Поэтому решение Маяковского и Бурлюка предпринять лекционное турне по российской провинции было вполне естественным. Это был их ответ на нависшую над ними угрозу отчисления из училища. Однако здесь присутствовал еще один, более важный мотив: футуризм являлся столичным феноменом — турне же давало возможность познакомить с новой эстетикой и провинцию, где это движение чаще всего воспринималось как нелепость и подвергалось насмешкам как нечто абсолютно непонятное и бессмысленное — в той мере, в какой оно вообще было известно. Так как футуристы с трудом находили издателей, они были вынуждены публиковать свои произведения сами, зачастую мизерными тиражами (300–500 экземпляров), — следовательно, за пределами Москвы и Петербурга с их творчеством мало кто был знаком.
Турне длилось три с половиной месяца, с середины декабря 1913 года до конца марта 1914-го. Участниками турне были также Василий Каменский и — в течение непродолжительного времени — эгофутурист Игорь Северянин. Они читали стихи, выступали с лекциями о последних направлениях в искусстве и демонстрировали диапозитивные снимки своих работ и произведений других художников, например Пикассо. Футуристические лозунги подкреплялись внешним видом выступающих: из петлиц у них торчали редиски, на лицах были нарисованы самолеты, собаки и каббалистические знаки; Маяковский чаще всего появлялся в желтой кофте, сшитой «из трех аршин заката» (как он описал ее в стихотворении «Кофта фата»). «У футуристов лица самых обыкновенных вырожденцев, — полагал один из журналистов, — и клейма на лицах заимствованы у типов уголовных».
Интерес к участникам турне был огромен, часто случались и скандалы. Выпады футуристов вызывали у публики не только свист и неодобрительные крики, но и аплодисменты и смех; однажды выступление было запрещено после того, как начальнику местной полиции стали известны политические прегрешения Маяковского. В другом случае, в Киеве, выступление разрешили, но исключительно в присутствии генерал-губернатора, обер-полицеймейстера, восьми приставов, шестнадцати помощников приставов, пятнадцати околоточных надзирателей, шестидесяти городовых внутри театра и пятидесяти конных возле театра. Так это выглядело, во всяком случае, согласно Василию Каменскому, который вспоминал: «Маяковский восхищался. Ну, какие поэты, кроме нас, удостоились такой воинственной обстановки? <…> на каждый прочитанный стих приходится по десяти городовых. Вот это поэзия!»
Цель турне была, иными словами, достигнута: движение приобрело известность, а борьба за новое искусство переместилась на новый уровень. Интерес возрос и благодаря тому, что в разгар турне Петербург и Москву посетил основоположник футуризма Филиппо Томмазо Маринетти. И хотя отстаивавшие независимость русского движения русские футуристы сделали все возможное, чтобы сорвать выступления Маринетти или хотя бы помешать ему, они ничего не имели против рекламы, сделанной им этими скандалами…
Однако турне возымело и иные последствия. Из-за нападок, которым Маяковский и Бурлюк подвергали классиков, стало невозможным дальнейшее пребывание футуристов в стенах училища, и руководство в конце концов было вынуждено их отчислить. Для Маяковского это решение оказалось благоприятным в том смысле, что отныне он мог посвящать все свое время той художественной области, в которой его дарование было наиболее сильным, — поэзии.
Это было в Одессе
Несмотря на поэтический дар, Маяковский пока был известен главным образом как скандалист и эпатажная личность. Поэт Бенедикт Лившиц, в этот период примкнувший к футуристам, красочно описал случай, когда Маяковский дал себе волю — на ужине у известной петроградской галерейщицы Н. Е. Добычиной: «За столом он осыпал колкостями хозяйку, издевался над ее мужем, молчаливым человеком, безропотно сносившим его оскорбления, красными от холода руками вызывающе отламывал себе кекс, а когда Д., выведенная из терпения, отпустила какое-то замечание по поводу его грязных когтей, он ответил ей чудовищной дерзостью, за которую, я думал, нас всех попросят немедленно удалиться».
Вопреки — или благодаря — своему нахальству Маяковский вызывал сильнейшие чувства у противоположного пола и переживал множество более или менее серьезных романов. Уже при первой встрече Бурлюка поразило хвастовство, с которым тот рассказывал о своих многочисленных победах. По словам Бурлюка, Маяковский был «мало разборчив касательно предметов для удовлетворения своих страстей», он довольствовался либо «любовью мещанок, на дачах изменявших своим мужьям — в гамаках, на скамейках качелей, или же ранней невзнузданной страстью курсисток».
Расщепленность характера Маяковского проявилась и в его отношениях с женщинами: за провокационным и наглым поведением скрывалась неуверенность, стеснительность и страх остаться неоцененным и непонятым. Сексуальная ненасытность была, по-видимому, в равной степени результатом потребности в признании и следствием его, судя по всему, весьма развитого либидо. Молодые женщины, которые общались с Маяковским в этот период, единодушны в своих свидетельствах: он любил провоцировать, но иногда снимал с себя маску нахала и циника. «Ухаживал он за всеми, — вспоминает одна из них, — но всегда с небрежностью, как бы считая их существами низшего порядка. Он разговаривал с ними о пустяках, приглашал их кататься и тут же забывал о них». Его отношение к женщине было циничным, и он с легкостью мог охарактеризовать девушку как «вкусный кусок мяса». И хотя наедине бывал мягким и нежным, улыбаясь своей «беззубой улыбкой», стоило появиться кому-нибудь постороннему, он сразу же снова начинал вести себя вызывающе.
Притягательность, которую чувствовали в Маяковском студентки и будущие художницы, сравнима лишь с отвращением, которое он вызывал у их родителей. Среди его друзей-художников были брат и сестра Лев и Вера Шехтель, дети выдающегося архитектора русского модерна Федора Шехтеля. Совместно с ними Маяковский издал в 1913 году свою первую книгу стихов, литографированную «Я!», иллюстрации к которой выполнил Лев (под псевдонимом Л. Жегин) и пятнадцатилетний вундеркинд Василий Чекрыгин.
«Мои родители были шокированы [его] поведением», — вспоминает Вера Шехтель, весной и летом 1913 года пережившая бурный роман с Маяковским. Отец Веры предпринимал все меры, чтобы запретить Маяковскому встречаться с дочерью, но напрасно, и во время одного Из таких нежелательных визитов она стала его любовницей. Вера забеременела, и ее отправили за границу делать аборт.
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть», —
а я одно видел:
вы — Джиоконда,
которую надо украсть!
Это первый известный случай, когда женщина забеременела от Маяковского, но не последний. Зимой 1913–1914 годов он пережил два романа, из которых один закончился еще одной незапланированной беременностью. Восемнадцатилетняя студентка Соня Шамардина (за которой, кстати, ухаживал и Игорь Северянин), познакомившаяся с Маяковским осенью 1913 года, дала тонкий и точный портрет своего двадцатилетнего кавалера:
Высокий, сильный, уверенный, красивый. Еще по-юношески немного угловатые плечи, а в плечах косая сажень. Характерное движение плеч с перекосом — одно плечо вдруг подымается выше и тогда правда — косая сажень.
Большой, мужественный рот с почти постоянной папиросой, передвигаемой то в один, то в другой уголок рта. Редко — короткий смех его.
Мне не мешали в его облике его гнилые зубы. Наоборот — казалось, что это особенно подчеркивает его внутренний образ, его «свою» красоту.
Особенно когда он — нагловатый, со спокойным презрением к ждущей скандалов уличной буржуазной аудитории — читал свои стихи: «А все-таки», «А вы могли бы?», «Любовь», «Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего»…
Красивый был. Иногда спрашивал: «Красивый я, правда?» <…>
Его желтая, такого теплого цвета кофта. И другая — черные и желтые полосы. Блестящие сзади брюки, с бахромой.
Забеременевшая Соня зимой 1914 года сделала аборт, но скрыла это от Маяковского, как, впрочем, и сам факт беременности. Когда летом того же года они снова встретились, Маяковский работал над произведением, идея которого пришла к нему во время турне футуристов. Соня вспоминает, что он шагал по комнате вперед-назад, бормоча стихотворные строки, — именно так, выбивая ритм шагами, он «писал».
Хотя любимую поэта в поэме зовут Мария, автор, видимо, наделил ее некоторыми чертами Сони. Однако главным прообразом стала шестнадцатилетняя девушка, действительно носившая это имя, — Мария Денисова, — в которую Маяковский безоглядно влюбился во время выступления в Одессе в январе 1914 года. По словам Василия Каменского, из-за Марии он совсем потерял голову. «Вернувшись домой, в гостиницу, мы долго не могли успокоиться от огромного впечатления, которое произвела на нас Мария Александровна, — вспоминал он. — Бурлюк глубокомысленно молчал, наблюдая за Володей, который нервно шагал по комнате, не зная, как быть, что предпринять дальше, куда деться с этой вдруг нахлынувшей любовью. <…> он метался из угла в угол и вопрошающе твердил вполголоса: Что делать? Как быть? Написать письмо? <…> Но это не глупо? Сказать все сразу? Она испугается…» Мария пришла на два следующих выступления Маяковского, и от ее присутствия Маяковский «совершенно потерял покой, не спал по ночам и не давал спать нам». В день, когда футуристы должны были продолжить турне, объяснение наконец состоялось — и принесло горькое разочарование: Мария уже пообещала свое сердце другому (и действительно вскоре вышла замуж).
Каким бы кратким знакомство с Марией ни было, именно оно вдохновило Маяковского на создание своей первой поэмы — и одного из его лучших поэтических произведений вообще. Страстью к ней были продиктованы строки «Вы думаете, это бредит малярия? / Это было, / было в Одессе» из «Облака в штанах».
Лили 1891–1915
Как и Маяковский, Лили и Осип Брик были увлечены волной революции 1905 года. Они были детьми одной эпохи и одной страны — но разных социальных классов, и поэтому их столкновение с жестокой российской действительностью оказалось менее драматичным: в то время как Маяковскому пришлось трижды отбывать тюремный срок, наказание, полученное Осипом, заключалось в кратковременном отчислении из учебного заведения; Маяковский провел пять месяцев в одиночной камере, а представления Осипа об этой стороне действительности ограничивались фактами, собранными им для университетского сочинения по теме «Одиночное заключение». С другой стороны, супруги Брик испытывали на себе своеволие властей по причине, которая не имела отношения к их политическим убеждениям, — они были евреями.
Лили Юрьевна Каган родилась в Москве 11 ноября 1891 года. Выбрать столь необычное для России имя отцу помогла книга о Гёте, которую он читал в то время, когда дочь появилась на свет, — одну из возлюбленных немецкого поэта звали Лили Шенеман; чаще всего, однако, пользовались русской именной формой Лиля.
Отец Лили Юрий (еврейское имя Урий) Александрович Каган (1861–1915) родился в еврейской семье в Либаве, столице Курляндии (современная Лиепая в Латвии), которая была частью Российской империи. Семья была бедной, без средств на образование. Поэтому он отправился — пешком! — в Москву, где выучился на юриста. Поскольку карьерные возможности евреев в царской России были крайне ограничены, вести адвокатскую практику Юрий Александрович не смог, и в суде его представляли коллеги-неевреи. Возмущенный этой несправедливостью, он стал специализироваться на «еврейском праве», в частности, вопросах поселения: в Российском государстве евреи вынуждены были селиться в особых местах, в крупных городах жили только те, кто принимал крещение или становился купцом первой гильдии. Он также был консультантом Общества распространения правильных сведений о евреях. Из-за положения еврейского населения в России отношение Лили к еврейскому вопросу было, по ее же словам, «напряженное с самого начала». Однако Юрий Александрович занимался не только еврейскими вопросами, но также работал юридическим советником при австрийском посольстве.
Мать Елена Юльевна (в девичестве Берман, 1872–1942), родом также из Курляндии, из Риги, выросла в еврейской семье, в которой говорили на немецком и русском языках. Обладая выдающимися музыкальными способностями, она обучалась игре на фортепиано в Московской консерватории. То, что Елена Юльевна не сделала профессиональную карьеру, к которой была предрасположена, объясняется, однако, не ее происхождением, а тем, что во время учебы она вышла замуж и диплом так и не получила. «Все свое детство я вспоминаю под музыку, — рассказывала Лили. — Не было вечера, когда я без нее заснула. Мама, прекрасная музыкантша, играла каждую свободную минуту. В гостиной у нас стояло два рояля, на которых играли в восемь рук, и долгие периоды времени почти ежедневно устраивались квартеты». Елена Юльевна обожала Вагнера и часто ездила на фестиваль в Байрейт. Среди прочих любимых композиторов были Шуман, Чайковский и Дебюсси.
Музыкальные способности передались и дочери. «Когда мне не было еще и года, меня считали музыкальным вундеркиндом», — вспоминает Лили. С шести лет мать начала давать ей уроки, в результате чего Лили возненавидела музыку — эффект нередкий, когда ребенка обучают родители; но реакция Лили была также следствием чувства самостоятельности, весьма развитого для ее возраста: она не выносила никакого внешнего принуждения. Даже профессиональному педагогу не удалось изменить ее настрой. В конце концов она призналась, что проблема была не в учителе, а в инструменте, — и потребовала, чтобы ей разрешили играть на скрипке. Занимаясь как одержимая, она достигла значительных успехов благодаря преподавателю Григорию Крейну — и несмотря на сопротивление отца («Сегодня скрипка, завтра барабан!»). Но едва Юрий Александрович в виде жеста примирения подарил ей на день рожденья скрипичный футляр, пыл погас, а скрипка ей «зверски надоела». Здесь просматривается другая характерная для Лили черта: она легко вдохновлялась и так же легко теряла интерес, ей все «надоедало». Она постоянно нуждалась в новых стимулах.
В октябре 1896 года, когда Лили было пять, родилась сестра Эльза. Девочки вместе с родителями ежегодно выезжали в западноевропейские города и на курорты: в Париж и Венецию, Спа и Тюрингию, Нодендаль и Хангё. О раннем детстве Лили известно мало, но письмо, которое десятилетняя Лили написала тетушке Иде и дяде Акибе Данцигу, дает представление о строптивости ее характера: «Извините, что я вам так давно не писала, но если б вы знали, как это скучно, вы сами не требовали бы так много от меня».
Осип
«1905 год начинался для меня с того, что я произвела переворот в своей гимназии в четвертом классе, — вспоминает Лили. — Нас заставляли закладывать косы вокруг головы, косы у меня были тяжелые, и каждый день голова болела. В это утро я уговорила девочек прийти с распущенными волосами, и в таком виде мы вышли в залу на молитву». Выдумка вызвала негодование не только у руководства школы, но и у отца, который кричал, что она выйдет из дома с распущенными волосами только через его труп, — не потому что не понимал дочь, а потому что боялся за нее; Лили ушла тайком через черный ход.
Протест был ребяческим, но бунтарские настроения витали тогда в воздухе. Зимой 1905 года вспыхнула первая русская революция, и протесты против царского режима распространились и среди школьников. Лили и ее товарищи устраивали дома и в гимназии встречи, требовали свободы Польше и организовали курсы политэкономии. Кружком политэкономии руководил брат подруги Лили Осип Брик, гимназист восьмого класса 3-й гимназии, откуда его только что отчислили за революционную пропаганду. Все гимназистки были влюблены в него и вырезали имя «Ося» на школьных партах. Но Лили едва исполнилось тринадцать, и о мальчиках она пока не думала.
Курсы продлились недолго: вскоре в Москве ввели чрезвычайное положение, в семье Каган занавешивали окна одеялами и старались не выходить на улицу. Юрий Александрович спал, положив на тумбочку пистолет. Как и все евреи, они оказались в особо уязвимом положении, и когда однажды до них дошли слухи о предстоящем погроме, семья переехала в гостинцу, где провела две ночи.
Осип Максимович Брик родился в Москве 16 января 1888 года. Его отец, Максим Павлович, был купцом первой гильдии и, соответственно, имел право жить в Москве. Фирма «Павел Брик. Вдова и Сын» торговала драгоценными камнями, но главным образом кораллами. Мать Осипа, Полина Юрьевна, была образованна, как и отец, говорила на нескольких иностранных языках и отличалась «прогрессивными» взглядами — по словам Лили, она «знала наизусть» труды Александра Герцена.
По сведениям двоюродного брата Осипа Юрия Румера, то, что продавалось как кораллы, на самом деле представляло собой особый сорт песка, который добывался в небольшом заливе близ Неаполя. Открытие сделало семью Бриков миллионерами. Основная торговля осуществлялась не в Москве, а в Сибири и Центральной Азии, куда Максим Павлович ездил несколько раз в год.
Осип был способным молодым человеком и учился в 3-й московской гимназии, в которую по действующей процентной норме принимали только двух еврейских мальчиков в год. Отчисление, судя по всему, было краткосрочным, поскольку летом 1906 года он окончил гимназию, получив «отлично» по поведению.
Вторым принятым в 1898 году еврейским гимназистом был Олег Фрелих. Вместе с тремя другими однокашниками они создали тайное общество друзей, которое существовало все годы учебы. Их эмблемой стала пятиконечная звезда, и они все делали вместе: кутили, ухаживали за девушками, дразнили преподавателей. «Товарищи никогда не расставались, это была не группа и не компания, а шайка, — вспоминала Лили. — У них был свой жаргон. Они разговаривали стройным хором и иногда просто пугали неподготовленных окружающих».
Но «шайка пятерых» занималась не только подростковыми шалостями — будучи радикалами и идеалистами, они однажды купили в складчину швейную машинку для проститутки. Они также интересовались литературой. Идеалом служил русский символизм, и Осип даже сочинял стихи в духе символистов. Вместе с двумя товарищами он также написал роман «Король борцов», который продавался в газетных киосках.
Как бы ни был Осип предан товарищам, но юная госпожа Каган произвела на него глубокое впечатление. «Ося стал мне звонить по телефону, — рассказывала Лили. — Я была у них на елке. Ося провожал меня домой и по дороге, на извозчике, вдруг спросил: А не кажется вам, Лиля, что между нами что-то больше, чем дружба? Мне не казалось, я просто об этом не думала, но мне очень понравилась формулировка, и от неожиданности я ответила: Да, кажется». Они начали встречаться, но спустя какое-то время Осип вдруг сообщил, что ошибся и не любит ее так сильно, как ему казалось. Лили было тринадцать, Осипу — шестнадцать, ему больше нравилось говорить о политике с ее отцом, чем общаться с ней, и она ревновала. Но спустя еще какое-то время отношения возобновились, и они снова стали встречаться. «Я хотела быть с ним ежеминутно», — писала Лили и делала «все то, что 17-летнему мальчику должно было казаться пошлым и сентиментальным: когда Ося садился на окно, я немедленно оказывалась в кресле у его ног, на диване я садилась рядом и брала его за руку. Он вскакивал, шагал по комнате и только один раз за все время, за 1/2 года, должно быть, Ося поцеловал меня как-то смешно, в шею, шиворот навыворот».
Лето 1906 года Лили провела на курорте Фридрихрода в Тюрингии вместе с матерью и младшей сестрой Эльзой. Осип обещал писать каждый день, но, несмотря на ее многочисленные и отчаянные напоминания, знать о себе не давал. Когда же долгожданное письмо наконец пришло, в нем содержалось нечто такое, что заставило Лили разорвать его в клочья и прекратить писать самой. Именно на это Осип и надеялся, Лили же его холодные фразы повергли в шок: у нее стали выпадать волосы и начался лицевой тик, от которого она никогда не избавилась. Спустя несколько дней после возвращения в Москву они случайно встретились на улице. Осип обзавелся пенсне, ей показалось, что он постарел и подурнел. Они говорили о пустяках, Лили старалась казаться безразличной, но вдруг она услышала собственные слова: «А я вас люблю, Ося». Несмотря на то что он ее бросил, она понимала, что любит только его и никогда не полюбит другого. В последующие годы у нее будет много романов, несколько раз она едва не выйдет замуж, но стоило ей снова встретить Осипа — и она немедленно расставалась с поклонником: «Мне становилось ясным даже после самой короткой встречи, что я никого не люблю кроме Оси».
Аборт в Армавире
Лили легко давалась математика, и в 1908 году она окончила гимназию с наивысшей отметкой пять с плюсом. «По окончании гимназии я собралась на курсы Герье, на математический факультет. Я так блистательно сдала математику на выпускном экзамене, что директор вызвал папу и просил его не губить мой математический талант».
Поскольку евреек не принимали на курсы Герье без аттестата зрелости, Лили поступила в Лазаревский институт, где на сто мальчиков приходилось всего две девочки, из которых одна, по отзывам Лили, была «совсем некрасивая».
Когда я переводила Цезаря, инспектор подсказывал мне, переводя шепотом с латыни на французский, а я уже с французского на русский жарила вслух. По естественной истории спросили, какого цвета у меня кровь, где находится сердце и бывают ли случаи когда оно бьется особенно сильно. <…> Учитель истории, увидев меня, вскочил и принес мне стул. Я ни на один вопрос не ответила, и он все-таки поставил мне тройку. Мальчики ужасно завидовали.
Отец Лили был знаком с ректором Лазаревского института, но своим успехом у преподавателей-мужчин Лили была обязана вовсе не отцу. Несмотря на то что Лили не была в строгом смысле красавицей — у нее, к примеру, была непропорционально большая по отношению к телу голова, — уже в юные годы она обладала магической притягательностью для мужчин всех возрастов, они влюблялись в ее огромные темные глаза и ослепительную улыбку. Пожалуй, никто не описал внешность и склад ума Лили лучше, чем ее родная сестра. У Лили были «темно-рыжие волосы и круглые карие глаза», — пишет Эльза и далее продолжает:
У нее был большой рот с идеальными зубами и блестящая кожа, словно светящаяся изнутри. У нее была изящная грудь, округлые бедра, длинные ноги и очень маленькие кисти и стопы. Ей нечего было скрывать, она могла бы ходить голой, каждая частичка ее тела была достойна восхищения. Впрочем, ходить совсем голой она любила, она была лишена стеснения. Позднее, когда она собиралась на бал, мы с мамой любили смотреть, как она одевается, надевает нижнее белье, пристегивает шелковые чулки, обувает серебряные туфельки и облачается в лиловое платье с четырехугольным вырезом. Я немела от восторга, глядя на нее.
Всерьез стали ухаживать за ней летом 1906 года, вспоминала Лили. Во время поездки в Бельгию к ней посватался молодой студент. «Я отказала ему, не оставив тени надежды, и в Москве получила от него открытку с изображением плюща и с подписью: „Je meurs оù je m'attache“» («Я умру там, где привязался»). Если со стороны студента флирт был серьезным, то вряд ли можно сказать то же самое о Лили, которой было всего четырнадцать. Но ее невероятная притягательная сила стала источником постоянного беспокойства для родителей, и ей приходилось одно за другим сочинять письма с отказами страдающему поклоннику, зачастую под диктовку матери.
Через два года, когда Лили готовилась к экзамену на аттестат зрелости, в ее жизни снова появился учитель музыки Григорий Крейн, и они стали общаться. Они играли вместе на скрипке, говорили о музыке — на Лили производила впечатление вольность, с которой он относился к классикам: Бетховен отвратителен, Чайковский вульгарен, а Шуберту следовало бы провести жизнь в пивной. Однажды Крейн лишил Лили невинности — пока другая его подруга мыла посуду в соседней комнате. «Мне не хотелось этого, — вспоминала впоследствии Лили, — но мне было 17 лет и я боялась мещанства».
Лили забеременела. Первый, кому она доверилась, был Осип, который немедленно предложил ей выйти за него замуж. Проведя бессонную ночь, она решила, однако, что предложение скорее всего было продиктовано сочувствием, — и ответила отказом. Зато она попросила мать уехать с ней, не рассказав, что ждет ребенка. Поскольку Елена Юльевна не испытывала особых симпатий к Крейну, она обрадовалась возможности увезти от него дочь и предложила поехать в Ниццу или Италию. Но Лили попросила, чтобы они поехали в Армавир, где, как она надеялась, тетушка Ида, «человек спокойный, благотворно подействует на маму», когда та узнает правду.
Эффект оказался противоположным: когда Лили рассказала о своей беременности и намерении сохранить ребенка, мать и тетушка в отчаянии потребовали, чтобы она сделала аборт. Настроение едва ли поправила телеграмма, полученная из Москвы от отца: ЗНАЮ ВСЕ. НЕГОДЯЙ ПРИСЛАЛ ПИСЬМА. Уверенный в том, что Лили увезли против ее воли, Крейн отправил ее отцу письма, в которых рассказывал, как сильно они любят друг друга..
В России аборты были запрещены, но делалось довольно много нелегальных операций, и их стало еще больше в начале XX века. От беременности Лили избавил врач, знакомый Лилиного дяди, в железнодорожной больнице неподалеку от Армавира, которая, по словам Лили, была грязным «клоповником». Когда врач предложил потом восстановить девственность, Лили наотрез отказалась. Однако мать умоляла, уверяя, что когда-нибудь Лили влюбится и захочет скрыть свой позор от будущего супруга. Несмотря на протесты дочери — «все равно не стану же я обманывать того, кого полюблю», — операцию сделали. Лили отреагировала с привычной независимостью: после того как врач через два дня снял швы, она сразу бросилась в туалет, где снова лишила себя девственности, на этот раз пальцем.
После пережитого Лили не хотелось возвращаться в Москву, и она отправилась ко второй тетушке в Тбилиси. В поезде Лили познакомилась с офицером, с которым кокетничала всю ночь напролет, сидя в коридоре на ящике с копчеными гусями. Узнав, что Лили еврейка, офицер утешил ее тем, что она женщина — и, если повезет, сможет выйти замуж за православного. «Ухаживал он очень бурно, — вспоминает Лили, — и даже вынимал револьвер, грозил застрелить, если не поцелуюсь, но я не поцеловалась и осталась жива». В Тбилиси число поклонников лишь возросло: к Лили посватался состоятельный еврей, пообещав ей 2 тысячи рублей в месяц только на наряды, а получивший образование в Париже татарский князь настойчиво звал ее с собой в горы; Лили, возможно, была бы не прочь, но тетушка резко запротестовала..
После Грузии Лили направилась в прусский город Катовичи (в современной Польше), где воссоединилась с матерью и Эльзой. Здесь жил брат Елены Юльевны. Даже дядя Лео не смог противостоять скороспелому обаянию Лили, он вдруг кинулся ее целовать и требовать, чтобы она вышла за него замуж. Лили горько жаловалась матери, что «ни с кем нельзя слово сказать, сейчас же предложение»: «Вот видишь, ты меня всегда винишь, что я сама подаю повод, а сейчас твой собственный брат, какой же тут повод?» Елена Юльевна была справедливо возмущена поведением брата, но не знала, плакать ей или смеяться. Может быть, она наконец поняла, что дочь права, утверждая, что все эти неконтролируемые всплески эмоций происходят не по ее вине…
Реабилитационное турне продолжилось в санатории под Дрезденом. Пациентами здесь были «молодые люди, лечащиеся от отравления никотином, старые девы, хорошенькая худосочная румынка с прыщами на лице и фамилией на
По возвращении в Москву Лили возобновила учебу у профессора Герье, однако воспоминания о событиях в Армавире не оставляли ее. То, что с ней там сделали — причем с согласия матери, — было для нее глубоким оскорблением. В ящике письменного стола она теперь хранила пузырек с цианистым калием. Однажды утром она целиком проглотила его содержимое, подождала минуту и начала истерически рыдать. Целый день провела в постели, а следующим утром отправилась на занятия.
Она не понимала, почему не умерла. Позднее ей станет известно, что в поисках писем от Крейна мать открыла ее письменный стол и нашла яд, вымыла пузырек и наполнила его содовым порошком. После этой находки Елена Юльевна следила за Лили, опасаясь, что та бросится под трамвай.
Пузырек с изображением черепа и двух скрещенных костей Лили получила от Осипа Волка. Сын богатого шорно-седельного фабриканта, он был так сильно влюблен в Лили, что хотел, чтобы она умерла, — а он после этого и сам покончил бы с собой.
Женщина в корсете
Бурные события последних лет вынуждали Лили покинуть Москву; кроме того, ей хотелось продолжить изучение скульптуры. В круг золотой молодежи, где вращалась Лили, входил восемнадцатилетний Генрих Блуменфельд, молодой художник, изучавший живопись в Париже. Гарри, как его называли, поскольку он родился в США, был на два года моложе Лили, но уже прославился как яркая личность. Когда этот юноша с нервным лицом рассуждал о старых мастерах, о рисунке, о форме, о Сезанне, о новом искусстве, его слушали затаив дыхание. По словам Лили, «всё, начиная с внешности, в нем было необычно. Очень смуглый, волосы черные — лакированные; брови — крылья; глаза светлосерые, мягкие и умные; выдающаяся нижняя челюсть и, как будто не свой — огромный, развратный, опущенный по углам — рот».
Решив отправиться для изучения скульптуры за границу, Лили обратилась за советом к Гарри, и тот порекомендовал ей Мюнхен, поскольку для Парижа, по его словам, она была еще слишком молода. Лили оказалась целиком в его власти: ей нравились его работы, а от его вдохновенных речей у нее розовели щеки. Как-то, намереваясь напудриться, Лили взяла его пудреницу, а он вскрикнул: «Что вы делаете, у меня сифилис!» Этим восклицанием Гарри завоевал ее сердце, и две недели, которые оставались до отъезда, они были любовниками, не вспоминая о его заболевании. Нанося перед отбытием за границу прощальный визит семейству Брик, Лили впервые думала не об Осипе. Ее мысли занял другой человек, ее переполняли новые чувства и новые мечты. Осип же умолял ее остаться, но поздней весной 1911 года она уехала в Мюнхен в обществе матери и Эльзы. Через несколько месяцев за ней последовал Гарри.
В Мюнхене Лили сняла небольшую меблированную комнату и начала заниматься в студии Швегерле, одной из лучших художественных мастерских в городе. Каждый день с половины девятого до шести она занималась скульптурой, один раз в неделю рисовала. Рядом с ней в мастерской работала Катя — девушка из Одессы, всего на год старше Лили, но весьма умудренная опытом для своего возраста. Когда она оставалась ночевать у Лили, дело иногда доходило до ласк, вследствие чего Лили оказывалась все более посвященной в тайны и технику любви.