— Вот так. — Она вытянула руки по швам и с остолбенелым лицом пошаталась на месте.
— Почему ты думаешь?
— Сделала . заключение. Дело в том, что там, у Житневых, был... — Она назвала фамилию еще молодого, быстро делающего карьеру заместителя министра. — И он сказал многозначительно: «Им недовольны». Ты знаешь, а я на твоем месте не стала бы переходить в другой институт. Во-первых, переход развалит работу. Во-вторых... Допустим даже, что ты перейдешь к Саблину. Но ведь ты будешь у него один из многих, а у нас ты, что ни говори, номер один. Кстати, я была на твоем докладе.
— Ну и как?
— Хоть я и не все поняла, но понравился. Ты — тоже.
— Что «тоже»?
— Ты был необычный. И тихий и бешеный, — сказала с удовольствием Леночка. — Я даже вспомнила, как ты двинул меня.
— Ну вот еще! За что?
— За то, что я не хотела, чтобы ты купил апельсины для Вовки. (Вовка был племянником Леночки.) Ты рассердился, — продолжала она, — и двинул.
— Да полно тебе!
— Я запомнила, потому что мне понравилось, как ты это сделал.
— Так надо было тебя бить!
— Возможно, возможно, — сказала Леночка, улыбаясь. — Но теперь некому меня бить. Ты занят. — Это было сказано с намеком.
— Меня самого бьют, и весьма беспощадно. Так ты говорила, что Саблин...
— За что купила, за то продаю. Но я на твоем месте... — Она замолчала.
— Договаривай.
— Взяла бы заявление об уходе обратно.
Петр Андреевич нахмурился.
— Но ведь это как раз и значило бы, что я согласен с приказом!
— Не знаю, не знаю. Вы с Врубовым, как говорится, в разных весовых категориях. Кстати, это сказал кто-то из твоих, а Врубову немедленно доложили, и он был очень доволен. Что еще? Ах да! «Его хотят сделать мучеником и знаменем».
— Это еще что?
— А это тоже была одна из тем разговора. Очевидно, мучеником науки и знаменем вольнодумия. Ах да! Еще одно. Осколков вызвал меня на днях и просил поговорить с тобой. Нанимал разведчицей.
— Вот как? И что же?
— Как это «что же»? — с обидой спросила Леночка. — Дала ему понять, что он дурак, и ушла.
— Он далеко не дурак.
— Да. Но в данном случае это было глупо. Хотел сыграть на... Ну, ты сам понимаешь на чем.
— Спасибо. Послушай, — вдруг сказал Коншин, вспомнив свой разговор с Машей. — Извини, что я вмешиваюсь в твои дела. И не сердись заранее. Оставила бы ты в покое Ватазина. Ведь его в самом деле не узнать. Я тебе дружески советую.
Леночка засмеялась.
— А ты это ему дружески посоветуй. Не умрет. Говорят, от счастья не умирают. Впрочем, не волнуйся. Твой Ватазин интересует меня, как прошлогодний снег. А кто же это просил тебя поговорить со мной? Неужели сама долговязая метла Вера Николаевна? Не похоже, не похоже. Так ты на президиум?
— Да.
— Ну, с богом.
48
Он пришел рано, задолго до начала. Разговор с Леночкой расстроил его. Во-первых, вмешиваться в ее отношения с Ватазиным было глупо. А во-вторых — Саблин? Может быть, он в самом деле зашатался?
Но что-то преднамеренное почудилось ему в этом слове.
Надо было охватить разговор одним взглядом. Так он всегда делал, запутываясь в противоречиях. В разговоре было что-то одновременно и беглое и значительное. Была двойственность. Была преднамеренность. Может быть, кому-то показалось важным, чтобы за два часа до президиума он узнал, что положение Саблина непрочно?
Хотела ли Леночка ему помочь? Может быть. Но одновременно не только помочь. Или точнее: не только ему. Но если так, разве она стала бы рассказывать о том, что ее вызывал Осколков? Ему стало стыдно. Подумать, что этот разговор подсказан Врубовым и направлен к определенной цели — перед самым заседанием выбить его, Коншина, из седла, — что за вздор! Леночка просто хотела ему помочь, она искренне считает, что он должен взять заявление назад. И довольно об этом!
Но почему-то ночь перед отъездом из Прибрежного вспомнилась ему. В духоте тесной комнаты сонно жужжат мухи. Под легким одеялом видны очертания крупного тела. Одеяло поднимается и опускается на груди. Чужая женщина спит, бесшумно дыша, а он смотрит на нее, не чувствуя ничего, кроме внезапной холодной ненависти.
Пора было, впрочем, подумать о другом. Он тщательно приготовился к выступлению на президиуме. Но что-то было еще не взвешено, не соотнесено, могли встретиться неожиданности. И как бы рукой отстранив разговор в метро, он в тысячный раз представил себе, как неопровержимо докажет, что переход в другой институт — единственный выход.
49
Медленно собирались члены президиума. Пришел Саблин, поздоровался и подмигнул с таинственным видом. Потом пробежал, еле кивнув Петру Андреевичу, Врубов прямо в кабинет президента. Пришла большая группа сотрудников другого института — их вопрос должен был обсуждаться первым.
Вдруг явился спокойный, добродушный Левенштейн, от которого попахивало вином, и когда Петр Андреевич удивленно спросил его: «А ты здесь зачем?» — тот ответил:
— Наши прислали. Считают, что ты нуждаешься в моральной поддержке.
Он увел Коншина в коридор: «Нечего раньше времени показываться на глаза начальству» — и они долго молчали, стоя у окна, за которым весело метался мелкий крупитчатый снег. День был солнечный, не очень холодный, просторный. Но Коншин, у которого болела голова, с неприязненным чувством смотрел на этот вид за окном, на эти солнечно-снежные зайчики, скользившие по металлу автомобилей, по заиндевевшим веткам тополей.
— Господи, хоть бы все это кончилось поскорее! — почти простонал он.
И Левенштейн, который вдруг превратился в озабоченную и добрую старую няню, сунул ему таблетку, принес из приемной стакан воды, заставил принять.
— Бывают же дурные сны, когда нет силы проснуться, — сказал он. — Жизнь идет полосами. Сейчас у тебя плохая полоса. Она кончится, пойдет полоса хорошая.
Прошел час, сотрудники, вызванные по первому вопросу, ушли, а Петр Андреевич все ждал, когда его вызовут.
— Решают без тебя, — сказал Левенштейн. — Голова болит?
— Да.
— Еще таблетку?
— Нет. Пройдет, когда вызовут. Стресс.
Вызвали на исходе дня, когда зайчики исчезли и все на дворе и в здании стало сумеречным, вечерним.
В кабинете президента сизый табачный дым плавал в свете высоко подвешенной люстры; за длинным столом сидели академики, все незнакомые, кроме Саблина, Кржевского, Врубова. Петра Андреевича пригласили к столу, и на него доброжелательно и с любопытством уставились старые седые люди, серые от усталости, с воспаленными глазами.
Кржевский в официальном тоне предложил рассказать о сущности дела — «если можно, покороче», добавил он, окинув всех присутствующих острым взглядом маленьких глаз, означавшим, что все утомлены и что он, Петр Андреевич, не должен обижаться на просьбу. Кое-кто поддержал:
— Да, покороче.
Не чувствуя никакого стресса, все с той же темной головой, Коншин начал заранее приготовленной фразой. Врубов, перед которым лежали какие-то папки, раскрыв одну из них, сразу же стал возражать, но Кржевский резко прервал его:
— Это мы уже слышали. Там ничего нет.
Петр Андреевич продолжал говорить. Но он не сказал и десятой доли того, что было обдумано, взвешено, соотнесено, подготовлено, когда Кржевский остановил его.
— Мы обсудили вашу просьбу и вполне с вами согласны, — мягким, доброжелательным голосом сказал он. — Отдел будет восстановлен.
— Но как же конкурс? — почти закричал Коншин.
— Ваш директор заверил президиум, что никто из сотрудников не пострадает.
— Но он действовал незаконно! — воскликнул Коншин.
«Сейчас скажу, — подумал он тут же с похолодевшим сердцем. — Сейчас все скажу. И что с Врубовым невозможно работать. И что отдел надо перевести в другой институт. Левенштейн был прав, все решили без меня, и все довольны своим решением... Но почему Саблин молчит? Он должен сказать, что берет к себе наш отдел!..»
Но Саблин молчал, а какой-то работник аппарата гнусаво сказал, что «конкурс мог быть объявлен на основании постановления министерства» — он назвал дату и номер — и что «все сотрудники будут утверждены в течение десяти дней».
Теперь на Коншина смотрели с умиротворяющим, но и недоумевающим видом. Отдел будет восстановлен, что же еще ему надо?
— Вам мало гарантии президиума? — мягко спросил незнакомый академик с усталым лицом.
— Мне мало восстановления отдела, — зло скосив глаза, тихим голосом сказал Коншин. — Президиум не может дать гарантию в том, что после восстановления мы будем работать в благоприятных... Да куда там! Хотя бы в нейтральных условиях! Единственной возможностью спасения отдела является переход в другой институт. И не кажется ли очевидным... — у него сорвался голос, он справился, но с каждым словом говорил все громче, — что, прежде чем восстанавливать отдел, надо задуматься над тем, почему он был упразднен? Нанесено оскорбление — за что? Казалось бы, без всякой причины? О нет! Причина заключается в том, что для директора не имеет никакого значения научный успех любого сотрудника, любой лаборатории, если из этого успеха он не может извлечь выгоды для себя, связанной с премией или заграничной поездкой. («Ну все, пропал», — подумал он, посмотрев прямо в плоские, расширенные от бешенства глаза Врубова). Институт существует не для того, чтобы содействовать развитию науки, а для того, чтобы украшать существование директора. А наука!..
Он замолчал, и Врубов немедленно прохрипел что-то невнятное, вроде: «Прошу меня оградить!» Но Коншина не останавливали, напротив — слушали с неожиданным интересом.
— И до этого приказа, который граничит с преступлением, наш отдел существовал в атмосфере неприязни, нам отказывали в аппаратуре, не посылали на симпозиумы и конгрессы. Не говорю уж о других, более мелких придирках, отнимавших у меня как руководителя так много времени, что только к концу рабочего дня удавалось вернуться к делу. Мы не жаловались, мы работали. И когда мы были в разгаре работы...
Кржевский поднял руку.
— Простите, еще две минуты, — уже смело, полным голосом сказал Петр Андреевич. — Я готов положиться на благородство Павла Петровича. Но руководство Института в целом... Я имею в виду его заместителя Осколкова. Даже ребенку ясно, что президиум не может гарантировать отсутствие мнительности и незлобивости в характере этого человека. Отдел после восстановления попадет в условия несравненно худшие. Единственный выход — и я убедительно прошу рассмотреть эту возможность — перейти в другой институт.
Легкий шум прокатился по кабинету — многие члены президиума одновременно заговорили друг с другом.
— Но вопрос о переводе в другой институт не был поставлен и не обсуждался, — уже совсем другим, сдержанно-возмущенным голосом сказал Кржевский. — Павел Петрович, сейчас мы закончим, а потом я дам вам слово, — сказал он Врубову, а потом продолжал: — А пока... Вы, я полагаю, согласитесь с тем, что упраздненный и, следовательно, формально не существующий отдел нельзя переводить в другой институт?
...И дальше все пошло очень быстро. Кржевский что-то диктовал стенографистке, все пришло в движение, начался общий разговор, все вставали из-за стола...
— Вы свободны, — сказал Кржевский, и, уходя, Петр Андреевич слышал захлебывающийся голос Врубова:
— Прежде всего...
Коншин вышел в приемную и через открытую дверь увидел взволнованные лица Левенштейна, Ордынцевой, кого-то еще — собрался почти весь отдел.
— Ну как? Что решили?
— Они пошли навстречу нам и решили восстановить отдел.
— А как же насчет перевода?
— Надеюсь, вы согласитесь со мной, что формально не существующий отдел никуда переведен быть не может? — нервно смеясь, спросил Коншин. — Поехали ко мне, расскажу.
50
— Ты понимаешь, я никак не мог трезво оценить то, что случилось. Они приехали ко мне, я рассказал о президиуме, и Ордынцева оценила меня однозначно: «Вы не выдержали. Президиум выдал нас на расправу Врубову, он теперь всех сожрет, и сопротивляться поздно. Второй раз заявление об уходе подавать нельзя — это смешно. Второй раз вся Москва за вас заступаться не будет». Ты знаешь, это состояние, когда внутри все опускается, и все безразлично, и не хочется жить! Но я подумал о тебе: что сказала бы Маша?
— Обними меня. Вот так. Теперь продолжай.
— Левенштейн и Володя Кабанов стали спорить с Марией Игнатьевной, но в конце концов и Левенштейн сказал: «Отдел восстановили, а возможность провалить на конкурсе любого из нас подтвердили. Но ты все равно ничего сделать не мог. Формально президиум прав. Отдел упразднен, стало быть, перевести его невозможно». Я слушал и думал: «Нет, я виноват. Я не выдержал. Когда Кржевский сказал: «Вы свободны», я не должен был уходить. Мне помешала моя проклятая вежливость, я не в силах был кричать на старых усталых людей. А нужно было устроить скандал». Я думал: «Маша сказала, что скандал — это вещь». Потом, когда я вернулся домой, пришли мальчики, которых Врубов прислал в отдел, и один сказал: «Петр Андреевич, считаем своим долгом заявить, что мы всецело за вас». И оказалось, что приехали многие, но не решаются войти, не зная, в каком я состоянии. Я выбежал к ним, позвал и с той минуты почувствовал, что, хотя ничего хорошего не произошло, меня вроде бы никто не винит. Когда я рассказывал, мне смертельно хотелось только одного: чтобы они сказали, что ничего большего я сделать не мог. Почти невозможно было объяснить, что мне мешала вежливость, и я боялся, что как раз это го-то и не поймут. Но, кажется, заметили и поняли, только одна Мария Игнатьевна фыркнула: «Жаль, что там меня не было». Потом начался разговор, в котором все, хотя и по-разному, согласились, что ничего большего я сделать не мог. Конечно, жизнь будет теперь нелегкой. Врубов найдет возможность отплатить, но к трудностям не привыкать, они были и будут. Но потом, когда все разошлись, я почувствовал, что схожу с ума. Предал я их или нет? Была ли возможность переломить ход президиума? Я не мог оставаться один, хотел позвонить тебе, но было три часа ночи, а я знал, что завтра у тебя трудный день. Пошел в ванную, посмотрел на себя в зеркало и, ты знаешь, удивился: таким я себя еще никогда не видел... Ну хватит об этом. Еще ничего не кончилось. Поговорим о другом.
— Так тебе понравились Поповы?
— Да, и особенно Ирина Павловна. У нее становится нежное лицо, когда она слушает музыку.
— Жаль Верочку.
— Да. Она терпелива?
— Очень.
— Тогда все будет хорошо. Дело в том, что Георгий Николаевич просто нужен Кременецкой. Она даже желает ему добра, ведь она, В сущности, человек хороший. Но потом, когда он станет ей не нужен...
— Ты думаешь, станет?
— Не сомневаюсь. Ты бы слышала ее выступление на институтской конференции. Она далеко пойдет.
— Но как же Георгий? Неужели он не понимает?
— Может быть, догадывается. Но он человек, у которого нет представления о тайной цели. Он обманывается в ней, потому что не в силах поставить себя на ее место. Она кажется ему однозначной, а между тем его лаборатория, в которой она стала теперь полной хозяйкой, для нее только ступень, начало.
— Знаешь что? Пойдем погулять.
— Не поздно? Девятый час. И завтра у тебя трудный день.
— Наплевать! И знаешь куда? В лес. Не боишься? По моей любимой просеке.
— Не заблудимся?
— Я найду ее с закрытыми глазами.