В этот новогодний вечер в очередной раз решалась моя судьба. Сидим разговариваем, Дима переводит. Он мне тихонько говорит: «Сейчас перед ужином у хозяина будет разговор с Тихоновым и с начальником вашей делегации, мы тебе позвоним в номер, присоединишься к нам в ресторане». Они ушли на переговоры, часа через два звонит мне Дмитрий: «Спускайся». Встречает меня в холле и говорит: «Они тебя здесь не оставляют. Тихонов сказал, что ты должен вернуться в Союз». С этой минуты я понял, что началась война.
Глава 3
Война за независимость
Мое желание играть в НХЛ вызвало в СССР большой скандал. Многие знакомые мне говорили: «Поспешил ты, Слава, со своими обвинениями, уехал бы чуть позже, зато без шума». Не раз я задним числом анализировал ту ситуацию и с полным убеждением могу сказать: ничего бы у меня не вышло, не смог бы я уехать так, как хотел, как было правильно — с почетом и добрыми напутствиями, если бы попытался договориться обо всем втихую.
Наглядный пример — история с Владимиром Крутовым.
Его отпустили в Канаду сразу после моего отъезда, все бумаги быстро подписали; отдали в «Калгари», даже не уволив из армии. Уже поэтому все разговоры о том, что приказ о нашем увольнении из армии чуть ли не вот-вот должен быть подписан Язовым, были просто разговорами.
Крутова продали за большие деньги, отправили за океан. Поначалу ему пришлось очень нелегко. Помимо тех же проблем, с которыми столкнулся я (о них дальше подробно расскажу), у Крутова еще и семья оставалась в Союзе, вроде бы как в заложниках. Ему сказали: ты уезжаешь, не уволившись из армии, мы не можем по закону оформить документы на семью. Володя нервничал, семья волновалась. Не сомневаюсь, что эта история наложила сильный психологически негативный отпечаток на его игру. Не надо забывать, что первые бытовые трудности (переезд в Америку — начало совсем другой жизни) Крутов переживал в одиночестве, без опоры. Целые вечера без друзей, без языка, а значит, и без телевизора немалого стоят. В конце концов в середине сезона Крутов взял за свой счет отпуск, что в НХЛ делается в самых крайних случаях, поехал увольняться, чтобы вернуться с семьей в Канаду.
Для меня уже стало очевидным, что я буду сталкиваться с постоянным враньем, поэтому я и решил; надо действовать публично, тем более такая возможность в то время появилась. Шел расцвет эры горбачевской гласности, можно было открыто, через прессу и телевидение, говорить обо всем, поэтому моя борьба развивалась на глазах у всей страны. Вырезок из газет и журналов, видеокассет с фрагментами программ я привез в Нью-Джерси гору. Война получилась открытой, но стоила мне половины жизни.
Начало моего противостояния с Системой положили долгие разговоры с чемпионом мира по шахматам Гарри Каспаровым. Тогда и началась наша дружба, которая продолжается по сей день. Гарри сказал: «Ты тот человек, который может открыть советским спортсменам дорогу на Запад». Ведь ни законы, ни Конституция Советского Союза никому не запрещали уезжать за границу, работать и получать те деньги, которые записаны в контракте. Но помимо законов существовали десятки инструкций, пройти через которые, казалось, не хватит никакой силы духа и запасов терпения. Гарри предложил: «Давай соберем хорошую бригаду из молодых перспективных адвокатов по советскому и международному праву, для того чтобы сделать твой отъезд абсолютно законным». Первый разговор с Каспаровым состоялся у нас осенью 1988 года. Через неделю я ему позвонил: «Гарик, меня вроде бы отпускают, так что сейчас ничего предпринимать не будем. Обещают, что я поеду в Америку и там уже в НХЛ доиграю сезон». Каспаров мне пожелал удачи. Как же я был наивен! И когда я наконец понял, что никто меня никуда не собирается отпускать, я выступил в прессе. Теперь дороги назад у меня не было, и я вновь позвонил Гарику.
Так началась работа «по открыванию дверей на Запад». И это была уже борьба за права человека.
К сожалению, слишком много глупостей было сделано за время бессмысленного ожидания. К ним относятся и переговоры с американским импресарио югославского происхождения Малковичем — еще одно несчастье в моей жизни. Мой друг Лев Орлов пытался посодействовать мне с отъездом и как-то раз сказал, что есть импресарио, который долгое время работает с известными советскими музыкантами и может помочь сделать юридически правильный контракт. Я заинтересовался, мы встретились с Малковичем. Лева немного говорил по-английски, я знал двадцать слов, а Малкович что-то понимал по-русски. В общем, все выглядело так, будто он согласился мне помочь выехать в США. Контракт с ним был нужен только формальный, но в него Малкович почему-то вписал себе 25 процентов от суммы моей сделки с «Нью-Джерси». Вариант этот был нечестный, потому что столько никто из агентов не брал, но откуда я мог про это знать? Малкович еще обещал найти работу жене и заняться устройством нашей жизни в Штатах. Он очень хотел, чтобы я подписал этот контракт, но там существовал и такой пункт, что если Малкович обратится к «Совинтерспорту» или в Спорткомитет за помощью, то наш контракт автоматически расторгается и он должен будет помочь мне выехать как частному лицу. В итоге через несколько лет Малкович в Нью-Джерси судился со мной, и суд стоил мне больших нервов и денег, но я об этом не жалею. Думаю, что не много найдется русских в Америке, которые выигрывали там суды против американцев. Одно это убеждает меня, что я был абсолютно прав.
Но вернемся к началу одного из самых трудных годов в моей жизни.
Январь 1989 года. Мы прилетели после суперсерии из США в субботу. В понедельник перед тренировкой я сказал Тихонову и второму тренеру Михайлову, что играть за ЦСКА больше не буду, и написал рапорт об увольнении.
Уже третий. Меня отправили к руководству армейского клуба на разъяснительную беседу. На следующий день в «Московском комсомольце» напечатали мое интервью «Я не хочу играть в команде Тихонова». Даже для эпохи гласности это оказалось слишком круто. В стране к такой откровенности еще не привыкли. Меня вызвали в политотдел ЦСКА, потребовали, чтобы я написал в газету опровержение, где бы извинился перед Тихоновым. Я отказался, и мне приказали с завтрашнего дня в военной форме являться каждый день в отдел спортигр ЦСКА на работу. К этому отделу я был приписан, там получал зарплату. Я и появлялся там каждое утро на протяжении полугодового противостояния. А куда денешься? Я же офицер Советской Армии. К Юрию Александровичу Чабарину, моему первому тренеру, приходил, катался у него с детишками. Потом вижу — начальство на него стало косо смотреть. Зачем, думаю, человеку создавать сложности? Начал кататься с любительской командой карандашной фабрики, они раз в неделю арендовали лед на «Кристалле», в Лужниках. Кстати, фабрику построил в Москве любимец всех советских руководителей от Ленина до Брежнева — Арманд Хаммер. Потом ее отняло у Хаммера родное советское государство, подарив ему за это, возможно, очередного Рембрандта из Эрмитажа, и назвало фабрику «Сакко и Ванцетти» — именами двух американских рабочих-социалистов, казненных в Штатах в начале века. Так что очень отдаленно, но это уже приближало меня к Америке.
ЛАДА: Страшным был первый день, когда вышло его интервью. Точнее, не то чтобы страшным, а каким-то необычным…
Даже когда Славы нет дома, телефон у нас звонит постоянно, без конца передают ему приветы знакомые, приятели, друзья. А когда Слава дома, телефон просто «раскаляется» от звонков. Пробиться к нам всегда была большая проблема. Самое интересное — и в этом весь Слава, — я даже не знала, что он дал такое интервью, мне он не сказал ни слова. Мы проснулись утром, впервые, наверное, не из-за телефонного звонка. Слава поехал в ЦСКА. А звонков нет — тишина! Он скоро вернулся, может, через час. Тишина. Нет звонков. Вот так мы весь день в тишине и просидели. Я несколько раз подходила к телефону, проверяла, работает ли он. Пару раз позвонили наши общие друзья — люди, которые к хоккею никакого отношения не имеют. Потом он мне все же рассказал, что вышла газета с его интервью. Наконец кто-то принес нам эту газету. Все стало понятно. Помню такое ощущение, хотя прошло уже много лет: казалось, выйдешь на улицу — на тебя все пальцем начнут показывать. Славе было очень тяжело, но я знала, что ему нельзя уходить в себя, и старалась выступать в роли затейника. Я пригласила в гости друзей, устроила ужин, пыталась вытащить его в кино. Но Слава смотрел фильм, а я прекрасно понимала, что он занят своими мыслями. Его заставили носить форму. В ней Слава был такой смешной: у него голова большая, и офицерская фуражка на ней, как беретик на затылке. Он ее и так пристраивал, и сяк. Самое забавное, у него своего обмундирования не оказалось. Он «дослужился» до майора, а последний раз ему выдали, кажется, лейтенантскую, к этому времени узенькую для него форму. Все это смотрелось на нем невероятно смешно. Однажды он сказал, что назначен дежурным по ЦСКА. Я всем знакомым дала номер телефона, звоните, если хотите услышать: «Дежурный по ЦСКА майор Фетисов слушает!» Первое время меня не трогали, но потом, когда они поняли, что Слава не изменит своего решения, начали пугать отправкой в далекий гарнизон. Слава — человек, который словам своим не изменяет, и если он принял решение, то не скачет с ветки на ветку. Какие бы я ни устраивала слезные представления, если мне что-то не нравилось или хотелось, — все бесполезно. Если мой муж принял решение, то он его принял. Его поддержали родители. Хотя мама плакала все время, но отец ему доверял, по крайней мере не посылал извиняться или валяться в ногах у руководства ЦСКА и армии. А я ему говорила: «Не волнуйся, Слава, люди же везде живут. Ничего страшного. Ну что теперь делать? Поедем, если пошлют». Конечно, давление было ужасным. Если его вызывали и ругали, то мне звонили и очень ласково со мной говорили. Такое впечатление, что у них служили офицеры — специалисты по общению с женщинами, «Вот вы поймите, — пели провокаторы из Советской Армии, — вы же такая девушка интересная, привыкли к хорошим условиям жизни. А ведь Слава майор, мы отправим его на самую дальнюю точку, на самую северную, будет там командовать батальоном. Про хоккей он забудет, конечки на гвоздик повесит. А вы привыкли к ванне и душу, вы даже не представляете, как там, на дальней точке. Там ведь горячей воды нет и туалет на улице», Я как пионер: «Ничего страшного, я на Урале родилась, у меня там родственники остались, валенки пришлют, будем в них ходить». Пару раз позвонили, но, видно, поняли, что от меня ответа «нормального» не дождутся, что влиять я на Славу не собираюсь, и перестали агитировать. Могли, конечно, если бы у Славы такого имени не было, что-нибудь устроить. Вот форму на него надели. А какой он военный? Он и оружия в руках не держал никогда.
Слава переживал, что его тренироваться на лед в ЦСКА не пускали. Он сидел, стучал по креслу кулаком так, что отвалилась ручка, все не мог никак успокоиться: «Я же с восьми лет там, я в этой школе вырос». Не то что с командой, а просто покататься не пускали. Он был как персона нон грата, его вычеркнули из всех списков, кроме армейских кадровых.
До того момента, пока я не оказался вместе с Ладой в самолете, летящем через океан, честно скажу, не думал, что меня выпустят. Игорь Ларионов и Сергей Макаров где-то на полпути «спрыгнули с поезда», согласились на условия «Совинтерспорта». Мне они сказали: «Слава, борьба — это хорошо, но мы уже больше не можем». Федоров и Могильный, глядя, как меня, капитана, мурыжат, просто убежали в Америку. Трудно пережить то, что ты после всех почестей оказался изгоем. Поэтому я никого из ребят не осуждал — ни молодых, ни ветеранов. Не знаю, устоял бы до конца и я, если бы не поддержка Лады. Я приходил домой после целого дня издевательств и унижений, после ежедневных проработок армейских комиссаров. Каждый день начинался для меня с заявлений, что я сволочь, предатель, меня Родина и Армия сделали человеком, воспитали, а я обидел Тихонова, команду, клуб и Родину, которые мне столько дали. А вечером я вижу человека, который меня полностью поддерживает и понимает, который со мной готов идти на все. В один из самых трудных дней я пришел домой, рассказал, что со мной делали, посмотрел Ладе в глаза и в тот же вечер сделал ей предложение. Я ее спросил: «Ты не обидишься, если мы поженимся как можно скорее?» По закону же полагалось месяц ждать, но мы нашли знакомых, они договорились в ЗАГСе.
Это было 15 марта 1989 года. К этому дню война за выезд продолжалась уже почти год.
Март 1989 года. Каждый день меня вызывали в политотдел, сажали посредине комнаты, в три угла вставали три полковника, политические начальники армейского спорта. И начинали мне долбить, что я предатель, как я посмел, и дальше, как по нотам. Они вызывали меня на конфликт, ждали, что я сорвусь. Признаюсь, были минуты, когда тяжело было сдержаться. На партсобраниях полоскали регулярно, наконец в Главпур повезли, там уже по углам сидели генералы. «Извинись перед Тихоновым, возвращайся в команду, мы все простим, забудем, дадим тебе должность полковничью». В начале марта меня вызвали в один из «больших кабинетов» Министерства обороны и тоже попросили забрать рапорт. Похоже, я стал единственной проблемой Советской Армии. Я тут же написал свежий. Четвертый. Говорю: «Я хочу уйти из армии». Они отвечают: «Ты здесь у нас пропадешь, в Америку не уедешь, это мы тебе обещаем на сто процентов». Я объясняю, что уже не хочу никуда уезжать, только увольте меня из армии, тем более в ней сейчас идет сокращение, а я не хочу занимать чужого места, пускай те люди, которые отдали жизнь армии и дорожат ею, получают мою ставку. Два часа меня то пугали, то соблазняли. Тихонов сидел все это время в соседней комнате. Результата он не дождался, куда-то ушел, а со мной продолжали маяться. Три генерала (двое из них были заместителями Язова) убеждали и пугали хоккеиста!
К тому времени мне разрешили тренироваться с командой, правда, в пятом звене, с молодежью. Наверное, думали, что рано или поздно я все же сломаюсь. Но на всякий случай поставили в известность, что мне не разрешат играть, пока я не извинюсь перед Тихоновым и клубом. Неделю покатался, и меня снова отстранили от команды. Больше я с ЦСКА на лед не выходил. А в прессе царила неразбериха, одни писали, что я негодяй, другие (их было куда меньше), что я герой. Я же за несколько месяцев постарел, наверное, лет на десять — непроходящее состояние стресса. Все люди из числа спортивных и других начальников, кого я знал, мне сочувствовали, но никто в мою проблему не вмешивался. В основном все с интересом наблюдали, чем моя война закончится…
Но вернемся в Министерство обороны. Итак, после двух часов «беседы» с генералами я не забрал рапорт и отказался виниться. Один из них вышел, потом возвращается и говорит: «Нас министр ждет. Хотя он очень занят, но эта проблема его волнует». Мы пошли: три генерала, вновь появившийся Тихонов и я. Везде охрана. На мне парадная офицерская форма с орденами. Ввели. Кабинет огромный, как футбольное поле. Министр обороны идет мне навстречу и сразу с матом: «Почему стоишь не по форме?» А я никогда «по форме» не стоял, я не знаю, как это делается, и в кабинет министра вошел как человек штатский; одна рука была в кармане, да еще волосы длинные. Министр, наверное, чуть с ума не сошел.
Язов кричит, что я за доллары в Америку продался, и все остальное в том же духе, про Родину, про мать… Я отвечаю, что служил верой и правдой, что долгов перед клубом у меня нет и прошу только одного — уволить меня из армии. — И вы, товарищ министр, по закону обязаны выполнить мое желание.
— Я не то что тебя уволю, я тебя сошлю… — грозит мне министр и Маршал Советского Союза. Потом обещает полковничью должность и двухкомнатную квартиру, только бы я забрал рапорт.
Я говорю: «Нет».
Опять стал пугать.
— Зачем едешь? — кричит министр.
Отвечаю, что у нас в ЦСКА критическое положение, еду заработать деньги, чтобы помочь команде.
— Как? — удивляется министр. — Мне говорили, что это самая благополучная команда в армии, что у нее все есть, аж в избытке.
— Да, — поддержал меня Тихонов, — у нас кое-чего не хватает.
— Сколько надо?
— Двадцать тысяч долларов, — не раздумывая говорит Тихонов.
— Нет, — говорю я, — пятьдесят.
— Ну ты наглец, — делает вывод министр и звонит финансистам: — Найдите для нашей футбольной команды пятьдесят тысяч долларов.
— Товарищ министр, не футбольной, а хоккейной, — вмешиваюсь я.
— Тьфу, б… хоккейной. — Потом спрашивает: — Батька у тебя живой? Сейчас бы мы с ним штаны с тебя сняли и жопу надрали.
— Товарищ министр, я же взрослый человек.
— А ты что, батьку не слушаешь?
В общем, Язов сказал, что через месяц, если я не приползу и не заберу свой рапорт, он меня уволит, но никакой Америки мне не видать, слово маршала. И выгнал меня из кабинета, а Тихонов с генералами остались.
По закону он имел право не давать ответа еще месяц.
В Министерстве обороны мне действительно было очень страшно. Но в кабинете Язова я решил, что, если сейчас не сломаюсь, дальше мне будет легче, а если отступлю, то меня сразу смешают с дерьмом и растопчут. И почувствовал какое-то внутреннее облегчение, на душе сразу стало легче, хотя ничего хорошего мне сказано там не было.
Заканчивался чемпионат Союза, сборная начинала подготовку к чемпионату мира, который в том году проводился в Швеции в конце апреля — начале мая. Я пришел на последнюю игру первенства страны. После нее мне надо было ехать в Останкино, друзья организовали мое выступление во «Взгляде», безумно популярной тогда телепрограмме. В этот же день игроки сборной подписали письмо, чтобы меня вернули в главную команду страны. Подписали Сергей Макаров, Игорь Ларионов, Володя Крутов, Слава Быков, Андрей Хомутов и Валера Каменский. Мой многолетний друг и напарник Касатонов не подписал.
Ребята перед игрой спрашивают меня, что я буду вечером делать. Я им: «Смотрите сегодня меня во «Взгляде».
Не помню, Макаров или Крутов сказали, что тоже хотят поехать в Останкино. Но Тихонов от кого-то об этом узнал и сразу поменял расписание. Вместо того чтобы всем разъехаться по домам, а назавтра встретиться в Новогорске на сборах, ребятам объявили, что все отправляются ночевать в Новогорск. Народ стал возмущаться: «С какой стати? Вещей с собой нет, ничего же не собрано». — «Завтра утром, — говорит Тихонов, — поедете домой, баулы соберете. А сегодня все как один — отдыхать после игры в Новогорск». Но ребята твердо решили остаться со мной. Андрея Хомутова и Валеру Каменского мы отправили в Новогорск, а лучшая в мире тройка нападения в тот вечер выступила в прямом эфире, поддерживая своего защитника. Отвечая на вопросы Влада Листьева, ребята подтвердили, что без меня в Швецию не поедут. «Взгляд» смотрела чуть ли не вся страна, и наше появление, наверное, произвело фурор. Ночью из Останкина ребята отправились в Новогорск. На следующий день Тихонов кричал на них, но дело было сделано.
Меня на сборы никто не приглашал. Ребята потому и поехали на телевидение, что до этого надеялись; Федерация включит меня, капитана советской команды, в ее состав. Но этого не произошло. В день последнего тура первенства СССР прошло заседание тренерского совета, где утверждались кандидаты в сборную на чемпионат мира 1989 года, но про меня никто не вспоминал, хотя ребята, сильнейшие игроки команды, заранее написали письмо в Федерацию, в тренерский совет, в котором заявили, что без меня на чемпионат не поедут. Члены тренерского совета решили, что им прислали ультиматум, и церемониться не стали: все поедут туда, куда им скажут. В итоге они добились того, что мы выступили во «Взгляде» и скандал стал известен всей стране.
На следующий день позвонил Вячеслав Колосков: «Приезжай в Новогорск. Будет общее собрание команды, будем решать твою судьбу». Я сказал, что приеду. С Колосковым я последний раз до этого разговаривал после интервью в «МК», когда он спросил: «Зачем ты это сделал? Тебя бы и так отпустили». Я ответил, что он не до конца в курсе ситуации и что я надеюсь на его поддержку. Но Вячеслав Иванович мне сообщил, что я уже себя «закопал» этим письмом. Мне оставалось только сказать: «Приятно слышать такое мнение от руководителя советского хоккея». Больше я с Колосковым не разговаривал. И вот звонок…
Утром в Новогорске на базе сборной устроили собрание команды. Корреспондентов наехала туча. Команда сначала собралась без меня, я сидел в холле, потом меня пригласили в зал, и началось голосование. Большинство проголосовало за мое включение в команду, но человека три-четыре были против, и Тихонов в том числе. Колосков объявил: «Команда проголосовала за то, чтобы вернуть тебя в сборную Союза. Но, как считает старший тренер, у тебя есть три недели на то, чтобы восстановить форму. Если ты не будешь готов, естественно, никуда не поедешь». Я встал: «Спасибо, ребята, за доверие. Постараюсь подготовиться».
Начались сумасшедшие три недели. Я пахал, как никогда, чтобы ребят не подвести, чтобы разговоры прекратились и чтобы самому не опозориться. Я не сомневался, что через три недели более или менее наберу форму и они возьмут меня. А вдруг я провалюсь на чемпионате мира? Какую же я тогда дам пищу для разговоров! Момент был самый ответственный, я прекрасно это понимал и вкалывал как умалишенный. Слава Богу, команда сыграла неплохо, выиграла чемпионат, а меня назвали лучшим защитником первенства мира-89.
Правда, накануне открытия чемпионата произошла еще одна история. Сережа Макаров после моего отлучения был выбран капитаном ЦСКА и, естественно, сборной. Но по традиции перед началом матчей выборы капитана проходят заново. Конечно, я мог в них не участвовать, но подумал: пусть ребята решают все до конца. Я ничего против кандидатуры Сергея никогда не имел, он отличный парень. Мы с шестнадцати лет вместе, настоящие друзья, и роль его в моем возвращении в сборную — огромная. Но тут же, как только я объявил об участии в голосовании, между нами начали вбивать клин: вот, мол, ты, Сережа, сделал для него доброе дело, а он, вместо того чтобы отказаться от капитанства, устраивает цирк. Я же считал, что, если меня вдруг выберут капитаном, это будет не только почетно и приятно, но и докажет мою правоту. Но я совсем не подумал о том, что Сергея могут обидеть эти выборы. Теперь каюсь, что невольно задел его самолюбие.
Приехали в Швецию, капитан сборной еще Макаров. Перед товарищескими играми мы не стали выбирать капитана, не стали этого делать и в Москве, накануне отъезда, а решили устроить выборы сразу в Стокгольме. Начали голосовать. Обычно голосовали открыто, но на этот раз — тайно. В президиуме — Юрзинов, Тихонов и Дмитриев. Собрать записки должны были от 22 игроков и 3 тренеров. Итого двадцать пять голосов. В президиуме прочли записки, а потом «опомнились»: «Подождите, здесь наших голосов еще нет». Добрасывают еще две бумажки, по-моему, от Тихонова и Юрзинова. Результат: 12 за меня, 12 за Сергея и 1 воздержавшийся. Давайте, говорят, проводить второй тур. Страна тогда только дорвалась до свободных выборов, выбирали всех, включая директоров заводов, так что мы шли в ногу со временем.
В конце концов я набрал больше голосов. И накануне открытия чемпионата мне пришили на майку знаменитую букву «К». Во всем мире слово «капитан» начинается с «С», а у нас — с «К». И это среди наших соперников на первенстве мира всегда было предметом бесконечных шуток. Мне и сейчас говорят: «А что ты на Кубке мира «К» на себя не повесил?» Я отвечаю: «Времена меняются». А они: «Жаль. Так было экзотично»…
Апрель 1989 года. В Стокгольме все сложилось, казалось бы, хорошо, играла команда прекрасно, выиграла, и я, как уже говорил, был отмечен. В Швецию приезжал Лу Ламарелло и предложил мне прямо из Стокгольма улететь в США, но я стоял на своем: «Нет, я должен вернуться домой и уехать в Нью-Джерси из Москвы». Зато Могильный мучиться, как я, не стал и после прощального банкета утром исчез. Шумиха получилась большая. В Шереметьево из-за этого нас встречали самые разные люди, в том числе приехал и замминистра обороны, фамилию его уже не помню. Я подхожу к нему и говорю: «Товарищ генерал, министр через месяц должен меня уволить из армии, если я не одумаюсь. Так вот: я не одумался, встреча с Язовым была 13 марта, а сейчас уже май. Может, у вас есть какая-то информация?» Замминистра отвечает: «Мы тебя и не собираемся увольнять. Смотри-ка, опять здорово играешь, капитан сборной, чемпионат мира выиграл, лучший защитник. Нечего тебе из армии увольняться». Я: «Товарищ генерал, это плохая шутка. Министр дал слово, и, как я понимаю, должен его держать». Генерал смотрит на меня так, будто глазами расстреливает. «Ну ладно, — говорит, — если ты так настаиваешь, мы тебя уволим». В это время Макаров подходит: «Вы меня тоже обещали после чемпионата мира отпустить». — «Сережа, тебя-то мы никак отпустить не можем, ты будешь у нас еще долго играть». Сережу такая новость, естественно, «окрылила». Крепостное право! Сейчас эта история даже мне, ее главному герою, кажется дикостью. Как же легко все забывается, а ведь еще и десяти лет не прошло. В какой еще стране мира офицерские погоны означали рабство?
Сразу после приезда прошло у нас в ЦСКА собрание, обсуждали поступок младшего лейтенанта Могильного. У большинства ребят бегство Саши за океан вызвало не то что поддержку, но молчаливое одобрение. Когда нас попросили дать оценку поступку Могильного, я сказал: «Он правильно сделал. Он решил больше не терпеть унижений. Даже после победы на Олимпийских играх старший тренер его по печени молотил». Тихонов тоже присутствовал на собрании. «Что ты выдумываешь!» Но этот факт действительно имел место. Мы играли в Калгари последнюю игру с финнами, до них победили шведов и досрочно, за тур, стали чемпионами Игр. И теперь если выигрываем у финнов, то шведы — вторые. Если проигрываем, то финны — вторые. Нам, что так, что этак — все едино. Но провели собрание команды и постановили, что мы должны Олимпиаду закончить без поражений. Однако ребята уже расслабились. Эмоциональный фон у всех разный, и какие-то ошибки в последней игре, конечно, они допускали. Ничего необычного в этом нет. А Тихонов суетился перед нами, как умалишенный, нет чтоб сесть на трибуну, отдохнуть. Ему хотелось все игры выиграть, все до одной, чтоб не смазать, как он сказал, выступление олимпийской команды. Ну что там смазывать, когда золотые медали мы уже завоевали и об этом будут знать все. А кто помнит счет, последней, ничего не решающей игры? Но мы же максималисты, мы должны все у всех выиграть. Одну шайбу по ходу матча мы проигрывали, так одну, по-моему, и проиграли. Могильный то ли ошибся, то ли не сменился вовремя. Тихонов так орал, что Саша сказал ему: «Что вы кричите, мы и так золото выиграли». «Ах ты, щенок!» — завопил Тихонов и сзади ему по печени врезал. Могильный убежал из Дворца сразу после награждения, нам уже не до веселья, мы всей командой его ищем, а он залез на самый верх дополнительных трибун, которые выкатили на улицу. Мы бегали, автобус никак уехать не мог, а парень плакал, забившись на трибуне, от обиды и беспомощности. Вот этот случай я и вспомнил.
Выступил Леша Касатонов, наш главный коммунист, сказал, что мы осуждаем поступок Могильного, он подлец и предатель. Америка — это чуждое и ненужное для нас общество. (Шел май 1989-го, а в конце того же года Касатонов сам уехал в Америку.) Собрание продолжалось, мы еще немного Могильного поосуждали, но громкого скандала не получилось. Высказывания Леши поддержки у прессы уже не вызывали. И от игроков добиться осуждения Могильного тоже не получилось. Так все и заглохло, слишком быстро менялось время. Потом уже и Могильный, а позже и Федоров объясняли свое бегство тем, что видели, как расправляются со мной. «И если такое творили с Фетисовым, то что говорить о нас», — заявляли они.
Конечно, мне понятно, что Тихонов действовал по отношению ко мне нормальными советскими методами, то есть обманом. С одной стороны, он подписывает рапорт на мое увольнение, а сам втихую перекрывает мне кислород, но внешне — отец родной, а я его любимчик, и все знают об этом. И если я начинаю выступать против него, значит, я подлец.
Начинает расшатываться прежняя система. Решением парткома стало трудно на кого-нибудь подействовать. И Виктор Васильевич прекрасно понимает, что, если он отпустит Фетисова, на советском хоккее можно поставить крест — после Фетисова уедут все, кто может. А это означает крест и на его карьере. Иногда я думаю, мог ли он просто сказать: «Слава, я тебя прошу, не уезжай, ты погубишь команду. Моя личная просьба — год продержись». Чисто умозрительно — вопрос, конечно, интересный, особенно после того, что мне наобещали и не выполнили. Я, кстати, не забывал, что у меня может и не быть второго шанса. Вряд ли, поиграв еще годик-другой в ЦСКА, я был бы нужен в НХЛ. Вот почему, даже если представить, что Виктор Васильевич вдруг произнес бы эти слова, надо все равно рассматривать ситуацию в целом.
Когда начались награждения, а за ними речи про национальное достояние, стало ясно, что я попал в такую машину, где я всего лишь винтик. Никогда не думал, что могу превратиться в эту маленькую деталь. Великие игроки Михайлов и Петров ушли со скандалом, мне это не нравилось, но я никогда не думал, что подобное случится и со мной. Есть в нас глупая вера в то, что беда другого тебя не должна коснуться. И вдруг ты понимаешь, что тобою крутят как хотят. Я восстал сознательно и принципиально, я хотел чувствовать себя человеком.
Нет, Тихонов никогда не смог бы попросить меня остаться, пойти на доверительный разговор — это не в его характере. На наших глазах в это же время старший тренер футбольной сборной и сильнейшего клуба страны Лобановский отпускал своих ребят. Наверное, он тоже понимал: что-то не так, если лучшие игроки уезжают из страны. Но он до интриг не опускался. Не знаю, то ли под хорошее настроение мне начальники свободу пообещали, то ли хотели заработать на мне большие деньги. Кстати, «большими деньгами» тогда считался видеомагнитофон в подарок.
Июнь 1989 года. Я уже не помню, как выглядело мое увольнение из армии. Ничего торжественного, во всяком случае, не происходило. Мне сказали, что необходимо получить «бегунок», потому что уже есть приказ о моем увольнении и нужно рассчитаться с клубом. Я начал бегать в хозчасть, в «шмотчасть» — обычная родная рутина. Например, необходимо было вернуть лосевые перчатки, которые я получил еще в детской спортивной школе. Конечно, они уже лет десять как были выброшены в мусор, промышленность такую модель давно не выпускала, поэтому полагалось что-то принести взамен. В политотделе рассчитаться… На всю беготню ушла примерно неделя. Позвонил в очередной раз Ламарелло, я ему сказал, что все — уволен.
Когда в «Совинтерспорте» узнали, что в Москву приехал Ламарелло подписывать со мной личный контракт, то срочно вызвали менеджеров «Калгари» и «Ванкувера», где на драфте числились Макаров и Ларионов. За два месяца до этих событий Каспаров, Роднина, Андрей Чесноков и я собрались вместе для создания ассоциации, которая должна была отстаивать права советских спортсменов, провели пресс-конференцию и, конечно, вызвали к себе ненависть спортивного начальства. Мы держались друг за друга, регулярно встречались, а Гарик говорил, что если мы выдержим, то сделаем большое дело для ребят, откроем им дорогу к западным контрактам, свободным от «руки» государства. «Слава бился один, — говорил Гарик, — а теперь нас четверо. Нам будет легче сражаться». 22 июня (русский человек всегда помнит эту дату) я подписал контракт с клубом НХЛ «Нью-Джерси Дэвилс» в гостинице «Россия» — в окно было видно Кремль и Красную площадь.
ЛАДА: У меня никогда не было полной уверенности, что мы уедем в Америку, потому что все так долго тянулось, столько произошло всяких событий! Даже когда Слава со Стариковым подписывали контракт с «Дэвилс», я и тогда сомневалась. Помимо ребят, собрались Гарик Каспаров, его агент Эндрю Пейдж (в его «люксе» и проходила вся эта церемония), Лу Ламарелло, Ира Старикова и я с двумя нашими юристами — Гиви Мачавариани и Федором Куниным. Сначала пошел к столу Слава, потом Сережа. Они отдельно друг от друга подписывали контракты. Это конфиденциальные бумаги, и их нельзя рассматривать вместе.
Макаров и Ларионов были рядом со мной вплоть до той пресс-конференции. Они должны были выйти с нами на сцену, но накануне отказались: «Ты извини. Слава, нам предложили пятьдесят процентов от суммы контракта, и мы согласились». В «Совинтерспорте», конечно, знали, что свой контракт я подписал самостоятельно, без участия какой-либо государственной или общественной (что в СССР было то же самое) организации. Даже тогда, в 1989-м, это выглядело как невероятный вызов властям, чуть ли не диссидентством. Поэтому в «Совинтерспорте» быстро предложили ребятам (забыв про инструкции не плодить миллионеров и не подниматься выше 20 процентов) 50 процентов, чтобы и Ларионова с Макаровым не потерять. Ребята не выдержали, согласились, а ведь у них отняли по миллиону долларов! И я остался один.
После нашей пресс-конференции началось бешеное давление: никуда ты не уедешь, никто тебя из страны не выпустит. Но через Детский фонд мы получаем паспорта и едем со Стариковыми в ознакомительную поездку в Нью-Джерси. Клуб обещал помочь Детскому фонду, и они действительно многое сделали, например взяли на себя спонсорство группы врачей, которая отправилась на две недели в Тбилиси со своим оборудованием и провела там серию сложных операций. Губернатор штата Нью-Джерси провожал врачей, а я вручил ему майку со своим номером.
На первые деньги от контракта мы со Стариковым купили два автобуса для детских домов, а как только я переехал в Нью-Джерси, то заказал детскую форму для школы ЦСКА на сто тысяч долларов. Представители Детского фонда, чтобы не случилось никаких махинаций, сами вручали форму детям. В самый трудный экономический период школа была обеспечена.
Июль 1989 года. Вместе с представителями Детского фонда мы вылетели в Нью-Йорк. Подписанные контракты лежали в наших сумках. Принимали нас роскошно, возили по штату, показывали дома: «Где ты. Слава, хочешь жить? Выбирай!» Вечерами без конца — рестораны, приемы. И посреди этого гулянья Лу Ламарелло отвел меня в сторону: «Слава, а зачем тебе ехать обратно в Москву? Контракт у тебя есть, жена рядом. Родителей надо — родителей привезем, нет проблем. Сейчас лето, начнете адаптироваться, бумажные дела сделаете, а это займет много времени, надо получить страховку, водительские права…» Раза четыре или пять он мне предлагал остаться, но я ответил: «Нет, Лу, я должен вернуться назад и уехать из СССР легально. Я вел открытую борьбу, и, если убегу в последний момент, кем я тогда буду? Осталось уже немножко, может быть, самое тяжелое «немножко», но я считаю, что должен вернуться назад». Лу меня обнял: «Может, я о чем-то не догадываюсь, но ты какой-то странный человек. Тебя же могут не выпустить?» Я говорю: «Да, есть такая возможность». Лу совершенно в шоке: «Ты понимаешь, что у тебя здесь уже все есть? — (А мне как раз был выдан подписной бонус — чек на сто тысяч долларов.) — Для чего тебе дальше драться?» Как я мог ему объяснить свою позицию, тем более что меня не только Ламарелло не понимал? «Не хочу, Лу, чтобы мой отъезд выглядел бегством. Сколько я прошел, сколько претерпел, и чтобы в последний момент обо мне начали писать, что я затеял весь шум ради того, чтобы сбежать?» И еще я не забывал о том, что своим бегством могу «перекрыть кислород» другим ребятам, которые собирались играть в НХЛ. В глубине души жила постоянная тревога, что я им могу навредить. Сейчас это кажется смешным, но тогда еще существовали в полной силе КГБ и «выездной» отдел ЦК КПСС.
Я вернулся в Москву, где до последнего момента решался вопрос, выпускать меня из страны или нет. Надо было собрать всю волю и иметь крепкие нервы, чтобы после такого приема в Америке, после того, что ты уже все там видел и знал, что тебя ждет — какая жизнь, какой дом, зал, стадион, машина, — вернуться и добиваться этого проклятого «дембеля».
И последнее. Мне трудно говорить об этом, слишком пафосно все звучит. Но — святая правда. Да, я мог бы остаться, а потом долго торговаться с властями, сохраняя на руках советский паспорт. Но своей борьбой я открывал дорогу многим людям, а для этого моя репутация должна была оставаться незапятнанной.
Глава 4
Прощай, СССР! — How do you do, America!
Честно говоря, я до последней минуты не верил, что мы улетим… Были зарезервированы и оплачены билеты, которые из Нью-Джерси отправили в Москву на всех шестерых (мы летели вместе с Сергеем Стариковым, его женой и двумя детьми). Но мы не могли получить билеты, потому что их не выдавали без виз, а визы мы не могли получить, потому что не было на руках паспортов, хотя в посольстве США в Москве нас давно уже ждали.
Мы вылетали из Шереметьева в Нью-Йорк 13 августа около часа дня, а отдел МИДа, где нам полагалось получить паспорта, открывался в половине десятого. Из МИДа надо было рвануть в посольство, потом мчаться за билетами в кассы на Октябрьской площади. При этом отстоять все очереди (а тогда в Москве без очередей ничего не обходилось), успеть в Шереметьево, пройти таможню и улететь. Никакой Голливуд подобный боевик не снимет. Сборы мы завершили накануне — сувениры, подарки, коробки. Проснулись рано, а точнее, толком и не ложились, потому что накануне устроили вечеринку для друзей в ресторане гостиницы «Советская». Что-то похожее на проводы, хотя какие проводы без виз и билетов… Но так, на всякий случай — а вдруг!
Мы разработали такой план; рано утром наши жены едут в аэропорт со всеми чемоданами и коробками и ждут нас там, а мы со Стариковым встречаемся пораньше в паспортном отделе МИДа. К открытию туда приехали и Каспаров с Родниной, чтобы нас сопровождать. Очередь на улице колоссальная, и, естественно, чиновник, который был нужен, где-то задерживался. Гарик и Ира не выдержали и, используя свою популярность, прошли без очереди и отправились сами по кабинетам начальников. Минут через двадцать вышел какой-то человек и выдал нам паспорта, будто дефицит из-под полы. Так раньше колбасу или икру завмаги для друзей выносили из гастронома. Сунул он паспорта мне в руку мастерски, никто из очереди ничего не видел.
Я помчался в посольство, а Старому велел отправляться в билетные кассы, занимать очередь, и сделать что угодно, но когда я приеду с паспортами, чтобы он уже стоял около окошечка. Хорошо, в посольстве милиционер узнал меня и сразу пропустил. Зашел я в консульский отдел, там действительно были предупреждены и меня ждали. Быстро поставили во все паспорта визы на многократный въезд в США, которые в те времена советским людям не давались, исключая, конечно, дипломатов. Оказалось, что я прошел под первым номером (так мне потом рассказывали) как советский гражданин с многократным въездом при рабочей визе. С улицы Чайковского по Садовому кольцу жму на Октябрьскую. Слава Богу, что пробки тогда в Москве не были еще такими, как сейчас, но все равно уже час пик. Наконец добрался, а Старый в кассе уже со всеми договорился. Взяли билеты, снова вскочили в машину и — в Шереметьево. Там родители и друзья уже ждали, слоняясь небольшой кучкой по залу. За пару часов мы сделали то, что в те времена было сделать совсем непросто за несколько недель. Но зато родные власти держали нас за горло до последнего момента, когда нервы уже были напряжены настолько, что дальше должны взрываться. Это не была какая-то специальная операция против нас. Нет, так обычно уезжали из Союза на Запад почти все: никто не должен был быть уверен в своем благополучном отбытии в капиталистический ад. Потому и отъезд за границу выглядел как прощание с Родиной навеки. От всей этой нервотрепки объятья и поцелуи в Шереметьеве казались слишком эмоциональными. Крутов прошел с нами до самолета через таможню, через пограничный контроль без паспорта. Мы сели с ним в ресторане зоны отлета, выпили, потом я вспомнил, что он оказался в ней без единого документа (как — остается загадкой до сих пор), и говорю: «Вова, садись в самолет, полетели с нами, если ты уже прошел границу — чего мучиться?» Но Вову с той стороны границы ждала жена.
Мы летели компанией «PAN-АМ», первым классом, сумасшедший был тогда первый класс — кресла шириной в кровать.
И только тогда, когда самолет поднялся в воздух, я понял: я выиграл эту войну.
Ничего в моем сражении за свободу выбора не было скрыто от глаз общественности и от всех руководителей — партийных, комсомольских, военных. Вся борьба велась открыто, с помощью таких аргументов, противопоставить которым можно только клевету. Не скрою, я плакал, что выиграл, я плакал от радости, от гордости, что устоял, но я представить себе не мог, как тяжело мне будет в Америке. Мечты были, как у любого эмигранта, который, уезжая в Америку, искренне верит, что там деньги на деревьях растут и не надо себя ни в чем утруждать. И мы, конечно, как и все, столкнулись с огромными трудностями в быту. Но помимо них, возникли серьезные проблемы и с моей работой.
Когда мы, прилетев из Москвы, разместились в нью-джерсийском «Хилтоне», до начала тренировочного лагеря, кемпа, оставалось чуть больше трех недель. Начиналась другая война, но о ней я еще не подозревал. Просто даже представить себе не мог, что я на краю пропасти.
Последние полтора года в Москве я не задумывался, в каком же состоянии я нахожусь: в физическом, моральном, эмоциональном плане. В той гонке страшно было подумать, что ждет нас впереди, но еще страшнее было оглядываться. Не сразу, но довольно быстро я стал понимать, что начало новой жизни обойдется мне недешево. А я представлял себе, что она начнется красиво и просто. На самом же деле я как спортсмен был разрушен в лучшем случае наполовину. Я, начиная с шестнадцати лет, жил в определенной системе тренировочного цикла. Одиннадцать месяцев в году — тренировки на льду, иногда двухразовые, по строго определенному расписанию. Я это вовсе не для оправдания себя рассказываю. Я жил по четкому графику: три месяца тренируешься, перерыв, подготовка к Кубку «Известий», перерыв, подготовка к чемпионату мира, большой перерыв. Так продолжалось из года в год. Одна и та же схема. Абсолютно точные внутренние часы. Я был натаскан на определенные нагрузки, как охотничья собака-чемпион — на дичь. Если б я жил поменьше в этой системе, куда проще было бы перестраиваться, что потом доказала приехавшая в НХЛ молодежь. А у меня с семнадцати лет — уезжал я в Америку в тридцать один — вся жизнь была подчинена интересам сборной.
В советском хоккее существовало суждение, что две игры подряд, за два дня — это неправильно, нет времени для тренировок, нет времени для восстановления сил. Помню, Тихонов всегда был против, когда мы играли — обычно при выездах на Урал — два матча подряд. Выравнивался класс ЦСКА и местных команд. Часто победы делились: если выигрывали игру первую, на вторую мы уже могли и не собраться. Система тренировок в родном хоккее не была нацелена на плотный календарь. Подготовка к чемпионату мира, где игры шли через день, все равно строилась как подготовка к финальной части сезона. Даже на чемпионатах все было известно по часам. И начинали мы их всегда с разгона от самой слабой команды. То есть все то, чего нет и быть не может в НХЛ. Название одно, а игра совсем другая. В «Нью-Джерси» я должен играть две игры подряд, да еще по 25–28 минут за матч. Должен играть три игры за четыре вечера, да еще с переездами. Или пятнадцать игр в месяц. И мне платят за такую игру, более того, на меня возложены какие-то надежды хозяев клуба, и я должен их оправдать, должен тренироваться и в это же время, параллельно, восстанавливаться. А я понятия не имел, как это делается на таком временном отрезке.
Но самое главное, что я был выбит уже и из прежней системы. После Олимпийских игр в Калгари я нормально не тренировался, и для того чтобы вернуться в прежнее состояние суперзащитника, по моим подсчетам, мне нужно было восстанавливаться год или два, а может, больше. Но у меня на это не было и одной недели. Никакие занятия с заводскими командами не могли помочь мне, игроку сборной, неоднократно признававшемуся лучшим защитником мирового первенства, вернуть прежнюю форму. Когда ребята накануне чемпионата мира выступили в мою защиту, у меня было всего три недели для того, чтобы форсировать подготовку, чтобы вписаться в такую команду, как сборная Советского Союза. Но тогда во мне бушевало много задора и желания доказать свою правоту. Теперь же я оказался физически в полном минусе и только удивлялся, что уставать начал так, как никогда не уставал. Когда ты выбиваешься из привычного режима, даже вес меняется. У меня килограмма четыре оказалось лишних. Все вместе, плюс незнание, как выдерживать две игры подряд, как играть три матча за четыре дня, делали мою жизнь не просто тяжелой — неописуемо тяжелой. Я никогда не знал такого сумасшедшего темпа, а здесь даже мальчишки, играя за юниорские команды, имеют где-то 60 игр в сезон. Их с детства готовят к тому, чтобы они спокойно могли «переваривать» такие нагрузки. У меня, естественно, такого опыта не было…
Когда меня уволили из армии, осталось решить последний вопрос — вызвать в Москву Ламарелло для подписания контракта. И перед приездом генерального менеджера «Дэвилс» я сам для себя придумал проблему. Дело в том, что жена защитника ЦСКА и сборной Сергея Старикова выступила в газете со статьей, похожей на крик души, — как Тихонов Хомутова к умирающему отцу не отпустил, как в то время, когда у них дети болели, Сереже не разрешили их навестить, и еще куча историй, которые не лучшим образом характеризовали Виктора Васильевича. Статья Ирины Стариковой вышла через месяц после моего выступления. Но в этом случае обошлось без шума. Парню дали доиграть сезон и «закончили», так выразился мой знакомый в Федерации. Иначе говоря, Сергея потихонечку «сплавили», уволили из армии, но рекомендовали никуда за рубеж не отправлять. Было у него приглашение в Финляндию, еще куда-то звали, но разрешения на работу за рубежом от властей он получить не мог, а другой возможности прилично содержать семью, как продолжать играть, естественно, он не знал. Однажды мне звонит Ира и просит помощи: нет ни денег, ни работы. И когда в очередной раз объявился Ламарелло, я его попросил: «Было бы неплохо, если б Стариков со мной приехал, он хороший защитник, а вдвоем будет легче начинать». Лу отвечает: «Я не знаю, кто он такой». Я объясняю, что Стариков классный игрок, бери, иначе я не поеду. «Я не могу его взять, не знаю, кто он такой». Потом перезванивает: «Я скаутов спрашивал — и они не знают, кто это». Я — конкретно: «Хочу приехать со Стариковым». Лу согласился, но велел ждать драфта, который будет в двадцатых числах июня. «Мы должны его поставить на драфт, — объяснил мне Лу, — иначе мы не можем подписать контракт. Ты никому ничего не говори, все это секрет. Если ты считаешь, что он хороший игрок, мы его берем». «Нью-Джерси» взял Старикова во время драфта. Через пару дней Ламарелло приехал с двумя контрактами.
К сожалению, игра в Лиге у Сергея не пошла. Его отправили в фарм-клуб, но и там не сложилось. У Сергея и в семье были проблемы, в конце концов Стариковы вернулись в Москву, а я остался в «должниках» у «Нью-Джерси» за неудачный контракт. Сергей сыграл в «Дэвилс» всего 10, может, 15 игр, перед тем как попасть в майнер-лигу. Ира и он вместе с ней начали возмущаться, будто я посодействовал такому финалу. Еще в Москве Ира Старикова была очень дружна с женой Касатонова, и как только в Нью-Джерси приехали Касатоновы, семья Стариковых перестала нам даже звонить. Сергей играл в «Ютике», ничего о себе не сообщал, а в это время моя жена забирала его детей из школы, потому что у Ирины начались проблемы с алкоголем. Даже в тот недолгий период, когда Сергей еще играл со мной в «Нью-Джерси», если клуб отправлялся в поездку, дети Стариковых иногда жили у нас дома.
Стариков был чемпионом мира, несколько лет играл в сборной, он двукратный олимпийский чемпион. Сергей — мощный парень, а вот почему на него скауты не обратили внимания, не знаю, мне трудно судить, но думаю, из-за веса. В «Дэвилс» Сергей тянул почти на 120 килограммов, ему тяжело было много двигаться. А может быть, сыграло свою роль и то, что Ира начала попивать, не пойму, с радости или еще с чего? Мы с Сергеем через многое прошли, но, возможно, у него не было настоящей поддержки со стороны жены, семьи, а сам он не хотел или не мог себя преодолеть. Вдруг Стариковы бурно устраивают день рождения Сергея, а в Америке дни рождения массово не отмечают. Но они приглашают всю команду домой, где официанты в белых перчатках, где бьют фонтаны из крюшона на столе, бочками пиво, десятки бутылок алкоголя. В любом клубе, точно так же как в ЦСКА, всегда есть те, кто обо всем докладывает руководству. Почти сразу после дня рождения Сергея отправили в майнер-лигу. Кто знает, может, посчитали, что человек приехал в Америку отдыхать, наслаждаться жизнью, а не «пахать». Мне Ламарелло каждый раз напоминал о Старикове. Когда я подписывал новый контракт с клубом и начинал с Лу спорить из-за денег, он так от меня отбивался: «Мы заплатили миллион долларов человеку, который сыграл всего десять игр и который ничего не показал в фарм-клубе. Нам он был не нужен, а получал больше, чем вся команда в майнер-лиге, вместе взятая».
Плюс ко всему, Сергей отказался заплатить небольшие деньги — о них мы договорились с самого начала — премии для тех людей, которые в Москве работали на нас. Сергей считал, что ему дали плохой контракт, он рассчитывал на лучший. Хотя получил больше, чем Макаров или Ларионов — нападающие с мировыми именами, правда, за счет того, что они половину своего контракта отдали «Совинтерспорту».
Поверить невозможно, но, приехав в Америку, он забыл обо мне через три месяца. Тихонов его «закапывал», а он, вернувшись домой, пошел работать к Виктору Васильевичу. Во время локаута в Лиге, когда легионеры приехали в Москву, у руководства армейского клуба была одна забота — чтобы мы не играли против ЦСКА. Сергей приезжал с уговорами: «не надо играть» или «если будете играть, не надо обыгрывать». Что за сумасшедший дом? Человека выгоняют из ЦСКА — он устраивается в НХЛ, выгоняют из НХЛ — снова в ЦСКА, опять выгоняют из ЦСКА — он приезжает в Нью-Джерси, это было летом 1996-го, приходит ко мне домой и говорит: «Слава, мне нужна твоя помощь, у меня нет работы. Не знаю, что делать, чем семью кормить». После всего, что случилось, вот так спокойно приходит. Я зла ни на кого не держу, потому что знаю, есть у людей слабости, а слабости надо прощать. Но наглость, я думаю, прощать уже нельзя. Наверное, первый раз в жизни я сказал: «Сергей, у меня для тебя ничего нет, я ничем не могу тебе помочь». Правда, через пару недель я попросил Сергея Немчинова устроить Старикова тренером в его детскую хоккейную школу.
Я уже рассказал о проблемах своего физического состояния. Но удар меня ожидал еще и с моральной стороны. Мы приехали летом 1989-го. Советский Союз еще существовал, казалось, на века, и мы являлись для американцев советскими людьми, коммунистами. Я это заметил не сразу, хотя по себе знал, что нас ненавидели во всем мире. «Братья»-чехи и словаки терпеть нас, хоккеистов, не могли, так же как и поляки, шведы, финны. Нас боялись (мы же всех обыгрывали), но и ненавидели. Начиная с 1972 года, когда встречи клубов из СССР и североамериканских команд приобрели более или менее регулярный характер, нас уже не переваривали в Канаде и Америке, потому что мы были советскими игроками. За все годы, что мне пришлось прожить в спорте, я знал, что меня, как советского, уважают за силу. Но за силу, которая против. И когда я оказался в одной команде с американцами, не с теми, кто вел переговоры, а с игроками, первое, что почувствовал, — неприязнь. Уже потом ребята, когда я подружился с ними, рассказывали, что еще до того, как мы появились в «Нью-Джерси», они, узнав о том, что в команде будут играть советские, заранее нас, мягко говоря, невзлюбили. Заблаговременно, ни разу не увидев, не поговорив, не пожав даже руки. Пресса в Нью-Йорке, естественно, была на сто процентов антисоветская. В ней постоянно раскручивались какие-то фантастические истории о СССР, впрочем, точно так же, как в московских газетах о США. И я здесь ощутил то же давление, что выдержал в Союзе, которого, по сути дела, в свободной стране быть не должно, а оно меня прижимало ежедневно. К такому повороту я оказался не готов. Я начал чувствовать, что этот моральный прессинг сказывается на моей игре.
Команда, куда я попал, тогда в Лиге ничем не выделялась, а уровень мастерства у игроков был далек от того, к которому я привык, играя в ЦСКА и сборной. Тренерский состав в «Нью-Джерси» менялся с необыкновенной скоростью: за пять с половиной лет, что я играл в клубе, в нем поменялось пять тренеров. Каждый приходил со своим понятием игры, со своими мыслями. Но это мне было пережить куда легче, чем ситуацию, когда партнер, который должен прикрыть меня, делал вид, что прикрывает, а потом уходил в сторону — и я получал удар в спину. Выходило, что я сражался за то, чтобы быть свободным, чтобы попасть в свободную страну, а столкнувшись с таким отношением, думал: «Для чего я здесь?» Я играл в своей стране, меня в ней почитали, меня уважали во всем мире… И вдруг для того, чтобы я получил травму или чтобы плохо выглядел, меня подставляют мои же партнеры! С подобным я никогда на льду не сталкивался. Я играл в команде, где, если возникала какая-то проблема, выходящая за рамки нашего дела, мы с ребятами могли и без тренеров собраться, чтобы поставить человека на место: или ты будешь играть так, как надо, или у тебя начнутся неприятности. Но здесь обстоятельства складываются так, что я на них повлиять не могу. Ужасное чувство: ты заходишь в раздевалку, а где-нибудь в углу смеются, и ты не знаешь, над тобой смеются или нет, потому что не понимаешь, о чем разговор, так как почти не знаешь английского. Оттого постоянное напряжение, невозможно расслабиться даже на час. Одну неделю играю прилично, две недели — спад.
Хозяин и менеджер команды относились ко мне прекрасно. Дима Лопухин был с нами постоянно как связной от офиса клуба. Бытовые вопросы, записанные в контракте, решались сразу же. Но ведь для всего, начиная от поиска дома и до покупки вилок и скатертей, нужно было время.
Нужно поехать, выбрать, купить, привезти. Нас с Ладой возили выбирать дом. Предлагали всевозможные: и отдельно стоящие, и большие, и поменьше, и совсем маленькие. Мы остановились на кондоминиуме — это когда дома сложены вместе в цепочку и они за забором, с охраной, с общественным центром. Лада боялась оставаться одна, а так соседи кругом, есть к кому обратиться, если что случится. Выбрали местечко Вудлендс в городе Вест-Орандже — это штат Нью-Джерси, но в получасе езды от Манхэттена, то есть на границе штатов Нью-Джерси и Нью-Йорк. Двадцать минут по хайвею, потом через Линкольн-туннель под Гудзоном — и ты в центре Нью-Йорка. Дом нам так понравился, что теперь он наш, мы его выкупили. После сезона надо иметь место, куда можно вернуться и отдохнуть.
Выбрали дом, стали смотреть мебель, покупать миллион мелочей, а на все про все у нас получилось всего три недели. А еще надо было получить «сошиал секьюрити» (карточку социального страхования, что-то вроде нашего паспорта) и водительские права, потому что «родные» права в то время в Америке не действовали, на них нельзя было получить страховку, а без страховки нельзя ездить. С одной стороны, это приятные хлопоты, с другой — занимали время, отвлекали от главного, ради чего приехал: настроиться на то, что через две недели начинается тренировочный кемп, во время которого я должен подготовиться к сезону. Кемп — это шесть-семь дней, и сразу начинаются выставочные игры. Всего неделя, что для меня совсем несерьезно, а надо уже начинать играть, тебя хотят проверить, как ты вписываешься в новую команду. Тебя рассматривают со всех сторон в этих предсезонных играх, когда нет удалений и за грубость не наказывают, не штрафуют, как в регулярном чемпионате.
Я думаю, все упиралось в одно: я приехал из совершенно другого мира, где другая культура, другие взаимоотношения. И проблема проблем, конечно, язык. Без него ты не можешь общаться с партнерами, не слышишь, что о тебе говорят, не можешь давать интервью. Без языка ты глухонемой. Кто-то улыбается, говоря с тобой, а ты думаешь: «Что-то, наверное, не так» и чувствуешь себя дурачком. Английский язык у меня к приезду в Нью-Джерси был на нулевом уровне. Пока ездил со сборной, все, что освоил, — «привет» и «как дела». Нам сразу наняли педагога, симпатичную женщину Элен, но времени у меня свободного почти не оказалось. Иногда я раз в неделю с ней занимался, реже — два. Но базу она все же дала, а в основном пришлось учить язык, как говорят, по ходу пьесы — в общении. Крис Драйпер, мой сосед по комнате в отеле и удивительно организованный человек, был первым, кто постоянно мне объяснял все, что вокруг происходит. Потом его сменил Дагги Браун, интеллигентнейший парень, в конце концов мы с ним подружились семьями. Браун закончил колледж, исторический факультет, много знал о России, о Советском Союзе. С Дагги я играл в «Нью-Джерси» почти пять лет. Когда меня поменяли в «Детройт», Дагги уже бился за эту команду. Так получается, что мы пока все время в одном клубе.
Через три года после того, как я приехал в Америку, Дагги, парень из известной богатой семьи, подошел ко мне и предложил мне стать крестным отцом его первого сына. Я испытал настоящий шок! Я спросил, как же так, вы — католики, а я — православный? Дагги отвечает: «Я ходил к своему священнику, он сказал, что в нашей религии подобное допустимо». Церемония католического крещения намного проще нашей, но такая же торжественная. Один из дедушек моего крестника, рыжего Патрика, — хозяин «Джайнтс» («Гиганты») из Нью-Йорка, популярной футбольной команды с огромными традициями. Крестины Патрика — одно из самых приятных событий в моей жизни.
Так вот, Дагги мне очень помогал, и не только в английском языке. Он вводил меня в американскую жизнь, объяснял, как себя вести, что делать в определенных ситуациях, а его жена Моурин взяла шефство над Ладой. Но все это происходило уже к концу первого года жизни в Штагах. А поначалу нервы не выдерживали и приходили минуты, когда хотелось все бросить и уехать обратно в Москву, но я говорил себе: «Нет, ты не имеешь права это делать, иначе для чего ты прошел через весь этот кошмар?»
И все же первые полгода были мучительные, и Ладе жизнь в Америке давалась не так просто. Она учила язык по телевизору, сидела одна дома, смотрела бесконечные мыльные оперы и потихоньку по ним учила разговорную речь. Лада к языку оказалась способнее меня. У нее хороший слух, а мне медведь на ухо наступил. Люди с хорошим слухом гораздо легче воспринимают чужой язык, у Лады и произношение намного лучше моего. Но и ей было непросто, пока не нашлись друзья, не появился круг общения. Так незаметно мы прижились, и как только появился язык, все стало намного проще. Я начал разговаривать с партнерами, причем не только о хоккее — на любые темы. У них, оказывается, много вопросов ко мне накопилось, и все они висели в воздухе до тех пор, пока я не заговорил. Вдруг выяснилось, что жизнь намного интереснее, и отношение ко мне в команде совершенно изменилось.