Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Par avion: Переписка, изданная Жан-Люком Форёром - Иселин К. Херманн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

30 марта.

Дорогой Жан-Люк,

удачной тебе поездки в Нью-Йорк! Мне будет тебя не хватать!

Я понимаю, это ужасно глупо, и тем не менее это правда — мне будет не хватать тебя в твое отсутствие. Вроде бы какая разница, где ты находишься: в Фанжо или в Нью-Йорке? И все-таки разница есть. Мне будет не хватать тебя, потому что ты уедешь от знакомого мне письменного стола, от почтамта, от универсама на площади, от тутового дерева во дворе.

У меня часто возникает мысль о том, что прошлое — некое законченное целое, независимое от течения времени. Прошлое есть прошлое — по прошествии как одного дня, так и трех месяцев или лет после события. Точно так же можно было бы сказать, что ты одинаково не со мной, будь то на расстоянии в сто, в две тысячи или в семь тысяч километров. И все же разница ощутима. Наверное, пора пересмотреть и мое представление о прошлом.

Ты напишешь мне из Нью-Йорка?

Любящая, которая никуда не уезжает.

* * *

Может быть, Дельфина… может быть, и напишу. Не обещаю. Но ты прекрасно знаешь, что я одинаково много думаю (и буду думать) о тебе как в Фанжо, где у меня находится время для писем, так и в Нью-Йорке, где я могу не выкроить такого времени. Ты прекрасно это знаешь. Не будь капризной девочкой с крысиными хвостиками и надутыми губками. Договорились?

Второпях,

Ж.-Л.

P. S. Надеюсь, капризная девочка улыбнется при виде этой открытки, на которой она сможет раздевать и одевать… Джимми Картера[20]. Прости, если тон моего предыдущего письма показался тебе излишне суровым. Я вовсе не хотел тебя обидеть.

Любящий и одновременно дрожащий

перед дальней дорогой

Жан-Люк.

P. P. S. А как тебе нравится эта открытка? Уж она-то должна тебя порадовать, а?

Ж.-Л.

* * *

Дорогая Дельфина!

Как говорится, Бог любит троицу: перерывая ящик письменного стола в поисках паспорта, я наткнулся на эту открытку, которую когда-то купил в Испании. На сей раз открытка вовсе не глупая — всего-навсего замок изумительной красоты (по крайней мере, на мой взгляд) и парк вокруг, в котором есть множество тайных уголков и скамеек для поцелуев…

Теперь у тебя должно быть ощущение, что, даже будучи в отъезде, я завалил тебя посланиями.

Твой Ж.-Л.

* * *

19 апреля.

Мой дорогой далекий друг!

…грустно писать тебе в никуда. Грустно сидеть дома одной — быть покинутой. Сознаюсь: я не склонна жалеть себя и понимаю, что смешна. И все-таки жду не дождусь твоего возвращения!

Пока же благодарю за вереницу открыток. Открытка с Картером показалась мне совершенно идиотской, над складной открыткой я от души посмеялась, тогда как испанская меня встревожила: можно подумать, я не знаю выражения «châteaux en Espagne»[21]. Вот, значит, какого ты мнения о том хорошем, что было между нами? Ты видишь во всем этом не более чем воздушный замок…

Мне нужно поскорее встретиться с тобой, милый друг, по которому томится моя душа. Тоскующая влюбленная женщина делается крайне тонкокожей и обидчивой. Одна-единственная встреча станет венцом моих желаний. Сердечный друг, я мечтаю только о ней…

Твоя Д.

* * *

22 апреля.

По весне я всегда кажусь себе особенно худой и высокой. Весенний свет в Дании вроде рентгеновских лучей. Прохожие от него похожи на скелеты, у деревьев начинает сквозь кору проглядывать сердцевина. Солнышко безжалостно к лицам, на которые набежали за зиму морщины. Не менее безжалостно оно к домам с облезшей штукатуркой и к окнам с облезшей краской.

Ранней весной я настолько вытягиваюсь ввысь, что едва касаюсь земли: я передвигаюсь словно на пуантах и ощущаю в кончиках пальцев легкое давление — как в древесных почках, из которых должны скоро пробиться листья. Мне негде спрятать свою уязвимую тонкокожесть, и она оказывается выставленной на всеобщее обозрение. Под белоснежной кожей синеют вены: вот главная дорога, а вот ответвления от нее. Снаружи доносится монотонный гул уличного движения. Теперь утро, и люди, сев в автомобили, разъезжаются по своим делам, которые почитают чрезвычайно важными. Весенний свет, однако, выявляет тщету их усилий. Ведь все наши дела суть заполнение времени, попытка придать значимость собственной жизни; мы утверждаем важность своих занятий, только чтобы не уйти в небытие. Вот едет в красной машине немецкого производства коммивояжер: он торопится показать в действии противопожарное оборудование… или набор ваксы. Ему важно не опоздать. Он установил для себя строгие рамки и всегда пунктуален — иначе недолго провалиться в воздушную яму существования. Представляю, как он по воскресеньям пылесосит свою машину, а его мещаночка жена протирает безделушки в гостиной. Ох уж этот весенний свет! От него недолго сойти с ума…

Мне самой труднее всего дается то из моих занятий, которому я больше всего люблю посвящать себя: я перечитываю твои письма (да-да, что бы ты мне ни говорил), и моя радость и чувство благодарности превозмогают мою тревогу и чувство уязвимости.

Несколько писем тому назад ты обронил фразу: дескать, ты не тот, за кого я тебя принимаю. Разумеется, я тогда сразу ответила, но теперь уточню свой ответ. Ты не знаешь, за кого я тебя принимаю; ты настолько многолик, что даже мне это почти неведомо. Передо мной то и дело возникает новый человек, и все они мне нравятся (право, это слишком слабое слово), и с некоторыми из них мне хочется поспорить, а с некоторыми — лечь в постель, и мне всегда хочется слушать тебя и самой рассказывать всё-всё-всё. Последнее желание в некотором роде даже опаснее чисто плотской тяги, поскольку мне все сложнее не произносить слова LOVE, перед которым должно стоять I, а после которого — YOU.

Так-то вот. И тут ничего не поделаешь.

Преданная тебе Дельфина.

* * *

17 мая.

Дорогой Жан-Люк!

Ты уже наверняка возвратился из Нью-Йорка и получил мои письма. По-моему, ты умолк бессчетное число закатов тому назад… и теперь солнце как раз закатывается снова.

И снова не выдерживаю я, будучи не в силах терпеть это молчание с твоей и со своей стороны. Тебе обязательно мучить меня? Почему ты не можешь хотя бы сообщить, что благополучно вернулся домой?

Отправив письмо, я потом ночами повторяю его про себя. А когда пишу новое, старое изглаживается из памяти, исчезает, как при строительстве метро в Риме исчезали стенные росписи на глазах у рабочих в защитных касках. И я думаю о том, не слишком ли была откровенна в предыдущем письме, не присвоила ли себе слишком много прав, не перешла ли все границы…

С каждым днем, который встречает меня твоим молчанием, я все больше тоскую и все больше отчаиваюсь. Скоро я перестану отличать чувства от мыслей, мечты от действительности, душу от тела, себя от тебя.

Жан-Люк… сколько еще закатов мне томиться и тосковать?

Твоя Дельфина.

* * *

25 мая.

Жан-Люк!

Я совсем извелась. Что ты со мной делаешь? Мне больно!

Д.

* * *

28 мая.

…может, ты заболел, Жан-Люк?

* * *

31 мая.

…а может, сердит на меня?

* * *

4 июня.

…миновал 51 день с тех пор, как я получила воздушный замок. Может, он был прощальным подарком? Я ничего не понимаю. Помоги мне понять!

Д.

* * *

16 июня.

Любимый!

Хочу превозмочь свое жалкое теперешнее состояние (помимо всего прочего, я растянула лодыжку и вынуждена сидеть, задрав распухшую ногу на стул) и настроить себя — а заодно и тебя — на иной лад. Попробую думать о приятном. Честно говоря, я уже не смею придумывать, что мы могли бы делать вместе. И все-таки, раз мои письма не возвращаются, значит, они до тебя доходят.

Вчера мне почудилось, будто я встретила тебя на улице: ты шел впереди, и я пустилась бегом догонять тебя и уже готова была выкрикнуть твое имя, как вдруг ты остановился у витрины. Тут я разглядела профиль и поняла, что — увы мне! — это не ты. По дороге домой я была так расстроена, что не обратила внимания на подвернутую ногу и получила растяжение. Но не будем о грустном, Жан-Люк. Я ведь хотела найти приятную тему, поделиться с тобой чем-нибудь хорошим.

Что бы тебе такое рассказать?

Я могла бы, например, рассказать про один вечер в пору белых ночей, когда мне было одиннадцать лет и мы с папой, мамой и младшим братом сидели за ужином. Вечер был очень светлый — из тех летних вечеров, которые навевают печаль, потому что кажется диким сидеть у себя дома на четвертом этаже и ужинать в такую светлынь. Всё уже распустилось, всё цветет, у молодежи сплошная любовь, а тебя держат за ребенка и никуда не пускают. И тут раздается звонок в дверь. Это оказывается мой дядя, который тогда учился на юриста. Он просто шел мимо… и, разумеется, согласился поужинать с нами, а потом сказал: «Никто не хочет со мной в Тиволи?» До сих пор помню охватившее меня тогда чувство — безумную радость, которая защекотала мне горло и едва не помешала ответить.

Сам поход в Тиволи забылся, но я уверена, что нам разрешили покататься на всех аттракционах и домой мы вернулись без сил. Всё это забылось, а вот щекочущую горло радость мне не забыть никогда.

Тот же дядя однажды на Пасху пригласил нас поехать с ним за сладостями. Мы погрузились в его скромный «моррис майнор» дымчатого цвета, и всю дорогу дядя пел то «Writing love letters in the sand»[22], то датскую песню «Не дари мне больше розы». Он распевал во все горло и при открытых окнах, так что казалось, будто мы попали на съемки кино. В кондитерской он первым делом спросил: «Ну, малышня, чего вам тут хочется?» И на обратном пути автомобиль, помнится, был настолько перегружен сластями, что ехал вдвое медленнее, чем туда. Может, во взрослой жизни мы просто не умеем так радоваться, а?

У бабушки с дедушкой была просторная усадьба, куда мы обожали ездить в гости. Вместе с двоюродными братьями и сестрами мы проводили там каникулы. И я помню, как однажды туда пришла большая посылка от дальних родственников из Америки и нам позволили ее разбирать. Чего в ней только не было! Сейчас уже не вспомнить подробностей, но осталось ощущение изобилия — и восхищения тем, что все это прибыло с другого конца света. В каком, оказывается, огромном и удивительном мире мы живем! В тот вечер он для меня разросся до колоссальных размеров, причем я ни капельки не испугалась. Да, еще в посылке обнаружился пластырь с американским флагом: ничего подобного ему мы раньше не видели. Он был гораздо лучше привычного для нас матерчатого пластыря телесного цвета, который успевал испачкаться и разлохматиться, прежде чем ты переставал плакать. Я укусила себя за палец и сделала вид, что мне позарез нужен новый пластырь. И взрослые поддержали мою игру, а я была безмерно счастлива, что у меня на пальце красуется американский флаг.

Те же бабушка и дедушка прислали огромную — просто колоссальную — посылку с бананами в лагерь, куда меня отправили с детским садом и где я безумно скучала по дому. Помню, как я обрадовалась, что ее прислали мои бабушка с дедушкой. Бананы предназначались для нас всех, зато лежавший сверху журнал «Дональд Дак» был для меня одной. Я блаженствовала!

Благодаря всем этим неожиданным внешним событиям, всем этим приятным сюрпризам я научилась ценить собственное существование.

Мне запомнился еще один летний вечер — когда мы ужинали у старой тетки. Она жила в Гамлетовом городе[23] в таком старинном доме, что, происходи дело во времена Шекспира, дом этот мог бы видеть сам Гамлет. Пока она, то бишь тетка, вместе с моей мамой варила кофе, отец и дядя (на сей раз уже другой дядя) вынесли на улицу стол и стулья, развесили поверх окон картины и накрыли стол к ужину — с хрустальными бокалами и парадными серебряными подсвечниками. Как ты думаешь, нам, детям, это понравилось? Более чем понравилось. Мы были счастливы! Мы были в восторге!

Так же и во взрослой жизни, Жан-Люк, меня осчастливило одно неожиданное внешнее обстоятельство. Своими письмами ты внушил мне чувство, что окружающий мир благоволит ко мне. Эти письма, милый друг, щекочут мне горло неизмеримой, нежданно-негаданной радостью, за что я тебе сердечно благодарна. Приятно было снова испытать с тобой почти детскую радость.

Целую,

Д.

* * *

22 июня.

Господи боже мой, Жан-Люк!

Ты прекрасно знаешь, что на другом конце телефонного провода молчала я (я имею в виду совсем недавно). Я слышала, как ты взял трубку и сказал: «Алё». Слышала, как ты спросил: «Кто это?» Слышала, как ты выдержал паузу, даже слышала твое дыхание, прежде чем ты швырнул трубку на рычаг, оборвав собственное проклятие. И я совсем не раздосадована тем, что ты выругал меня. (Впрочем, зачем было ругаться? Ты же знал, что это я…) Напротив, я счастлива, я ликую оттого, что ты жив. Ведь я уже было решила, что ты умер. Распахиваю душу, чтобы впустить в нее твой голос.

Твоя Д.

* * *

1 июля.

Дорогой Жан-Люк!

Сам видишь, я пишу это письмо по-датски. Не все ли равно, на каком языке писать, если так или иначе не получаешь ответа?

Волосы у меня висят патлами, кожа увядает, косточки исходят болью, а сердце обуглилось и превратилось в головешку.

Что происходит?

Мой организм отравлен всевозможными резонами, мозг ошалел от распирающих его мыслей. Меня донимают разные объяснения. Но резоны, объяснения, оправдания должны кем-то выдвигаться. Мне же никто не выдвигает никаких резонов, да и что бы я стала с ними делать? Я знаю лишь одно: меня окружает молчание, я погружена в полнейшую тишину. Эта тишина — вроде комнаты с обитыми шершавой серой материей звуконепроницаемыми стенами. Тут до меня не доносится ни звука, я не слышу даже собственного голоса, а мои жалобы или рыдания не проникают наружу, за пределы этой камеры тишины.

Зато теперь я вижу то, в чем боялась себе признаться раньше: нашей сказочной пещеры более не существует. И, право, мне непонятно почему.

Это письмо… если б ты знал, милый друг, как невыносимо больно мне писать такие слова… это письмо должно стать последним. Нет, мне не хватит сил, я бесконечно одинока, а одиночество — тяжкое бремя… Я продолжаю писать только для того, чтобы успеть сказать тебе возможно больше, прежде чем поставлю точку. Разумеется, по ходу нашей переписки меня не раз посещала мысль о том, что когда-нибудь этому восхитительному сумасбродству придет конец. И все же я надеялась, что наша книга останется раскрытой еще много лет и мы будем заполнять ее пустые страницы, пока вместе не решим поставить точку… И я надеялась, что мы сделаем это, лишь записав в нее какую-нибудь особенно изысканную фразу.

Почему ты не мог прислать мне хоть пару строк, чтобы я не оставалась в неведении и отчаянии до бесконечности? Не мог дать знак, который бы заставил меня утратить надежду (когда же я перестану томиться по тебе?)?.. Разве нельзя было сделать это по-хорошему и по-доброму? Разве я заслужила такую пытку? Почему ты не попрощался со мной бережно и ласково, не утешил меня? Хотя какое утешение от человека, причинившего горе? Но в том-то и заключается горькая суть горя: утешение может дать лишь тот, кто тебя покинул… тот, кто умер. Ты умер для меня, Жан-Люк, а потому на всем белом свете есть только один человек, который может меня утешить: тот, который этого не может.

Покинутая тобой, я отреклась от прежней себя. Лишь теперь, задним числом, я сознаю, насколько была счастлива. Счастлива и неумеренна. В своей самонадеянности я считала возможным всё. Какая же я была глупая, во что бы то ни стало добиваясь встречи с тобой! Какая ненасытная! Удивительно, что я не понимала простой вещи: человек счастлив в парении… главное вовсе не в том, чтобы куда-то добраться, достичь цели. И все же — почему селезень щиплет утку в темя, загоняя ее под воду, почему лебеди свиваются шеями, а двое влюбленных сидят на скамье у моря и, не отрываясь, смотрят друг на друга? Не потому ли, что жизнь хочет взять свое, не потому ли, что любовь рвется к тому, кого любишь?

Какая я была неловкая в своей настойчивости, бестактная в своих запросах, беззастенчивая в своей страсти… Прости мне мою любовь, Жан-Люк. Ничего подобного не повторится, ибо теперь я знаю, что никогда больше не буду такой уязвимо-счастливой, такой счастливо-помешанной.

Поскольку ты не поймешь этого письма, а может быть — по неизвестным мне причинам — и вовсе его не получишь, очень прошу тебя не принимать его во внимание.

Я любила тебя.



Поделиться книгой:

На главную
Назад