Теннесси Уильямс
Желание и чернокожий массажист. Пьесы и рассказы
ФИАЛКИ — К СВЕТУ, РОЗЫ — К ЖИЗНИ
Август 1991 года. В Хельсинки, в драматическом театре, принадлежащем одновременно Швеции и Финляндии, вместе со шведскими актерами мы работаем над постановкой «Татуированной розы» Теннесси Уильямса. Девятнадцатого утром на лицах моих партнеров замечаю тревогу и озабоченность. Догадываюсь: в Москве что-то случилось.
Трудно передать, с каким волнением смотрели мы в перерывах между репетициями телевизор, как вместе радовались нашей победе. И вскоре после нее с огромным-подъемом сыграли премьеру-успех грандиозный!
Поставить в Хельсинки «Татуированную розу» предложил я сам; столько было постановок пьес Уильямса, и российских и зарубежных, но, как мне кажется, большинство из них не передавало того своеобразия, которым обладает этот замечательный мастер. Почему? Причин, по-моему, несколько. Произведения Уильямса всегда казались безнадежно-мрачными — вот и приделывали к его пьесам счастливые концы. Или же слишком неприличными и «животными» — вот и «кромсали» их. Критики даже обзывали Теннесси порнографом. Порнография?! Ну уж, извините! Да, есть у Уильямса неприятные темы, есть и отталкивающие герои, только в них ли дело? Не лучше ли дать себе труд повнимательнее вглядеться в идеалы, которые он утверждает, попытаться окунуться в своеобычный и чрезвычайно колоритный мир уильямсовских образов: ведь красота, наряду со всем безумием и уродством, так или иначе обязательно присутствует в его произведениях. Вынести на авансцену мир красоты — значит показать подлинного Уильямса, уж конечно, не порнографа и не обличителя буржуазных общественных отношений, а художника-романтика, принципиально ориентированного на иную, лучшую действительность.
Обращаясь к Уильямсу, мы, люди искусства, почему-то обычно забываем о выдвинутой драматургом в предисловии к знаменитому «Стеклянному зверинцу» концепции «пластического театра». А ведь в этой концепции и спрятан ключ к его творчеству — с ее помощью можно открыть двери тесной «дома быта» и устремиться в прекрасное.
Меня больше всего удивляет то, что на «пластический театр» Теннесси Уильямса не слишком обращают внимание и сами американцы. Его нет в знаменитом «Трамвае «Желание» Элиа Казана с очаровательной Вивьен Ли: ее Бланш — тоже не романтическая героиня. Нет в фильме Пола Ньюмэна «Стеклянный зверинец». Нет в многочисленных постановках «Кошки на раскаленной крыше». Нет и в показанном пару лет назад в Москве группой «Эктин компани» спектакле «Пятерка теннессистам». Пять одноактных пьес Уильямса, сыгранных в один вечер, навеивали скуку: на сцене присутствовало лишь стремление к правдоподобию — ни один ангел в спектакль не залетел! Но, помилуйте, ведь не бытописательством же Уильямс занимался! А где же столь присущая его пьесам театральность? Где яркие краски, игра света, выразительные жесты, сценическое движение, пластика персонажей, музыка, танцы? Где причудливые символы? Где, наконец, герои «не от мира сего»? А ведь из всего этого и складывается неповторимая атмосфера уильямсовских пьес.
Я. правда, хотел бы сделать еще одно предостережение. Бытописательский подход к творчеству Уильямса — это только одна опасность, но, как мне кажется, есть и другая. Не надо забывать, что большой художник никогда не изменял себе, то есть не любовался существующим в мире уродством и тем более не впадал в натурализм. В страшных картинах, довольно часто рождающихся под его кистью, непременно присутствует Поэзия; и если забыть о том, что Уильямс — Поэт, атмосфера его произведений окажется утраченной, а их восприятие-поверхностным.
Книги Уильямса у нас — библиографическая редкость, а ведь этим писателем, который аккумулирует весь художественный опыт XX века, написано очень много — пьесы, рассказы, романы, стихи, эссе. Среди произведений есть и такие, которые в свое время шокировали публику (даже в Америке), так и не сумевшую понять его полностью.
Сегодня, к счастью, у нас уже нет Сциллы и Харибды цензуры, между которыми раньше трудно было проскочить, как следует не разбившись; поэтому и открылась возможность опубликовать то, что неправомерно считалось у Уильямса отклонением от нормы.
В прошлом веке русский писатель Федор Достоевский высказал предположение, что «красота спасет мир». Американский драматург Теннесси Уильямс в одной своей «картине» рисует фиалки, которые сквозь камни пробиваются к свету, в другой — розу, которая возвращает к жизни сломленную судьбой героиню. Так лучшие мастера разных времен и народов, не сговариваясь, свято хранят веру в непреходящие универсальные ценности и несут эту веру людям.
В ПОИСКАХ ТРАМВАЯ «ЖЕЛАНИЕ»
(О Теннесси Уильямсе и Теннесси Уильямс о себе)
Юнис
Бланш
Сказали, сядете сперва в один трамвай — по-здешнему «Желание», потом в другой — «Кладбище», проедете шесть кварталов — сойдете на Елисейских полях!
Юнис
Ну вот и приехали в самое сердце американского Юга — Новый Орлеан, экзотический уголок света, город-памятник, город-концерт, который джазовые музыканты называют «раем прямо здесь на земле», город-космополит, где, по мнению Уильямса, «люди разных рас живут вперемешку, а в общем, довольно дружно. Ритмы «синего пианино» переплетаются тут с уличной разноголосицей». Цель путешествия — легендарный трамвай «Желание», основной символ знаменитой пьесы.
Широкогубый портье элегантного отеля «Клэрион», находящегося в деловой части города, ослепительно улыбается: «Уильямс из Теннесси? Нет, сэр, здесь Луизиана. И потом, Уильямс — очень популярная у нас фамилия. А трамвай — нет ничего проще: ровно полквартала по этой же стороне — остановка на пересечении Кэнал-стрит и Каронделе. Плата за проезд — шестьдесят центов. Всегда пожалуйста».
На углу одной из самых широких американских улиц, Кэнал-стрит, останавливается серо-зеленый вагончик с тринадцатью боковыми окнами. На фоне ярких, бешено летящих «хонд», «понтиаков» и «шевроле» он кажется забавным и неуклюжим птеродактилем. На вопрос «куда он следует?» шоколадный вагоновожатый в белоснежной рубашке и синей форменной фуражке, не повернув головы, поставленным тенором объявляет: «Авеню Сент-Чарльз, Зеленый район» — и, не садясь, нажимает на рычаг; звенит колокольчик — двери закрываются.
Зеленый район? В памяти возникают шикарный особняк зловещей миссис Винэбл, решившей здесь послать на ужасную операцию свою ни в чем не повинную племянницу, и жуткий сад-джунгли ее сына Себастьяна из пьесы Уильямса «И вдруг минувшим летом»… А где же «огромные цветы-деревья, похожие на оторванные части тела»? Они должны расти где-то рядом. Но нет, ничего зловещего. Никаких пронзительных криков и резких звуков — все тихо и спокойно. Дорогие, не похожие друг на друга двухэтажные особняки — большинство из них в викторианском стиле. И возле каждого выходящий на авеню, неогороженный и прекрасно ухоженный садик. А рядом — вполне дружелюбные дубы, камелии, пальмы. В прошлом веке Зеленый район был центром американской аристократии, жизнь в нем била ключом; а сейчас здесь безлюдно, зелено и очень уютно. В один из первых приездов в Новый Орлеан именно в этом районе Уильямс пишет одноактную пьесу «Несъедобный ужин». Но трамвай «Желание» здесь не ходит. Может быть, на набережной?
На набережной, в книжном отделе центра международной торговли ("Уорд трейд сентр"), продается книга «Беседы с Теннесси Уильямсом». В нее входят около сорока интервью, взятых у писателя различными людьми в разные годы. В одном из них Уильямс вспоминает: «Видите этот дом, эту дверь под аркой? Да, там я жил в 1939 году, пытаясь писать. Тогда это был небольшой домик — в нем сдавались комнаты, с ужином. Женщине, которая их сдавала, очень нужны были деньги — вот я и решил помочь ей. Даже придумал рекламу: «Комната и ужин — кто еще вам нужен?» — раздавал ее на улице, а потом бежал домой, надевал белый пиджак и становился официантом. Так я платил ей за жилье».
«Интересуетесь Уильямсом, сэр? Он — наша знаменитость, — говорит розовощекий продавец по имени Том. — Трамвай «Желание»? Нет, на набережной только «Риверфрант». Впрочем, если хотите подробнее, вот адрес одной дамы — она о нем знает все».
А рядом с набережной — «Вьё Карре», Французский квартал, жемчужина Нового Орлеана. Его построили еще в 1718 году французские переселенцы, но через семьдесят лет случился пожар, квартал почти весь сгорел, а город в это время был уже в руках у испанцев, вот они и перестроили квартал в своем стиле. Сегодня «Вьё Карре» — это выкрашенные в неяркие тона двух-, трехэтажные домики, главное украшение которых — увитые зеленью высокие ажурные балконы, нависающие над прямыми и довольно узкими улицами. Садиков, как в Зеленом районе, нет; вместо них «патио» — внутренние дворики с неизменными фонтанчиками. Современный Французский квартал зовут «золотым гетто»; это настоящая творческая мекка, куда стекаются музыканты, художники, писатели. Здесь родился и жил король джаза Луи Армстронг, пел король рок-н-ролла Элвис Пресли, творили классики литературы Марк Твен, Шервуд Андерсон, Уильям Фолкнер. Колоритны и оригинальны улицы «Вьё Карре»: элегантная и респектабельная Ройял-стрит, пахнущая рекой и рынком Дейкетер-стрит, шумная и порочная Бербон-стрит, самая известная улица Нового Орлеана.
А вот как обрисовывает Французский квартал сам Уильямс:
Тулуз-стрит, дом № 722. Двухэтажный розовый дом с голубыми ставнями и белым балконом. Мемориальная доска, не имеющая, впрочем, к Уильямсу никакого отношения. Но именно в этом доме происходят события его ранней одноактной пьесы «Королева насекомых» (1941), новеллы «Ангел в алькове» (1943) и, наконец, поздней драмы «Вьё Карре». В ремарках к ней Уильямс пишет:
А вот Уильямс беседует об этой пьесе с известным писателем Уильямом Берроузом сразу же после ее премьеры на Бродвее в 1977 году.
«
…Синтия Рэтклифф, стройная, изящная блондинка с распущенными волосами, в декольтированном бледно-розовом макси-платье с оборками, кажется, не слишком удивлена пришельцу из далекой страны. «Нет, из России гостей у меня еще не было. Но, во-первых, визитеров стало так много, что организовали специальный тур — «Прогулки с Теннесси Уильямсом по Новому Орлеану». А во-вторых, знаете, кто был его любимый драматург? Правильно, Антон Чехов, он его очень ценил, — так почему бы русским не оценить Уильямса?» Но когда Синтия узнает о том, что только в одной Москве поставлено одиннадцать уильямсовских пьес, удивления своего уже не скрывает: «И" Вьё Карре» тоже? Ну и как, как у них получилось?» Услышав в ответ, что создателям спектакля было, конечно, трудно ощутить истинную атмосферу Французского квартала — удивительно живую и непринужденную, — Синтия понимающе кивает: «Разумеется, ведь в России наверное все по-другому, но какой к нему интерес! А у нас в Нью-Йорке осталась только одна «Кошка» (имеется в виду с успехом идущая на Бродвее драма «Кошка на раскаленной крыше» с Кэтлин Тернер в главной роли). Памятник Уильямсу в Новом Орлеане? Ну что вы! Вот если б он был знаменитым футболистом или генералом, тогда другое дело. А так… Даже отпевание в соборе Людовика Святого местные власти запретили. Город-то в основном католический, официальная мораль весьма строгая — да-да, не улыбайтесь. Вот и решили, что нечего отпевать человека, предпочитавшего однополую любовь. Но мы протестовали, и через шесть недель служба все же состоялась — и какая! В соборе было полно народу, пела наша звезда Силвия Майлз — мертвая тишина. Словом, достойно его памяти…
Да, разумеется, мы с ним познакомились. Только позднее, в середине семидесятых. К этому времени у него здесь был дом — на Дюмейн-стрит, там надо обязательно побывать… Мы с подругой узнали, что он приехал и будет вечером обедать — в кафе «У Марты». Я сидела спиной к двери и не видела, как он вошел, только голос услышала. Это был, конечно же, его, его голос! Стареющий южанин с изысканными манерами — теперь таких не встретишь! Этот голос сказал официанту: «Добавьте, пожалуйста, еще зелени». Я на него взглянула — он улыбнулся в ответ, а ведь в зале было полно народу. Будто некая связь между нами возникла. И в самом деле — вдруг к нашему столику подходит официант и говорит: «Мистер Уильямс хотел бы узнать, какое вино заказать для леди». Ну а после того, как принесли бутылку, я решила, что должна ему ответить тем же. Но Теннесси отказался: «О, нет, мой доктор прописал мне полное воздержание». «Мистер Уильямс, — сказала я, — я много раз вас здесь встречала и, знаете, считаю себя героиней одной из ваших пьес». «Какой именно?» «Героиней «Трамвая «Желание»». Моя мечта — сыграть Бланш». «Что-о-ож, — ответил он, — воще-то, у Бланш длинные волосы, но с дру-у-гой стороны…»
Последняя наша встреча была в январе 1983 ^года, перед той самой его роковой поездкой в Нью-Йорк. Стоял промозглый зимний день. Иду я по Дюмейн-стрит и вдруг встречаю его — он ведет каких-то гостей к себе во дворик. Такой постаревший, осунувшийся, в черной греческой морской фуражке. Мы встретились взглядами, он остановился, улыбнулся и помахал мне рукой».
Погасив сигарету, Синтия показывает отпечатанную на ротапринте собственную книгу: «По следам поэта. Теннесси Уильямс гуляет по Французскому кварталу Нового Орлеана» с многочисленными фотографиями Пэта О’Дэлла и Джона Бертона. Заметив мое недоумение, писательница с грустью поясняет: «Да, она все еще в таком виде. А знаете, что сказал один издатель: «Все это хорошо, но почему вы посвятили ее только одному писателю? Ведь здесь писали и другие". У меня отнялся язык, но я ему все же ответила: «Да это же писатель класса Шекспира!» Вот так…
Еще один адрес — Орлинз-стрит, дом № 710. Аккуратный трехэтажный бледно-голубой дом. Здесь в декабре 1946 года Уильямс приступает к работе над своей самой любимой пьесой, «Камино Реаль», пишет ее первый вариант — «Десять блоков на «Камино Реаль» (несколько лет спустя этот вариант даже собирался ставить на Бродвее Элиа Казан с Эли Уоллахом и Барбарой Бэкли в главных ролях). Работа была не слишком продолжительной, но очень напряженной и интересной — драматург буквально заболел этой пьесой. И творческому вдохновению Уильямса, несомненно, способствовала атмосфера Французского квартала.
Поиски трамвая «Желание» неизбежно ведут туда, где написана самая знаменитая уильямсовская пьеса. Балкон на втором этаже трехэтажного светло-розового дома на Ройял-стрит, в котором сейчас магазин «ти-шерток» (теннисок). На стене небольшая мемориальная доска. Простенькая надпись: «В 1946–1947 годах здесь жил Теннесси Уильямс и написал пьесу «Трамвай «Желание».
Проникнуть в помещение помогает сосед Уильямса, известный в Америке фотограф Джон Доннэлз. Двери его студии, — стены которой увешаны портретами многих знаменитостей, от экс-президента Линдона Джонсона до суперзвезды Дастина Хофмана, — широко открыты для всех и каждого. На подоконнике и на полках выходящего на Сент-Питер-стрит единственного большого окна посуда из разноцветного стекла. Несмотря на свою занятость, хозяин нетороплив, радушен и весьма словоохотлив: «Да, это мой «стеклянный зверинец". На этой стороне всегда солнце — смотрите, как играют блики!.. Его квартира? Хорошо, пошли».
Мы поднимаемся по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж, и с внутренней площадки между домами Джон показывает: «Вот окно его спальни, а застекленная веранда — его кабинет. Там он ее и написал. В пьесе это квартира Ковальских, да-да, именно здесь, рядом с кварталом, а не на Елисейских полях. Наверное, ему просто понравилось это название, ведь в нем столько иронии! А помните, что говорит Бланш: «Колокола собора… единственно чистое, что есть в вашем квартале», — это о соборе Людовика Святого. Нет, музея здесь нет. И войти в квартиру, к сожалению, нельзя: ее снимает один художник, но сейчас он куда-то уехал. Трамвай «Желание"? Как же помню, он ходил здесь в сороковые, по-моему, еще с прошлого века. Но сейчас — смотрите сколько народу гуляет внизу — вот пути и разобрали. Правда, есть автобус «Желание» — по ту сторону квартала, да и улица «Желание» тоже. Там напечатали этот альбом». И Джон показывает сделанный вместе с дочерью Луреной (кстати, театроведом, диссертация которой посвящена Уильямсу) великолепный фотоальбом о Французском квартале. Настоящее произведение искусства, и на одной из его страниц — студия Теннесси Уильямса.
Экскурсию по последней новоорлеанской обители писателя на Дюмейн-стрит, дом № 1014, проводит «мэр» этой улицы, восьмидесятичетырехлетний темнокожий философ Дэн Мосли.
На указанной Дэном Мосли улице, в доме № 400, находится музей джаза и карнавала — часть Государственного луизианского музея. А до 1909 года здесь размещался Американский монетный двор. Сейчас монет тут больше не выпускают, а двор остался. И в глубине его, среди высокого китайского кустарника с красными, розовыми и фиолетовыми цветами, — даже не верится — неяркий вагончик, точь-в-точь как на авеню Сент-Чарльз. Старая реклама подчеркивает его возраст. Отбегавший свой век, покрывшийся трещинками-морщинами, одинокий и молчаливый, но все же не отправившийся на кладбище, он остался здесь словно для того, чтобы напоминать современному человеку о глубине чувств и силе страстей, столь свойственных ушедшему времени. Трамвай под номером 04, известный всему миру как трамвай по имени" Желание".
«ТВОРЧЕСТВО — ЭТО ТОЖЕ ИСПОВЕДАЛЬНЯ…»
(Выдержки из интервью Т. Уильямса журналу «Плейбой»[1])
«П л е й б о й». Почему вы сорвали нашу первую встречу?
Уильямс. Потому что я вижу только одним глазом: вот и подумал, что вы — Билл Бакли; вы на него очень похожи, а я его терпеть не могу. На каком-то сборище столкнулся с его женой и, набравшись, подумал: какая красотка!
«П л е й б о й». Но там вы все же остались, а с последнего представления пьесы «Осторожно, кораблики!» сбежали еще до начала.
Уильямс. Прощаться всегда грустно, вот я и решил, что лучше без меня. В предпоследнем спектакле, когда Доку задают вопрос, как дела на Острове сокровищ, откуда он вернулся после сделанного им аборта, я выпалил: «Не так плохо, как пойдут здесь, в Новом театре, на следующей неделе, когда будут играть Ноэля Кауарда! (Пьеса Уильямса уступила место музыкальному ревю «О, Кауард!” — Прим. амер. ред.) «Кораблики» должны были идти еще — мы ведь только входили во вкус. Правда, меня видели не в роли Дока, а в роли Квентина, гомосексуалиста. Знаете, «Исповедальня», из которой сделаны «Кораблики», была написана в 1967 году; в это время я сидел на успокоительных таблетках и меня ничто не волновало, хотя в личной жизни однообразие и жестокость явно усилились — жизнь казалась мне забытьем. Подобно Квентину, я потерял способность удивляться, а недостаток разнообразия и неожиданности в сексуальных отношениях затронул и другие чувства. Знаете, что длинный монолог Квентина (о стареющем гомосеке) — это суть моей жизни? Хотя, конечно, его сексуальные отклонения не имеют ко мне отношения: я никогда не обижался, когда до меня дотрагивались, понимаете? Мне нравится, когда меня касаются.
«П л е й б о й». А сейчас вы все еще способны удивляться неожиданностям?
У и л ь я м с. О да, да. Хотя физически я уже не тот. Психологически усталым себя не чувствую, просто немножко нервничаю — игра требует напряжения, вы же знаете. Мы получили смешную телеграмму от какого-то театрального менеджера из Австралии, вот она: «Предстоят гастроли «Корабликов» в Австралии. Мы хорошо знаем способности мистера Уильямса как драматурга, но нам ничего не известно о его актерских возможностях. Снабдите нас информацией". Мой агент спросил: «Что ему ответить?» Я сказал: «Ничего. Хочу повидать кенгуру, но не таких типов».
«П л е й б о й». Кроме Квентина, с какими другими своими героями вы себя отождествляете?
У и л ь я м с. Со всеми — это моя особая способность. С Альмой из пьесы «Лето и дым». Альма — моя любимица, потому что я поздно созрел и она тоже — и еще после какой борьбы, вы же знаете! С Бланш. Она после смерти мужа взбесилась — спала с солдатами из казармы: а ведь из-за нее-то он и погиб. Когда он рассказал ей о своих отношениях с другим мужчиной, она назвала его «отвратительным», а потом ушла и пошла по рукам. До 27 лет я даже не мастурбировал, были только спонтанные оргазмы и эротические сны. Но в отличие от мисс Альмы я никогда не был холодным, даже сейчас, когда мне нужно поостыть, тоже от этого не страдаю. Но и я, и она — мы оба выросли в семьях священников. Ее любовь была очень сильной, однако она пришла к ней слишком поздно: ее мужчина уже любил другую, и ей пришлось вести распутную жизнь. Я тоже был распутником, но, как пуританин, всегда имел преувеличенное чувство вины. Но я не типичный гомосексуалист. Я могу всецело идентифицировать себя с Бланш — мы оба истерики, с Альмой и даже со Стэнли, хотя жестокие характеры даются мне с трудом. Если вы знаете шизофреников, по-настоящему я не раздвоен; но я умею понимать и женскую нежность, и мужскую похоть, и либидо — оно, к сожалению, так редко проявляется у женщин. Вот почему я ищу андрогинов, — чтобы иметь и то и другое. Но я бы никогда не изнасиловал Бланш, как сделал Стэнли. Я вообще никого в жизни не насиловал. Меня насиловали, да, этот чертов мексиканец, и я орал во всю мочь…
«Плейбой». Что вы имеете в виду, говоря «ищу андрогинов»?
Уильямс. Что я привлекателен для андрогинов-мужчин, как Гарбо. Ха! Но после двух стаканов пол я уже не различаю и начинаю думать, что женщины интереснее мужчин; однако сейчас я уже боюсь спать с женщинами, они меня волнуют, но удовлетворить их я не могу…
«П л е й б о й». Вы считаете себя похотливым?
Уильямс. Конечно, нет. Сейчас я пытаюсь снова писать, а энергии и на творчество, и на секс уже не хватает. Вижу, что вы не верите. Да, и сейчас многие остаются со мной на ночь, потому что я не люблю спать один. Обслуга в отеле «Елисей» думает, что я сумасшедший, но я и впрямь начинаю сходить с ума ближе к ночи. Не могу оставаться один, потому что, оставшись один, боюсь умереть[2]. Но пока всегда кто-то есть, хотя бы для того, чтобы дать мне снотворное. Каждый вечер я принимаю горячую ванну, и тот, кто рядом, делает мне массаж.
«П л е й б о й». Так все-таки вы можете долго жить и работать без секса?
Уильямс. Без секса я жить не хочу. Мне нужно, чтобы меня ощущали, трогали, обнимали. Мне нужен человеческий контакт. Контакт сексуальный. Но в мои годы начинаешь бояться импотенции. Прежней силы уже нет, но вся проблема в том, чтобы найти партнера, который бы не требовал постоянной готовности, а ждал бы, когда настанет момент. По-настоящему одаренный сексуальный партнер, если захочет, может привести вас к полной потенции. Иной же может лишить ее вообще. Но, знаете, многие только дразнят. Годы волнуют меня только в одном отношении: в мои лета уже не знаешь точно, одержали над тобой легкую победу или действительно было чувство. Но я точно знаю, что чувственным буду всегда — даже на смертном одре. И если доктор окажется молод и красив, — я заключу его в свои объятия.
«П л е й б о й». Правда ли, что до 1970 года вы открыто не говорили о своем гомосексуализме?
Уильямс. Правда. В одной из своих телепередач Дэвид Фрост спросил меня в лоб — гомик ли я. Я очень смутился и ответил уклончиво. Тогда он милостиво сделал паузу, после которой я сказал: «У вас бы это получилось». Аудитория зааплодировала. Потом Рекс Рид затронул эту тему в «Эсквайре». Но больше всего меня огорчил «Атлантик». Его репортер приехал к Ки-Уэст как гость, его оставили пожить, а потом он стал распускать сплетни о личной жизни человека, только выздоравливавшего после долгой депрессии, — о моей жизни. Его статья обо мне была злобной клеветой, не имевшей ничего общего с реальностью. После этого в Ки-Уэст меня предали социальному остракизму. Люди, проезжавшие мимо моего дома, кричали: «Педераст!»
Но сейчас мне уже на все наплевать — и это придает мне чувство свободы. И пускай у меня аморальная репутация, я-то знаю, что я самый настоящий чертов пуританин. И из Ки-Уэст не уеду никогда. Там мне помогали прекрасные люди — и очень многие черные… Когда две расы объединятся, возникнет самая прекрасная в физическом и духовном отношении раса в мире, но до этого еще минимум лет 150. Ки-Уэст до сих пор — мое самое любимое место из трех местожительств. Там я и хочу умереть.
«Плейбой». Вы боитесь смерти?
Уильямс. А кто не боится? Я умирал столько раз, но все-таки не умер, потому что по-настоящему не хотел. Думаю, не умру, пока счастлив. По-моему, я могу отсрочить смерть, хотя на эту тему особенно не думал. Я уже привык к этим тревожным сердечным приступам, они у меня почти всю жизнь, и сколько на нервной почве — даже не знаю. Конечно, если человек с плохим сердцем слишком волнуется, вероятность приступа велика, поэтому таких ситуаций надо избегать. Я всегда страдал от клаустрофобии и боялся задохнуться, поэтому путешествую первым классом. Долгое время не мог ходить по улице, если поблизости не видел какого-нибудь бара, не потому, что хотел пить, а потому, что при виде бара чувствовал себя в безопасности.
Думаю, в большинстве моих произведений есть мотивы смерти. Иногда мысль о смерти поглощает меня целиком — вот так же бываешь поглощен чувственностью, ну и еще многим другим. И все же я бы не сказал, что тема смерти — основная моя тема. Одиночество — да. Правда, со смертью друзей смириться трудно. К сожалению, большинство близких друзей уже не вернуть. Кое-кто еще остался, но уже мало. И знаете, многих из них я потерял лишь за последние несколько лет — Фрэнк[3], Дайяна Бэрримор, Карсон Маккалерс. Ведь казалось, что мы всегда вместе, правда?
«Плейбой». Есть ли у вас сознательное стремление к бессмертию, как у некоторых других писателей?
Уильямс. О Господи! Вот уж никогда об этом не думал! Не хочу только, чтобы меня напрочь забыли, пока жив. Этого я действительно не хочу и потому, мальчик, упорно работаю.
«П л е й б о й». Упадок в вашем творчестве начался со смертью Фрэнка?
Уильямс. Это не было началом, нет. Мой профессиональный упадок начался после «Ночи игуаны»: с 1961 года ни одной хорошей рецензии. Было бы, наверное, интереснее, если б я сказал, что чья-то смерть сильно на меня повлияла, но нет. Кроме смерти Фрэнка на нервы действовали, их расшатывая, и постоянные неудачи в театре. Все полетело кувырком — личная жизнь, писательская, и в конце концов сознание помутилось. Но все же я пришел в себя, мне думается, частично пришел. Признаться, истерики и сейчас случаются, но не так часто. По-моему, сейчас я в ясном уме. Боли прошли, только по утрам иногда тошнит.
«П л е й б о й». О плохих рецензиях. Вы и вправду расстраиваетесь, когда вас критикуют?
Уильямс. Рецензия может сломать, а поток плохих рецензий меня просто деморализовал. Вещи-то ведь были ничего — «Балаганная трагедия», «Царствие земное», «В баре отеля «Токио»», «Семь падений Миртл», «Молочные реки здесь больше не текут». О последней Хермиона Бэддели так отозвалась! Может, пьеса и не очень понравилась, но видел я и хуже — и они нравились. Уолтер Керр расправился с «Гнэдигес Фройлайн» одной строчкой. Он написал: «Мистер Уильямс не должен писать черных комедий». А я о них и не слыхал, хотя занимаюсь драматургией всю жизнь.
В это время почти перестал видеться с друзьями, и все забыли, что я существую. Представляете — жил как призрак, только работой. За четыре года лишь трижды занимался любовью — здоровью это, конечно, не на пользу. Но когда постоянно глотаешь таблетки — а я не принимал их только во время работы, — тебе все до лампочки. Знаете, с помощью наркотиков о депрессии легко забываешь. По-моему, большинство тех, кто принимает наркотики, — это люди, испытывающие депрессию.
«П л е й б о й». Так что же все-таки окончательно привело вас к расстройству? Может быть, последняя капля — разгром критикой пьесы «В баре отеля «Токио»»?
Уильямс. Да. «Тайм» — а он обычно хорошо ко мне относился — написал, что пьеса скорее представляет материал для уголовной хроники, чем для рецензии. Меня это не рассмешило. Нарушаешь принятые правила — вот и получай. «Лайф» посчитал, что я кончился — этот некролог перепечатала и «Нью-Йорк тайме». Я уехал в Японию с Энн Мичем — она играла в этой пьесе, — но от себя не убежишь. Стал по вечерам глотать успокоительное, а по утрам опрокидывал стаканчик, — чтобы писать. В конце концов вернулся в Ки-Уэст, и однажды утром, когда стоял у плиты и варил кофе, закружилась голова — вот что бывает, когда пьешь и глотаешь таблетки. Кипящий кофе снять с плиты удалось, но я тут же упал и обжег себе плечи. Больше ничего не помню — только изолятор психушки, еще, правда, кабинет врача и как он перевязывал мне плечо.
Запихнуть меня в психушку — все равно что пытаться легально убить. Правда, больше я уже никогда не «ломался» — боялся, что снова туда попаду. Врач там был просто монстр — он вообще ненавидел меня и отказался осматривать. Сама мысль не заниматься пациентом, у которого мозговые конвульсии и коронарная недостаточность, преступна. В итоге я вышел оттуда под надзор трех невропатологов, высокая квалификация которых оказалась сильно преувеличенной. Потерял тридцать фунтов — жизнь тогда во мне еле теплилась. Так и пришел конец моему давнему желанию умереть — теперь я хотел жить.