, и мы не могли игнорировать врожденного недоверия наших людей к идее немецкого единства, [...] историю и народную память, две мировые войны, развязанные Германией в течение одного века, память о последней войне, унесшей 27 миллионов человеческих жизней [...][564]. И было затем убеждение, что 45 годами, прожитыми без войн, мы обязаны порядку, установленному в Европе после 1945 года [...] и оплаченному понесенными нами жертвами, страхом, недоверием, ненавистью, ежедневным ожиданием обострения положения, огромными затратами противостояния, что привело к материальным лишениям и постоянно низкому уровню жизни по эту сторону демаркационной линии [...]. Все оказалось бы напрасным. Когда сердце болит, как оно болело у нас, остается мало возможностей для политического благоразумия [...]»[565].
Нельзя не оценить политическую смелость руководителей, которые в создавшихся условиях пришли к выводу, что они больше не в состоянии сохранять разъединение Германии. Нельзя также не понять, что они, доказав реалистичность своего подхода, пытались в то же время добиться иных условий объединения, сравнительно с теми, на которые они затем согласились. С другой стороны, развитие событий вынудило их работать в спешке, и они даже не могли (или не имели для этого времени) с необходимой точностью и эффективностью сформулировать свои условия. Но что их особенно выбивало из колеи, так это слабость тылов, все более усложняющаяся внутриполитическая обстановка в стране. Шеварднадзе рассказывает: «На все вопросы о причинах и предпосылках эволюции наших позиций у меня только один ответ: посмотрите на нашу страну, условия, в которых она оказалась в начале 1990 года»[566]. Политическая борьба в СССР все более отчетливо приобретала тогда характер безнадежных конфликтов. Горбачев объявил Колю о своем окончательном согласии во время их встречи на родине советского лидера — в Ставрополье — вскоре после XXVIII (и последнего) съезда КПСС, прошедшего в обстановке крайней напряженности. Запись беседы между двумя государственными деятелями — это документ, свидетельствующий об историческом повороте, масштабы которого пока еще трудно оценить[567]. После ставропольской встречи Коль с неодолимым рвением сразу же приступил к реализации своих планов. Встреча с Горбачевым прошла 15 июля 1990 г. Акт окончательного объединения был зафиксирован в Берлине 3 октября того же года. Если оставить в стороне все дипломатические разговоры, немецкое единство на практике означало аннексию Восточной Германии со стороны ФРГ, что вызвало недоумение и растерянность даже у восточных немцев, которые оказывали поддержку действиям канцлера[568]. Коль обеспечивал себе не только успех на приближающихся выборах в объединенной стране, но и почетное место в истории своей родины. Если же говорить о единой теперь Германии, то «только будущее покажет, что из этого выйдет» — так прокомментировали событие двое разочарованных участников переговоров с советской стороны[569]. Ответ на этот вопрос до сих пор интересует всех в Европе.
Какой быть внешней политике? Схватка в Москве
Потеря влияния в Восточной Европе и объединение Германии привели к тому, что и внешняя политика стала предметом крайне острой борьбы в Москве. С конца 1989 года и до конца 1990 года внешние и внутренние дела переплелись так, что не отличались одно от другого. Те, кто отвечал за дипломатическую деятельность, «не могли ни на минуту отвлечься от тяжелых внутренних проблем и напряженности» в стране, и для них прожитые месяцы были «насыщены как десятилетия»[570].
За последние два года пребывания Горбачева у власти была заключена целая серия соглашений с Западом, которых Горбачев настойчиво добивался со времени встречи в Рейкьявике. События в Германии и Восточной Европе облегчили поиск договоренностей по крайней мере для западных держав, которым СССР уже не внушал былого страха. В 1990 году завершились затянувшиеся на годы переговоры в Вене по сокращению так называемых обычных вооружений в Европе. В 1991 году между США и СССР было достигнуто соглашение о масштабном сокращении ядерных арсеналов обеих стран. Таким образом были заключены договоры, до сих пор имеющие большое стратегическое значение и составляющие своего рода основу международных отношений, особенно в Европе. Почти полувековая губительная гонка вооружений была приостановлена; более того, начался попятный процесс. Значение этих соглашений трудно было переоценить. Но именно в Москве, которая теоретически была более всех заинтересована в этих договоренностях, они вызывали слабый энтузиазм. Заключение соглашений стало возможным, так как СССР пошел на большие уступки. Некоторые американские руководители с определенной долей гордости заявляли даже, что на уступки пошла одна лишь Москва. Соединенные Штаты проводили твердую линию. Один из главных американских представителей на встречах с Горбачевым в свое время пришел к такому заключению: «Он (Горбачев. —
В ноябре 1990 года, когда в Париже был подписан договор о сокращении обычных вооружений; там же, во французской столице, состоялась общеевропейская конференция, планируемая Горбачевым как повторение Хельсинки[572]. На ней государства — члены обоих блоков, НАТО и Варшавского Договора, подписали заявление о прекращении взаимной вражды, положив тем самым конец холодной войне. Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе, явившееся главным достижением хельсинкского процесса, было преобразовано в постоянно действующую организацию со своими механизмами консультаций. Все это были родившиеся в Москве проекты, навеянные Горбачеву «новым мышлением». Однако почти никто не признал за ним этой заслуги — ни в обеих Германиях, ни в Европе в целом, ни уж тем более на родине. Его идея о единой системе европейской безопасности, об «общем доме», где все бы чувствовали себя комфортно, основывались на существовании как бы двух столпов одного здания: западного и восточного. Она зижделась также на параллельной эволюции, пусть не синхронной, двух прежних альянсов, которым надлежало становиться более политическими, все менее военными и враждебными друг другу, все более интегрированными. Горбачев отстаивал эту идею на встрече с Бушем на Мальте[573].
Однако восточный столп рушился. Вскоре после встречи в Париже Варшавский Договор будет распущен. Североатлантический блок продолжал действовать. У СССР больше не было союзников в Европе, но США сохраняли своих. Холодная война закончилась, но после ее завершения оставалась в силе логика, с которой она велась; логика, предполагавшая победителей и побежденных. Поэтому неудивительно, что в сложившихся обстоятельствах противники Горбачева в Москве нашли дополнительный аргумент для усиления нападок на него. С этого момента внешняя политика вызвала противоречия, в том числе и среди сторонников Горбачева, множились столкновения даже среди его советников.
Еще в 1988 году, после XIX партийной конференции, Лигачев в своей критике линии Горбачева стал затрагивать и внешнюю политику. Он обрушился не на конкретные ее проявления, а на общие ее идеологические основы, вновь требуя возврата к «классовому» антиимпериалистическому подходу к мировым проблемам. В его весеннем выступлении 1990 года нападки на внешнюю политику Горбачева стали резкими и открытыми: «Социалистическое содружество в Европе рухнуло. Страна теряет союзников. Позиции империализма укрепляются»[574]. Однако одних выступлений Лигачева было недостаточно, чтобы поколебать позиции Горбачева, если бы они не были избраны мишенью со стороны других кругов, в частности военных.
Командование вооруженных сил СССР никогда не играло самостоятельной политической роли. В том числе и во времена Горбачева. С 1986 года он, руководствуясь принципами «нового мышления», добился, чтобы «стратегическая доктрина» страны была пересмотрена и носила исключительно оборонительный характер. С конца 40-х годов все военное строительство и подготовка личного состава основывались на идее, что в Европе, которая рассматривалась как главный театр военных действий возможной войны, оборонительные операции в случае наступления противника не займут много времени. Предусматривался переход к целой серии наступательных операций, способных гарантировать победу как обычными вооружениями, так и ядерными. Структура советских вооруженных сил и их дислокация были подчинены этой концепции, учитывавшей горький урок, полученный в первый год войны с гитлеровской Германией. После встречи в Рейкьявике доктрина была пересмотрена в пользу подготовки к длительной обороне в случае агрессии. Согласно этой доктрине, к наступательным действиям предполагалось переходить только на втором этапе, когда будут исчерпаны все возможности прекратить конфликт дипломатическими методами. В качестве главного поборника этой новой доктрины в Генеральном штабе был маршал Ахромеев. Он сумел убедить высшее военное руководство и вооруженные силы в целом, хотя они неохотно принимали изменения, переворачивающие весь образ мышления, на котором они были воспитаны[575]. На Мальте Горбачев рассказал Бушу, что советские вооруженные силы в Европе претерпевают изменения в соответствии с новой доктриной и пересмотр настолько глубок, что Соединенные Штаты не считаются более вероятным противником[576].
Трения между военными и политическими руководителями все же проявились в ходе переговоров о вооружениях. Сейчас нет необходимости вспоминать о каждом разногласии. В качестве примера можно отметить, что в области обычных вооружений в Европе военные руководители настаивали на том, что договор возможен только на условиях согласия американской стороны включить в его рамки свои военно-морские силы. Если американцы сократили бы свое превосходство в этой области, то советские военные были бы готовы отказаться от превосходства в сухопутных войсках. Еще на Мальте Горбачев тщетно пытался добиться от Буша каких-либо уступок в этом плане. В конце концов он вынужден был уступить, лишь бы завершить венские переговоры и заключить договор по обычным видам вооружений[577]. Окончательно испортили отношения между политическими и военными руководителями события в Восточной Европе и объединение Германии. Было бы чрезмерным упрощением возлагать ответственность за это на консервативность военных. Конечно, они оказали свое влияние, но если вспомнить размышления Шеварднадзе, то можно понять, что в игру вступали значительно более крупные исторические, политические, моральные и эмоциональные факторы, поскольку на глазах советских людей исчезали все те основы, на которых они в течение десятилетий дорогой ценой строили могущество страны и (по крайней мере так они думали) свою безопасность.
Реакция военных усугубилась соображениями практического характера. Одностороннее сокращение вооруженных сил на полмиллиона человек не было пустяком, так как необходимо было для каждого военного найти соответствующее место в гражданской жизни. Новые европейские соглашения предусматривали возвращение на родину в течение нескольких лет еще полмиллиона военных, по большей части кадровых офицеров и сержантов, служивших в Германии и странах Восточной Европы. Для них всех существовала проблема не только трудоустройства, но и жилья[578]. Хотя Федеративная Республика Германия обязалась построить за свой счет определенное число домов, эта компенсация оказалась не адекватной, если не смехотворной. Впрочем, для всех этих людей материальный урон не был самым тяжелым последствием. Профессия военного была в СССР почетной и престижной, уважаемой и надежной. В кратчайший срок она внезапно потеряла эти характеристики. В регионах страны, где нарастала волна национализма, с офицерами и солдатами обращались как с «врагами» и «оккупантами», их оскорбляли и унижали. Их реакция на это выливалась в неприязнь к центральному правительству, неспособному защитить их. Таким образом, между горбачевским руководством и большей частью военных образовывался все больший разрыв.
То, что можно называть трениями в высших руководящих кругах, перерождалось в открытые конфликты, взаимные подозрения, оскорбления и обвинения. Между Шеварднадзе и Ахромеевым, оставившим свой пост в Генеральном штабе и ставшим авторитетным советником Горбачева, развернулась своего рода скрытая война. Но Ахромеев был одним из наиболее уравновешенных людей среди высших офицеров. Шеварднадзе и его сотрудники из властных структур начали подозревать военных (и в некоторых случаях небезосновательно) в нелояльности, в скрытом саботаже переговоров по сокращению вооружений, коварных попытках обойти соглашения путем принятия решений, о которых, как отмечалось, политическое руководство даже не ставилось в известность. С другой стороны, даже признавая за Шеварднадзе политическую хватку, его обвиняли в слабой профессиональной подготовке, импровизациях, в преувеличенной склонности идти на слишком большие уступки американцам и их союзникам, в чрезмерном сокращении вооруженных сил СССР. С развитием событий взаимные обвинения стали еще более резкими. С другой стороны, хотя Шеварднадзе был всегда главным объектом критики, она в действительности была обращена на Горбачева. Политических руководителей критиковали «за потерю» Восточной Европы и Германии, за изоляцию и ослабление страны, за перечеркивание неразумными политическими действиями итогов войны и ее завоеваний, за которые заплатили непомерную цену целые поколения, за напрасно «пролитую советским народом кровь во имя освобождения Европы от нацизма». В ответ на эти, зачастую несправедливые, обвинения раздавались не только встречные заявления о «склерозе» и об идеологическом ретроградстве. Подчеркивалось, что сами обвинители несут подлинную ответственность за то непосильное бремя военных расходов, под которым страна задыхалась, и за постоянное игнорирование интересов других народов в их стремлении к независимости[579]. Эта весьма эмоциональная по характеру полемика обостряла политическую борьбу, никак не способствуя ослаблению напряженности внутри страны.
Объединение Германии крайне негативно отразилось также на оставшихся сторонниках Горбачева. Фалин, видный дипломат, руководивший тогда Международным отделом ЦК КПСС, до конца пытался сопротивляться принятию объединенной Германии в НАТО, но последующие события захлестнули и его[580]. Общественное мнение, несмотря на сильное эмоциональное потрясение, могло бы смириться с происходившим. Но для этого нужны были какая-то компенсация во внутреннем плане, повышение уровня жизни, перспективы быстрого развития или по крайней мере преодоления наиболее критической фазы. Но ничего подобного произойти не могло.
На церемонии подписания Договора по обычным вооружениям в Европе маршал Язов, советский министр обороны, пробормотал: «Мы проиграли третью мировую войну без единого выстрела[581]». Язов был солдатом, неспособным на тонкости. К счастью для всех, третья мировая война не случилась. Однако заявление генерала без прикрас отражало душевное состояние большинства военных. Впрочем, холодная война все-таки была. И с того момента идея, что Советский Союз ее несомненно проиграл, получила широкое распространение как на Востоке, так и на Западе. Конечно, высшие руководители американского правительства обладали достаточным тактом, чтобы избежать повторения подобных заявлений на публике. Но другие государственные деятели Запада не были столь сдержанны. И без них эта оценка находила широкое распространение среди не только противников, но и сторонников Горбачева. Один из его сотрудников писал, что он пошел навстречу Западу, «подняв белое знамя капитуляции в холодной войне». Аналогичные слова были сказаны философом в эмиграции Зиновьевым, а также многочисленными учеными и политическими аналитиками Запада[582].
Со всей очевидностью можно говорить о несправедливости таких суждений. Горбачев принял на себя руководство страной, которая по многим параметрам уже находилась на грани поражения, и он употребил всю энергию, чтобы избежать этого. Он хотел закончить холодную войну, не проиграв ее. Горбачев всеми силами добивался равноправного сотрудничества на международной арене. Но механизмы, с помощью которых он предполагал добиться своей цели, были разрушены. Горбачев оказался слишком слабым, а слабость редко встречает сострадание. Какими бы ни были намерения Горбачева, складывалось впечатление, что он обречен на поражение.
Честность и последовательность стремлений Горбачева были вознаграждены в ноябре 1990 года всеобщим международным признанием — присуждением ему Нобелевской премии мира. Никто из других советских руководителей никогда не мог на такое рассчитывать. Но это признание пришло тогда, когда его политика уже вступила в стадию непоправимого кризиса. Известие о премии было встречено в СССР с иронией, сарказмом и даже недовольством, и эти чувства противоречили уважению, которое Горбачев снискал во всем мире[583].
Может быть, по этим причинам и потому, что его обуревали заботы, от которых он не мог отделаться, Горбачев в течение длительного времени колебался, ехать ли ему в Осло за наградой. На церемонии вручения премии в июне 1991 года он произнес речь, где еще раз продемонстрировал высоту своих стремлений, благородство целей и глобальность проектов, которыми он руководствовался на своем, полном риска, пути. Эта речь может считаться сегодня его духовным завещанием и лебединой песней. В ней прозвучали тревожные, пророческие ноты. Защита перестройки была эмоциональной, хотя сопровождалась описанием критической ситуации, в которой она находилась. Советская печать, та самая, что недавно получила свободу от Горбачева, не опубликовала об этой речи ни единой строчки[584].
Война в Персидском заливе
В один из наиболее тревожных моментов 1990 года убедительно подтвердилось, что политика Горбачева включала широкое международное сотрудничество СССР, в том числе и с теми, кто до последних лет считался его противником. 2 августа Ирак, возглавляемый диктатором Саддамом Хусейном, совершил нападение на соседний Кувейт и за несколько дней аннексировал его. Ирак не впервые совершал такого рода действия. Десятью годами ранее он напал на Иран, рассчитывая застигнуть его врасплох, надеясь, что он ослаблен хомейнистской революцией, однако просчитался и натолкнулся на сильное сопротивление. Последовала восьмилетняя война, которую Ирак мог и проиграть, если бы не получил помощь со стороны тех, кому не нравился исламский фундаментализм Ирана.
Теперь Ирак вновь брался за прежнее, но уже в другом направлении. Для СССР вопрос осложнялся тем, что Ирак был его союзником в холодной войне. Его армия была оснащена оружием советского производства и функционировала так же, как и экономика, с помощью специалистов из Москвы. Их там находилось около 8 тыс., как военных, так и гражданских. За экспортные поставки Ираку СССР получал нефть и внушительные суммы в твердой валюте[585]. Очевидно поэтому Хусейн рассчитывал если не на поддержку, то по крайней мере на благожелательный нейтралитет Москвы.
Агрессия Ирака по времени совпала с завершением переговоров по объединению Германии и с достижением важных договоренностей по сокращению как ядерных, так и обычных вооружений. Горбачев и Шеварднадзе сразу поняли, что одобрение ими агрессии сделало бы бесполезными эти достижения проводимой ими внешней политики, за которые пришлось заплатить высокую цену. Если другие кризисы, в том числе тяжелые международные кризисы прошлого, могли интерпретироваться по-разному, то случай с Ираком был практически хрестоматийным примером агрессии, одним из тех, по которым Устав ООН без тени сомнения предусматривает применение коллективных санкций, а если потребуется, то и силы. Укрепление ООН Горбачев считал одной из основ своей программы; он не мог дать задний ход в тот момент, когда надо было от слов переходить к делу.
Ни он, ни министр иностранных дел на попятную не пошли. Из воспоминаний их сотрудников известно, что они даже не колебались. В телефонном разговоре с Бушем Горбачев подтвердил, что, по его мнению, речь идет о непростительной агрессии. Эту же точку зрения высказал Шеварднадзе своему американскому коллеге Бейкеру, который сделал специальную остановку в Москве по пути из Монголии[586]. Согласие между СССР и США предопределило дальнейший ход событий. Совет Безопасности ООН одобрил энергичные резолюции, предусматривающие строгое наказание Ирака в случае, если он не покинет Кувейт. Буш попросил Горбачева о специальной встрече. Советский руководитель предложил в качестве варианта Хельсинки. Здесь состоялась очередная «встреча в верхах», посвященная исключительно положению на Ближнем Востоке, где обе стороны подтвердили прежние договоренности.
Сохранить согласие с США было главной заботой Горбачева в течение всего кризиса. Он преследовал эту цель с начала и до конца и добился своего. Однако при этом он не шел на поводу у Вашингтона, пытаясь, напротив, влиять на его поведение. У него никогда не было сомнений относительно необходимости безусловного вывода иракских войск, но он не пожалел усилий, чтобы это произошло, не унижая Ирака. В диалоге с Саддамом Хусейном иногда было необходимо прибегать к языку угроз: только так удалось добиться, чтобы советские специалисты в Ираке смогли вернуться на родину, не подвергаясь риску из-за возможных военных операций. В целом Горбачев пытался избежать применения силы и ни на день не прерывал контактов с правительством Багдада. Он снова рассчитывал на свою способность убеждать. Для него было ясно, что без вывода своих войск Ирак подвергнется жестокому наказанию. Однако ему не удалось переубедить своего иракского собеседника, который предпочел, чтобы на страну легли тяжелые последствия его отказа вывести войска[587].
Одновременно Горбачев, лояльно оказывая свою поддержку Бушу, старался убедить его не прибегать к использованию оружия, попытаться другими методами давления достичь желаемого результата и заставить Хусейна изменить свое решение. Горбачеву снова не удалось добиться успеха, хотя его усилия получили поддержку во многих странах Западной Европы. Мы пока не располагаем достоверными данными из американских источников, чтобы судить о том, были ли руководители США с самого начала настроены задействовать свою мощную военную машину, созданную в сжатые сроки у границ с Кувейтом, или же, наоборот, позже приняли решение о наступлении. Многие сотрудники Горбачева сразу же посчитали, что действительности отвечал первый вариант[588]. Но президент СССР настаивал на своем и в период неопределенности американской позиции, и когда они начали бомбардировки с воздуха, и когда они решили привести в действие сухопутные силы. Еще накануне принятия последнего решения, 23 февраля 1991 г., Горбачев целый день провел у телефона, беседуя со всеми главными политическими деятелями мира и уговаривая их отложить операцию[589]. Но тщетно.
Однако с большим успехом Горбачев добился другой цели. Его позиция имела решающее значение для формирования согласия между частью стран арабского мира, выступавших против иракской агрессии. Туда вошли государства, на политику которых СССР сохранил свое влияние. Горбачев еще на хельсинкской встрече пытался убедить Буша пообещать, что, как только с агрессией будет покончено, будет созвана международная конференция для решения палестинской проблемы. Хусейн, выставляющий себя поборником интересов палестинцев, оказался бы таким образом в еще большей изоляции. Американский президент не согласился с этим предложением, опасаясь, что Хусейн мог бы присвоить себе заслугу в таком повороте американской политики. С 70-х годов США неоднократно отвергали предложение о созыве такого рода конференции[590]. Но когда война в Заливе закончилась, идея Горбачева возобладала. Конференция начала свою работу в апреле того же года в Мадриде. Но для Горбачева, который с полным основанием мог бы считаться одним из ее главных инициаторов, было уже слишком поздно.
Проводимая им политика в связи с кризисом в Заливе была подвергнута критике на родине. Но обвинения выдвигались главным образом со стороны наиболее экстремистски настроенных националистических противников Горбачева. И наоборот, со стороны военных кругов если и оказывалось давление, то весьма незначительное[591]. Война в Заливе сказалась на глубоком кризисе доверия, возникшего с развитием событий в Германии и Европе в целом. С постепенным исчезновением точек соприкосновения внешняя политика превратилась в арену открытого противостояния. Война в Заливе определенно не внесла успокоения, хотя и не затронула наиболее чувствительные струны общественного мнения. В самый разгар кризиса Горбачев вдобавок лишился одной из своих надежных опор. 20 декабря 1990 г. Шеварднадзе подал в отставку с поста министра иностранных дел. Он находился под огнем беспощадной критики. На него еще больше, чем на Горбачева, возлагали вину за то, что произошло в Европе. Шеварднадзе не устоял перед безжалостными атаками. Позже он писал, что прежде, чем решиться на этот шаг, он целый год раздумывал. Горбачев, считавший его «настоящим другом», пытался в течение месяца уговорить министра не уходить. Шеварднадзе потом рассказывал, что чувствовал себя недостаточно защищенным перед лицом своих врагов, хотя имел право рассчитывать на это, так как их целью был Горбачев, и не в меньшей степени, чем он сам. Критики Шеварднадзе приписали его отставку оппортунистическим расчетам. Конечно, Горбачев расценил такое решение как удар в спину, почти как измену в момент серьезнейшей опасности. «Я хотел бы проявить понимание этого его шага, — писал он Бушу, — но в любом случае не могу его одобрить»[592]. В своем заявлении Шеварднадзе говорил о нависшей над страной угрозе авторитаризма и сокрушался по поводу слабости демократического фронта. Это были слова человека, чувствовавшего себя в изоляции. Он сдался, доведенный до крайности обоснованным беспокойством по поводу нестабильности в самом Советском Союзе[593].
Несмотря на благородство устремлений, общий итог внешней политики дуэта Горбачев-Шеварднадзе в тот период, конечно, нельзя назвать позитивным. Однако даже сегодня наша оценка должна быть более нюансированной. В действительности сейчас трудно предполагать, к каким последствиям привела бы эта линия, если бы главный участник событий — Советский Союз — не перестал существовать. Решающий удар по нему был нанесен не извне, а изнутри.
X. Россия против Союза
Выборы 1989 года
Обещание провести подлинные выборы было выполнено Горбачевым через девять месяцев: о них было объявлено на XIX партконференции в июне 1988 года, а состоялись они уже в марте следующего года, причем на территории всего Союза. Выборы сопровождались первыми изменениями конституционного характера. Орган, который избрали, оказался теперь не Верховным Советом СССР, как это предусматривалось Конституцией, а структурой более многочисленной и сложной, предусмотренной специальной поправкой к Основному Закону. Речь шла о Съезде народных депутатов, состоящем из 2250 депутатов, по широте полномочий схожем с законодательным органом в Китае. Треть состава (750 депутатов) съезда назначалась признанными социальными и политическими организациями, а на две трети депутаты избирались в одномандатных округах, где в выборах участвовало несколько кандидатов. Из вышеназванных 750 депутатов только 100 были назначены Центральным Комитетом КПСС. Среди них был и Горбачев, который долго колебался, прежде чем решиться, каким образом он будет избираться в новый парламент. Тогда его избрание не повлекло бы проблем. Однако они возникли бы у многих его коллег из Политбюро, и Горбачев предпочел не выделяться среди них, поскольку с этим постоянным коллегиальным органом ему в любом случае приходилось считаться[594].
Несмотря на некоторую двусмысленность, выборы ознаменовали собой разрыв с прошлым и новый поворот в советской политической жизни. Не во всех округах были выдвинуты несколько кандидатов в депутаты — примерно в половине[595]. Во многих случаях, однако, кандидаты, поддержанные КПСС, потерпели поражение.
В некоторых крупных городах выборы приобрели скандальный характер, особенно в Москве и Ленинграде, где среди потерпевших поражение оказались большей частью местные партийные руководители. Часто все кандидаты были выходцами из рядов КПСС, но представляли отличные друг от друга программы — явный признак дезинтеграции в рядах партии, которая претендовала на монолитность. Организациям КПСС было рекомендовано сохранять нейтралитет[596]. Когда давление все-таки оказывалось, оно не всегда было нацелено на поддержку тех, кто выступал с официальных партийных позиций. Типичным был случай с некоторыми периферийными республиками (например, Грузией), где более заметны были националистические тенденции, способные бойкотировать тех, кто им противился, — неважно, были ли они коммунистами или нет.
В итоге выборов образовалась весьма разноликая ассамблея, не имеющая прецедентов в истории страны. Без тени сомнения избранные депутаты выражали многообразие позиций, однако они не были организованы в партии. Существовало лишь несколько партийных эмбрионов — тех «неформальных групп», которым удалось провести в депутаты кого-то из своих представителей. Роль центров притяжения для новых депутатов играли скорее некоторые наиболее известные деятели. Одним из первых постановлений съезда было решение о трансляции всех его заседаний по телевидению. Это решение, не имевшее аналогов в истории парламентов, сначала имело положительный эффект, не замедливший вскоре превратиться в свою противоположность. На первых порах начинание вызвало в стране настоящую политическую лихорадку. Миллионы людей проводили свое время перед экранами, чтобы следить за зажигательными дебатами съезда, — это была как бы яркая театральная премьера. В учреждениях и на предприятиях никто не работал. Благодаря телевидению неизвестные ранее люди одним махом возносились на вершины известности. Русский парламентаризм, получивший новое начало, приобрел, таким образом, вечевой характер. Как следствие, повсюду только и говорили, что о политике. Но и этот длившийся неделями и месяцами спектакль в конце концов надоел. В мире нет парламента, способного выдержать такое испытание. Занятые своими повседневными заботами, люди устали, и начальный интерес к съезду постепенно перерос в раздражение по поводу пустой «болтовни» «политиков».
Вскоре после начала работы съезда на нем впервые в СССР после далеких 20-х годов сформировалась легальная оппозиция. Она выбрала себе маловыразительное название — «межрегиональная группа», что соответствовало ее слабо определенной политической ориентации. У группы было целых пять сопредседателей: академик Сахаров, вновь «воскресший» Ельцин, почти что триумфально выигравший выборы в Москве, историк Афанасьев, экономист Попов и эстонец Пальм. Группа объединила наиболее радикальных депутатов и, казалось, представляла собой крыло наиболее решительных сторонников перестройки. В действительности это уже был признак кризиса, означавший, что те, кто причислял себя к наиболее ярым сторонникам новой политики, вставал в оппозицию к тому, кто был ее инициатором. Горбачев оказался между двух огней, так как в собственной партии ему приходилось противостоять и другой оппозиции, в то время куда более мощной, но не желавшей считать себя таковой и скорее предпочитавшей активнее самого Горбачева выступать проводниками преемственности и легитимности советской власти.
После первого крупного боя, который в качестве главного действующего лица дала «межрегиональная группа», была отменена статья 6 Конституции — та самая, которая еще в старом, сталинском Основном Законе 1936 года, а еще в более категорической форме в брежневской Конституции 1977 года утверждала «руководящую роль» коммунистической партии во всех советских структурах. Кампания по ее отмене была начата и проводилась Андреем Сахаровым — единственным, кто из крупных представителей диссидентства брежневского периода сохранил лидирующую политическую роль. Его предложение поначалу было встречено с оговорками не только Горбачевым, но самими же «регионалами». Некоторые опасались, что, поднимая вопрос о власти, они открывают двери хаосу, гражданской войне, призраки которых уже начали вырисовываться на горизонте все более встревоженной страны[597]. Затем, однако, и Горбачев дал свое согласие, так как это предложение шло в русле его демократических проектов. Соответствующая конституционная поправка была принята в феврале 1990 года. В декабре 1989 года внезапно умер Сахаров. Эта потеря имела самые печальные последствия не только в связи с его непререкаемым моральным и интеллектуальным авторитетом. Он был, может быть, единственным среди «межрегионалов», кто за тяжкие годы диссидентства и ссылки выносил политическую идею и концепцию трудного перехода СССР к демократии. Его отличало также то чувство равновесия, которое только и может балансировать самые радикальные предложения, не давая им превратиться в демагогию. Тот факт, что эти способности ушли вместе с ним, тяжелым грузом лег на последующие дела.
С отменой статьи 6 КПСС становилась политической партией и уже более не оставалась первой среди основных госструктур, что создавало проблемы для функционирования и деятельности всех других государственных органов, начиная с армии. Все они раньше были подчинены КПСС[598]. В то время нельзя еще было говорить о ней как об одной из партий, такой же, как другие, так как других партий пока не существовало. Или, вернее, существовали, так как в течение нескольких месяцев возникли мириады партийных образований, имевших самые невероятные названия — те, которые переняли форму партий Западной Европы, плюс все те, что носили партии, пробивавшие себе путь в дореволюционной России, и еще многие другие[599]. Но это были лишь этикетки, эфемерные аббревиатуры, в лучшем случае группки из нескольких десятков человек — выражение всего-навсего намерений или амбиций какого-либо самоутверждающегося деятеля. Ни одна группировка не была в состоянии доказать свою жизнеспособность. Ни одна из них не выражала интересов какого-либо движения или социального слоя.
КПСС тем временем продолжала существовать. Но ее существование оказывалось под вопросом. Было немыслимым, чтобы она безоговорочно отказалась от власти, которой распоряжалась 70 лет. В Центральном Комитете КПСС Горбачев никогда не пользовался поддержкой большинства. Даже если точных подсчетов сделать невозможно, так как практически по спорным вопросам в ЦК никогда не прибегали к голосованию, наиболее заслуживающие доверия источники говорят, что там его поддерживали не более 30%[600]. До 1989 года противники его политики не осмеливались открыто выступать против. Все изменилось уже в ходе пленарного заседания Центрального Комитета, прошедшего накануне выборов. Ситуация обострилась сразу после подсчета голосов, оказавшегося малоприятным для официальных представителей КПСС, не привыкших держать экзамен на выборах. С этого момента каждый Пленум Центрального Комитета превращался в арену стычек, когда Генеральный секретарь и оставшиеся верными ему сторонники занимали позиции обороны[601]. Оппозиция в партии отражала в первую очередь реакцию аппарата, старых и молодых представителей, чувствовавших, как из их рук вырывают всегда им принадлежавшую власть. Но истоки этого сопротивления нельзя сводить лишь к эгоистическому интересу. Его подпитывали, по крайней мере, еще две причины: откровенная тревога, не потерпит ли крах советская система, и непонимание новых методов руководства (в экономике, в институциональных вопросах), с которыми не могли свыкнуться даже те, кто более этого хотел.
Горбачев — президент
После выборов и отмены статьи 6 начался пересмотр Конституции. Как только была ограничена роль КПСС, возникла необходимость пересмотра всего устройства советского государства. Выборы нового парламента были первым шагом широкой реформы, к которой юридическая мысль была мало готова. В соответствии с новыми положениями Съезд народных депутатов должен был выбрать из своего состава Верховный Совет, состоящий из двух палат — по нескольку сотен депутатов в каждой. Палатам надлежало заниматься текущей законотворческой деятельностью. Предстояло определить формы исполнительной власти, которая не могла ограничиваться лишь Советом министров. Депутаты хотели получить право обсуждать его состав и одобрять руководителей каждого министерства в отдельности. У Горбачева и его коллег созрела идея президентской республики, в чем-то напоминающей американскую. Эта идея получила воплощение в проекте государственного устройства — чем-то среднем между американской и французской моделями[602]. Идея учреждения президентской республики, казалось, лучше соответствовала русской и советской традициям, согласно которым высший правитель был ключевой фигурой.
Но путь к этой цели оставался неясным. Сначала Горбачев занял пост председателя Съезда народных депутатов. Но после отмены статьи 6 было решено образовать институт президентства в СССР, где президент является главой советского государства. В марте 1990 года Съезд народных депутатов избрал Горбачева на этот пост.
Почему это сделал съезд, а не народ прямым тайным голосованием? Именно здесь, в том числе и многие советники Горбачева, увидели роковую слабину, непоправимо подорвавшую его позиции на вершине власти. О причинах такого подхода мы знаем от близко стоявших к Горбачеву. Его после довольно долгих сомнений удержали даже не опасения оказаться неизбранным, а перспектива новых противостояний, неизбежных в ходе выборов в стране, и без того охваченной все более глубоким кризисом[603], тем более что ему пришлось отбивать еще одну атаку, нацеленную на подрыв его власти. Она вновь возникла в рамках КПСС и сводилась к требованию признать недопустимым совмещение должностей президента и Генерального секретаря партии. Если разъединить эти два института, то возник бы дуализм власти, создающий, что легко предвидеть, проблемы[604]. Именно по этому вопросу в парламенте впервые сформировалась коалиция двух наиболее враждебных Горбачеву лагерей: одного — внутри КПСС и другого — из наиболее радикальных демократов. Предложение разъединить две эти должности было проголосовано большинством Съезда народных депутатов (1303 против 607). Решение не прошло только потому, что его сторонники немного недобрали до необходимого кворума[605]. Горбачев был избран в результате серии драматических голосований по различным статьям конституционного закона, учреждавшего пост президента. Именно тогда, аргументируя необходимость избежать разделения этих должностей, уважаемый всеми ученый-филолог, старейший академик Лихачев упомянул о появившемся призраке гражданской войны. Такое говорилось впервые[606]. С того момента эта угроза так больше и не исчезла из русской политической жизни. Относительно поведения радикалов из «межрегиональной группы», которые в ходе многочисленных голосований присоединились к противникам Горбачева в КПСС, один из близких к ним депутат Собчак отметил позже, насколько опасными в их среде были проявления «демократической незрелости, политического дилетантизма, митинговых замашек и неспособности просчитать самые элементарные последствия своих действий», не скорректированных «традициями, опытом, профессионализмом»[607]. Собчак рассуждал как политик: болезни, которые он увидел, распространялись по всему организму СССР. Началась бескомпромиссная борьба. Предложение, чтобы Горбачев оставил один из двух постов, вскоре было вновь вынесено на повестку дня, на сей раз в самой КПСС. Горбачев подтвердил, что если он будет поставлен перед необходимостью покинуть один из двух постов, то уйдет сразу с обоих. Идея подать в отставку неоднократно приходила ему в голову и не была, по словам его наиболее близких сотрудников, просто полемическим приемом: Горбачев неоднократно угрожал отставкой, будучи убежденным в том, что если он поддастся своим противникам, то с ним и его перестройкой будет покончено[608].
Театром наиболее ожесточенных схваток был XXVIII (и последний) съезд КПСС в июле 1990 года — событие, не сравнимое ни с каким другим форумом советских коммунистов. Это была бурно проходившая ассамблея 6 тыс. делегатов, заполнивших громадный зал Кремлевского Дворца съездов, где импровизированные ораторы толпились возле многочисленных микрофонов и выступали возбужденно и протестующе. Одно за другим следовали часто противоречащие друг другу по результатам электронные голосования. Царила напряженная подозрительность, в которой руководители партии, сидевшие за столом президиума, не казались уже начальством, а скорее выступали в роли обвиняемых огромного хорового процесса. Вот некоторые из наиболее выразительных метафор съезда: «гора, подъем на которую потребовал нечеловеческих усилий, на очень сильном ветру... порывы которого сбивали с ног... в буре страстей» (Шеварднадзе); «море, где больше скал, чем воды» (Яковлев); «попытка превратить съезд в специальный трибунал» (Горбачев); «скачки на спине степного тигра» (Гельмут Коль)[609].
Все, кто там присутствовал, знают, что Горбачев оказался в абсолютном меньшинстве[610]. Если ему и удалось, по крайней мере формально, выйти из сложившейся ситуации невредимым, то только благодаря своему умению маневрировать, способности играть на разобщенности и неподготовленности его противников, на противоречиях, в том числе и внутри партии, вызванных полемикой между представителями различных республик Союза, на отсутствии убедительной программы у тех, кто пытался его сместить. Ему помогло то обстоятельство, что он уже являлся президентом СССР. Когда Лигачев попытался провести последнюю атаку, выразив намерение быть избранным заместителем Генерального секретаря партии, за него было отдано всего несколько сотен голосов — поражение, положившее конец его политической карьере. В самый разгар баталии против противников перестройки, составлявших на съезде большинство, с противоположного фланга политических сил последовал жесткий удар: слово взял Ельцин, в кратком заявлении объявив, что выходит из КПСС, и предложив партии самораспуститься. Его примеру последовали несколько других радикалов. Это было объявлением войны. Победа Горбачева теперь представлялась более призрачной, чем реальной: в итоге съезда его позиции сильно пошатнулись.
Создать крепкий институт президентства было уже невозможно. Образовали президентский Совет, куда Горбачев попытался ввести руководителей главных министерств, некоторых из наиболее способных своих сотрудников и отдельных деятелей культуры, непосредственно политической работой не занимавшихся. Кто-то определил этот орган как «государственное Политбюро». Но и эта структура оказалась неработоспособной[611]. Слабая юридическая конституционная культура страны помешала бы эффективной работе новых государственных институтов и в более спокойные периоды. Как потом отмечалось, организационное решение проблемы могло быть лучшим. Однако причины провала заключались не в этом: новые структуры даже не имели времени, чтобы пройти проверку, — их снес усиливающийся политический ураган.
Характеристика этой первой попытки конституционного строительства была бы некорректной без следующего соображения. Первый и последний парламент СССР, родившийся на зыбкой правовой основе, сформированный надуманно, действовавший в атмосфере раскалывающих его политических дискуссий и обреченный на преждевременную смерть, этот парламент перестройки, спровоцировавший президентство Горбачева, оставил истории наследство, которое не пошло в ее пассив. Были одобрены законы, имеющие определенную ценность, от Закона о печати до закона, предоставляющего право путешествовать за рубеж или жить за границей. Многие права граждан нашли юридическое оформление. Почти все то немногое, что есть от демократии в странах — наследницах СССР, является результатом бурной и недолгой деятельности этого парламента.
Экономический кризис
В результате отчаянной политической борьбы и спада экономики сформировался своего рода замкнутый круг. Старая «административно-командная система», как сейчас называют навязанный Сталиным режим, просуществовавший до смерти Брежнева (и позже), больше не работала: отчасти из-за развивавшегося паралича, проявившегося уже в середине десятилетия, и отчасти из-за начавшегося слома ее проржавевших механизмов. Не получалось привести в действие новые рычаги, которые должны были определить грамотное управление экономикой, открыть простор инициативе и самостоятельности ее отдельных составляющих. Они по-прежнему предполагали наличие эффективной государственной администрации, в то время как государственные рычаги управления становились все менее послушными командам, откуда бы те ни исходили. Старые связи между производственными предприятиями рушились, но на смену им не складывались новые отношения. Где надеялись на ощутимое улучшение условий жизни граждан как следствие перестройки, получали обратный результат. В этом в первую очередь заключалась причина радикализации политической борьбы. Но она вместе с тем выхолащивала попытки преодолеть экономические трудности.
Первым следствием такой ситуации был кризис государственной финансовой системы. Чтобы дать какую-то компенсацию населению, государство и отдельные предприятия в 1988 году пошли на резкое увеличение личных доходов[612]. Однако отсутствие роста производства не позволило удовлетворить увеличивающийся спрос на товары и услуги. Это, в свою очередь, породило мощное инфляционное давление. Резко увеличилась циркулирующая денежная масса. Цены же, установленные государством, оставались неизменными. Теперь уже не успевали поставлять товары в магазины, как их прилавки пустели. Почти круглосуточно магазины оставались без товаров. Напротив, полными были домашние холодильники.
Не выходя на свет, теневая экономика стала всепроникающей, разливаясь по хитросплетениям обменных операций, все более просачиваясь в государственные предприятия. Она с легкостью овладевала смешанными, получастными или кооперативными предприятиями, чье существование было разрешено новыми законами, провоцируя недовольство тех, кто не был туда допущен. Незаконными путями она действовала также во внешней торговле, переживавшей период роста, но в нездоровых формах. Чтобы удовлетворить запросы потребителей, был увеличен импорт на кредитной основе. Государство влезало в долги, но стабилизировать рынок ему не удавалось. Для того чтобы сдержать рост цен на внутреннем рынке, оно было вынуждено их компенсировать путем субсидий производственным предприятиям, которые в отсутствие у государства соответствующих поступлений все более пробивали брешь в госбюджете.
Наиболее тревожным по экономическим и политическим последствиям был эпизод с забастовками шахтеров, которые, начинаясь в Кузбассе, дважды в Западной Сибири, дважды, летом 1989 и 1990 года, распространялись на большую часть других угольных бассейнов. Говорили, что эти забастовки возникли по политическим причинам: к их организации подтолкнули прибывшие из Москвы агитаторы-радикалы[613]. Объяснение вполне приемлемое, хотя не было недостатка и в экономических причинах. Этими забастовками не было положено начала независимого профсоюзного движения, как случилось бы, если бы они возникли стихийно. Парламент в срочном порядке легализовал забастовки, когда они уже начались. С тех пор их проведение стало возможным, и все же в последующие годы они не повторялись с таким размахом, хотя условия работы и жизни этих же самых горняков значительно ухудшились. Какой бы ни была причина забастовок, они заставили правительство Москвы и самого Горбачева вести изнуряющие переговоры в период, когда шли решающие политические бои — вводилась парламентская система, открывался последний съезд КПСС. Забастовки закончились капитуляцией центральных властей, принявших основные требования забастовщиков. В результате произошло резкое увеличение прямых и косвенных выплат трудящимся, кругами распространившихся на другие секторы экономики.
Финансовый кризис затруднил всякую возможность проведения глобальной реформы экономической системы. Чтобы выработать удовлетворительный проект этой реформы, Горбачев был вынужден прибегнуть к помощи лучших отечественных экономистов. Некоторые из них (Шаталин, Петраков) уже входили в число его главных советников. Другой, Абалкин, был в июле 1989 года даже назначен заместителем председателя Совета министров, и ему было поручено руководство Комиссией по проведению реформы. Они были специалистами высокого класса, но их мнения расходились. Все они несли на себе груз многолетнего догматизма советских общественных наук, иссушившего экономическую мысль. Отсюда и родилась тенденция брать напрокат решения, предложенные западной наукой, мало сочетавшиеся со специфическими проблемами советской экономики. Некритический импорт идеи — обычный соблазн в русской культуре. Еще 150 лет назад философ Чаадаев писал: «Своего развития, естественного прогресса нет (у нас); новые идеи пробивают себе дорогу среди старых, потому что не вытекают из них, а появляются у нас неизвестно откуда»[614]. В этом также можно найти одно из объяснений того, почему тогда, как и впоследствии, было так трудно заручиться народной поддержкой проводимых реформ.
Из кругов экономистов поступали противоречащие друг другу проекты[615]. Один из них был довольно быстро подготовлен Абалкиным. Другой был представлен группой специалистов из Госплана. Председатель Совета министров Рыжков попытался обобщить оба проекта. Представленный им синтез и был одобрен Съездом народных депутатов в декабре 1989 года[616]. В то же время молодой экономист из Комиссии Абалкина, до того еще мало кому известный Явлинский, выработал свой, отличный от других проект, так называемую «программу 400 дней», где вынашивалась идея массовой приватизации советской экономики. План Явлинского, по содержанию подрывавший существовавшие устои, методологически отражал встречающуюся в советской традиции иллюзию: поиск чудотворного решения посредством молниеносной акции. На проходившую дискуссию повлияла борьба, начатая Российской Федерацией против Советского Союза. Проект Явлинского, несколько растянутый по срокам и превратившийся в «программу 500 дней», был взят на вооружение Советом министров Российской Федерации и противопоставлен проекту центрального правительства[617].