За все это столетие в Париже не было создано ничего прочного и основательного, за исключением Отель-Дьё,[144] творения епископа Ландри.
Никто на Западе в это время не удостаивал вниманием голос, доносившийся из Аравийской пустыни. Занятые своими внутренними переделами, франкские правители не услышали топота бедуинских коней и верблюдов, не приняли серьезных мер, чтобы остановить или хотя бы задержать их чрезмерно быстрое продвижение по Средиземноморью, потому что куда больше их волновало то, что поделывает герцог и майордом Австразии Карл Мартелл.
И когда Париж наконец различил грохот, производимый проповедниками ислама, те уже галопом приближались к Пуатье.
III. Забытый империей
Безучастность Карла
Нет никакой уверенности в том, что при Пуатье[145] действительно имела место «битва», нет, – скорее всего, мусульмане попросту разграбили предместья этого города, ну а потом «встретились» с христианами на дороге в Тур. Как это часто случается с войсками завоевателей, которых легкость продвижения заносит чересчур далеко от их баз, – стоило арабам впервые натолкнуться на серьезное сопротивление, они мгновенно обратились в бегство. Но победители и побежденные были в равной степени заинтересованы в том, чтобы в рассказах преувеличивать значение этой стычки: одни – чтобы оправдать свое отступление, другие – чтобы раздуть значимость своей мнимой победы, вот и рождались легенды, ставшие позже историей.
А раз нет никакой уверенности в серьезности битвы, тем более нет никакой уверенности в том, что в тот день Карл Мартелл[146] спас Запад от весьма серьезной, огромной и способной перерасти в трагедию опасности, как бы ему ни нравилось это утверждать. Его противником был не весь мусульманский мир, Карл сражался лишь с отдельной группой арабов и обращенных вестготов, куда менее озабоченных стремлением подчинить себе Европу, чем необходимостью уладить разногласия между местными властями и мятежным эмиром.[147] Это вторжение, по крайней мере вначале, выглядело как большой карательный набег.
Зато в чем мы можем быть совершенно уверены – это в том, что сам Карл Мартелл еще до вторжения арабов дважды разграбил юго-запад Франции. И если мусульмане вторглись в страну – они сделали это потому, что их позвал выступить в помощь ему против Карла герцог Аквитанский.
Карл ведь к тому времени – и точно так же – разгромил Нейстрию, разграбил долины Сены и Луары, завоевал территории фризов, баварцев, саксов, лионцев, а довольно много времени спустя после ухода арабов в третий раз напал на Аквитанию. В то время Абд эль-Рахман внушал куда меньший ужас, чем сам Карл Мартелл!
И когда сарацины вновь появились в долине Роны, их нашествие остановил не Карл Мартелл и не его союзник, король Ломбардии, нет – разложение армии захватчиков началось даже раньше, чем она вступила в битву: распри на религиозной почве тогда уже терзали мусульманский мир и ограничивали распространение ислама. Карлу осталось просто явиться в Прованс с войсками, чтобы наказать там предателей и подвергнуть имущество марсельцев, снюхавшихся с неверными, секвестру.[148] Вот и вся победа!
Тем не менее широко распространявшаяся легенда о якобы выигранной битве при Пуатье, дополненная фактами о провансальском «триумфе», не только позволила Карлу Мартеллу выставлять себя защитником Европы и спасителем христианства, но даже после смерти Теодориха IV[149] (который в случае, если бы составлялся список монархов, по праву получил бы прозвище Неизвестный) избавила от необходимости создавать хотя бы видимость наличия короля.
Почему же все-таки Карл Мартелл не был коронован? Ему не хватило скорее времени, чем желания. Этот бастард повелителя Австразии, майордома Пипина Геристальского, бастард, который решил восстановить ради собственной выгоды отцовское всемогущество, был по происхождению человеком с Востока, австразийцем, столицей для него был Мец, главной рекой – отнюдь не Сена, но Рейн.
Он не знал Парижа, побывал в нем всего однажды, еще в юности, когда пришел сюда с войной, чтобы уничтожить своих первых противников, и вернулся он в столицу Франции только после смерти: Карла похоронили в Сен-Дени, тем самым доказав, что воспринимают его как короля.
А если ему хотелось – или он был вынужден, ведя бесконечные войны, восстановить всегда готовое пошатнуться единство Франкского королевства, то только потому, что у него была собственная концепция такого единства. Он видел в единстве народов, занимающих территорию королевства франков, выгоду для себя лично: надо объединить всех под своей властью, – и потому речь шла скорее о единстве власти, чем о единении народов.
Карл Мартелл с тем большим ожесточением боролся за свои права, что их – в связи с незаконнорожденностью – легко было оспорить, и опирался поначалу в своих действиях на австразийских высших сановников и крупных землевладельцев, поскольку те видели в нем самим Небом посланного защитника своей власти и своего добра. Он всю жизнь поступал именно так, и так же вели себя его потомки, которые всегда благоволили самым богатым и содействовали любому предприятию, в котором крутились большие деньги, независимо от того, церковные деятели в нем участвовали или мирские. Имущие классы охотно отдавались в руки авантюристов, гарантировавших им сохранение приобретенных льгот. Династия Каролингов – куда в большей степени, чем другие, – продемонстрирует нам монархию привилегированных.
Париж ремесленный, Париж торговый, Париж транспорта и всякого рода сделок, Париж изобретателей, Париж – место обмена изделиями и идеями, Париж, кишевший тысячами мелких производителей и обладавший всего несколькими, да и то невеликими, состояниями, – такой Париж ничем не мог заинтересовать Каролингов.
Коронация Пипина
Тем не менее в следующие годы Париж станет местом и свидетелем политических актов, которые повлияют на будущие века.
Гегемонистские мечты Карла Мартелла и его правление не привели к серьезному упрочению Regnum Francorum и не принесли ему народного признания, а потому сыну и наследнику Карла – Пипину Короткому,[150] перенявшему отцовский воинственный пыл и отцовскую жестокость по отношению к противнику, пришлось много воевать. Он организовал новый поход в Аквитанию, два в Германию, еще два в Италию, чтобы разобраться с бывшими союзниками отца – ломбардами, и, наконец, третье его вторжение в Аквитанию вылилось в долгую, восьмилетнюю, и очень кровопролитную войну.
Когда изучаешь историю жизни Карла Мартелла, почти на каждой странице встречаешь глагол «разграбил», когда обращаешься к истории жизни его сына, основным глаголом становится «разорил». Разорение Берри, разорение Оверни, разорение Лимузена и Керси, разорение Лангедока… Разорение, тем более столько раз повторяющееся, выглядит более продуманным действием, чем простое разграбление, в разорении есть нечто более систематичное и более методическое. У Пипина, как единодушно считают все историки Средневековья, политическое чутье было куда более развито, чем у Карла Мартелла.
Кроме того, Пипину еще и повезло, поскольку старший брат Карломан[151] добровольно устранился. У него не было особых способностей властвовать, он ужасался при виде убийств, которых при нем совершилось множество, – что ему оставалось? Только уйти в монахи, что он вскоре и сделал. Пипин, оставшись единственным хозяином (точнее – единственным майордомом, реальным правителем), так же методично, систематически двигался к трону, как опустошал чужие территории. Выполняя эту довольно медленно решавшуюся задачу, он счел для себя полезным вспомнить о Париже.
Первый раз Пипин вспомнил о нем в 743 году для того, чтобы объявить там на Марсовом поле о коронации последнего Меровинга, Хильдерика III. Тень, призрак короля, но от имени этого призрака Пипин управлял государством в течение восьми лет. На исходе этих восьми лет всемогущий майордом написал папе Захарии[152] странное письмо, ответом на которое стали такие слова: «Лучше назвать королем того, кто имеет власть, чем того, кто от нее отстранен». Пипин воспользовался этим ответом, чтобы созвать в Суассоне ассамблею, которая и даровала – или передала – ему королевский титул «как избранному всеми франками, по узаконении епископами и при повиновении знати». Примерно так выразился средневековый летописец. Вот только кажется, будто на том чудном референдуме голоса епископов и знати имели тот же вес, что и голоса всех франков, вместе взятые. Своего рода предвосхищение, а может быть – и исток юридического раздела всего французского народа на три сословия, эти три сословия так ведь и просуществовали вплоть до полного краха монархии.
На голове последнего из Хильдериков появилась тонзура, и он затворился в тишине обители. А большие монастыри, в знак великого праздника восшествия на престол нового монарха, получили от него роскошные дары, обязанные своей роскошью имуществу и землям всех франков.
Тут надо напомнить, что духовенство той жестокой эпохи отличалось нравами, которые нас с вами сильно удивили бы, столкнись мы с ними въявь: епископы часто были женатыми людьми, чьи сыновья претендовали на наследование епископата; настоятели грабили собственные монастыри, обеспечивая себе возможность жить как сеньоры, и позволяли себе участвовать в войнах, охоте и попойках, они нередко отличались распутством; церковники занимались ростовщичеством, и многие миряне управляли церквами, как лавками или земельной собственностью, «даже не дав себе труда принять священный сан или постричься в монахи».
Папство, испуганное и возмущенное состоянием французской церкви, умоляло Пипина прекратить это безобразие и воспитать новое духовенство, и Пипин приступил к порученному делу, осуществляя его так же методично и систематически. А папство между тем жило в страхе перед угрозой нашествия лангобардов.
И тут Пипин Короткий второй раз вспомнил о Париже или, точнее, о Сен-Дени – но как вспомнил? Он предложил здесь папе Стефану II,[153] избранному на престол после умершего Захарии, стол и кров.
Ах, какой трогательной была встреча Стефана и Пипина в самом начале 754 года![154] Прибывши к папскому кортежу, Пипин спешился, взял под уздцы лошадь понтифика и смиренно, как конюх, вел ее. Но затем, когда они оказались в первой же часовне, папа бросился на колени перед королем и стал просить у него защиты. У истории иногда просыпается чувство юмора: все это происходило 6 января – в День трех королей![155]
Так же как Стефан не был уверен в том, что сумеет удержаться на своем престоле в Риме, Пипин, со своей стороны, тоже не стал бы биться об заклад, что сохранит за собой новенький трон: его как выбрали, так могли и устранить после следующих выборов, его мог согнать другой претендент на власть… Кажется, все-таки на ассамблее и впрямь были представлены не все франки, вроде бы решение, там принятое, было не совсем единодушным, ведь к тому времени уже начались серьезные волнения…
Воспользовавшись тем, что папа был его гостем и был ему обязан, Пипин настоял на том, чтобы тот полгода спустя помазал его на царство в максимально торжественной обстановке. Местом миропомазания назначили базилику Сен-Дени.[156]
Давайте позволим себе чуть-чуть задержаться на этом торжественном дне 28 июля 754 года: в школьных учебниках истории о нем есть лишь краткое упоминание, между тем политическое значение этого дня, возможно, куда больше, чем дня восшествия на престол Карла Великого. Явившиеся пешком в Сен-Дени и глазевшие в тот летний день на церемонию парижане наблюдали за событием для своего времени совершенно непривычным, можно даже сказать – за нововведением, в любом случае – за событием, последствия которого сказываются и сегодня.
Во-первых, навсегда изменилась сама природа франкской монархии. Ни один из Меровингов не был помазан на царство. В силу традиции до тех пор даже при передаче королевской власти по наследству получить ее можно было, только будучи избранным, причем избрание это всегда могло быть подвергнуто пересмотру – и действительно не раз такому пересмотру подвергалось.
Миропомазание, то есть помазание освященным благоуханным маслом (миром), не было в обычае у франков, не было оно изначально в обычае и у христиан: таинство это позаимствовано из древних магических ритуалов времен фараонов.[157] Смысл помазания в том, чтобы отметить внешним знаком: данный человек избран не людьми, теперь он стал Его орудием в управлении народом, он причастен отныне Духу Божию. Таким образом, после помазания монарх приобретал черты жреца, личности неприкосновенной. «Tu es sacerdos in aeternum»[158] – и любое неповиновение или тем более противостояние отныне воспринималось как святотатство. Здесь корни божественного права монарха.
Такую систему прекрасно можно себе представить в государстве теократическом, глава которого является одновременно и главой священства своей страны. Но в том случае, когда глава государства и глава Церкви – разные люди, когда законы и церковные догмы – разного происхождения, когда власть мирская и власть духовная осуществляют свои функции порознь, порядок в государстве может быть только шатким, хромым на обе ноги, и либо две ветви власти обязаны заключить друг с другом некую сделку, либо они приговорены к постоянным конфликтам. Король желает управлять церковниками, потому что церковники – его подданные, а папа желает управлять своими подданными, в том числе и королем, потому что они верующие и в этом подчинены ему как наместнику Бога на земле.
Если государи не становятся, как сделали Каролинги, ближайшими помощниками папы, а папы, подобно Стефану II и его преемникам, не делаются первыми капелланами короля – что заставляет гражданские власти признать священство привилегированным классом, а власти церковные – попустительствовать всем злоупотреблениям, совершаемым правительством, – кроме Каноссы или Ананьи, императора Генриха на коленях в снегу или папы Бонифация, получившего пощечину прямо на собственном престоле, то нечего и ждать…[159] Или же все завершится расколом, как при Генрихе VIII Английском,[160] который, следуя собственной грубой логике, сделал себя главой своей национальной церкви.
Конклавы[161] в Карпантрасе[162] и Лионе, осаждаемые толпами горожан, бесконечные свары между галликанами и ультрамонтанами,[163] драмы, связанные с наложением ареста на имущество церкви при отделении церкви от государства и продолжавшиеся вплоть до начала нашего столетия, – все это станет для Франции плодом, который напоила ядом коронация Пипина.
Еще одно следствие помазания на царство в Сен-Дени, не менее пагубное, – образование в Италии особого государства с неограниченной властью церкви, государства, где монарх – понтифик.[164]
Папы эпохи Стефана выставляли себя, как ни странно это звучит, преемниками Римской республики и старались подхватить любую крупицу власти, какая выскользнет из рук Византийской империи. В день коронации Стефан присвоил Пипину еще и титул римского патриция, чисто декоративное, так сказать, почетное звание, которым императоры, начиная с Константина, иногда удостаивали иностранных правителей. Тут Стефан действовал уже отнюдь не как представитель Христа на земле, но как наследник Pontifex maximus[165] в языческой религии. Никогда до сих пор папство не было дальше от евангелической доктрины, никогда еще с такой непринужденностью не смешивала церковь то, что положено кесарю, с тем, что положено Богу.
Суть соглашения, можно даже сказать – сделки, между Стефаном и Пипином была совершенно ясна: «Я короную тебя в Париже – ты восстанавливаешь мою власть в Риме…» А в следующем месяце Пипин собрался в дорогу, и путь он держал в Италию. Напрасно старший брат Карломан приехал из своего монастырского убежища, напрасно умолял его отказаться от войны с лангобардами, старыми союзниками Франции, – Пипин теперь мог пренебречь любыми предостережениями: меч Божий был при нем, и король пускал его в дело с обычной своей решимостью.
Суза в Пьемонте была разорена – папа заговорил о чуде. Настала очередь Пизы, где тоже камня на камне не осталось, – и папа сравнил Пипина с Давидом и Соломоном вкупе. Но почему война после этого остановилась? Неужто франкские военачальники устали?.. Папа Стефан метал громы и молнии, он, не медля и ни секунды не колеблясь, отправил Пипину подписанное святым Петром послание, звучавшее так, будто апостол действительно вышел из могилы и требует, чтобы франки «явились защищать гробницу, где покоится его прах». Что оставалось? Пипин снова тронулся с места.
Побежденные лангобарды отдали Пипину экзархат Равенны, иными словами, не только Равенну как таковую, но и дюжину городов вокруг нее, в том числе Римини, Форли и Урбино. И эту территорию, до тех пор номинально входившую в Византийскую империю, Пипин сразу же и передал «Римской церкви, святому Петру и понтификам – его наследователям» в вечное пользование.[166] Вот таким образом король оплатил полученную им корону. Не кому иному, а Фульраду,[167] аббату из монастыря Сен-Дени, король поручил – вот вам компенсация коронования в самой что ни на есть торжественной форме – возложить ключи от завоеванных городов и акт дарения на гробницу, которая считалась могилой первого апостола. Родилось папское государство. Ключи святого Петра были на самом деле ключами короля Пипина.
Дар не принес счастья. Церковь уже двенадцать веков терпит его бремя. Став мирскими государями – со всем, что включает в себя это понятие: союзами или конфликтами с другими королевствами, финансовыми проблемами, созданием армии, войнами, расправами внутри страны, содержанием полиции, смертными казнями, – так вот, став мирскими государями, папы почувствуют, как неуклонно снижается их авторитет, как уменьшается их власть в вопросах морали. Тиара понтифика – в точности так же, как некогда императорская корона, – сделается ставкой в игре вполне земных амбиций. Папы и антипапы,[168] гвельфы и гибеллины[169] – количество смертей в их борьбе значительно превышало количество мучеников, погибших во имя веры. Приверженцы любой ереси – будь то катары или гуситы, вальденсы или спиритуалы – прежде всего упрекали папство в том, что положение его не соответствует основам христианского вероучения. Реформация найдет в этой ситуации самый мощный толчок для своих действий.
Даже в середине XIX века, когда формировалось итальянское единство, Наполеон III осуществил военное вмешательство с целью сохранить владения Святого престола, но это было последнее усилие, направленное на защиту Дара Пипина.
И только в последнем столетии, с тех пор как государство понтифика оказалось благоразумно сокращено до Ватикана, то есть той территории, какая необходима, чтобы поместить там церковные власти, папство обрело значение для всех и влияние на всех, известные нам с вами, такие, какими оно никогда прежде не обладало.
Если вспомнить как следует, получится, что очень мало действий, направленных на удовлетворение честолюбия одного человека и его клана – таких, как первая коронация Каролинга, – имело столь долгие последствия.
Когда Пипин, вернувшись с Аквитанской войны, осознал, что тяжело болен, что конец близок, он приказал отнести себя в Сен-Дени. Тело его было истощено и измучено страданиями, в мозгу засела одна-единственная мысль: как бы понадежнее обеспечить трон своему преемнику, не нарушив при этом никакого закона? Интересно, а бросил ли король, когда его проносили по мостам, хоть один взгляд на город… Париж был для него далеко не на первом месте среди городов королевства: ну что, в конце-то концов – резиденция прежней династии, старый королевский приход вблизи семейного кладбища. Но тело его, согласно его воле, было предано земле именно здесь – в церкви, где со времен Дагоберта покоились останки королей.
Пипин, пока не испустил последний вздох, пока его плоть не истлела, был озабочен тем, чтобы доказать: он – воплощение законности. Его сыну Карлу[170] не придется ломать голову над такими проблемами, и ему удастся совсем позабыть о Париже.
Без Карла Великого
Отношения городов с правителями выстраивает скорее сердце, чем разум. Города в этом смысле очень похожи на женщин. Точно так же, как заставивший сильнее всего страдать любовник оставляет в сердце женщины самую долгую ностальгию, те из королей, что сыграли в жизни города наиболее роковую роль, дольше всего сохраняются в его благодарной памяти. Общество в своих воспоминаниях – просто как девушка!
Франция лелеет память о двух властителях, которые принесли ей больше всего бед за всю ее историю, любит их и чтит с завидным постоянством. Речь о Карле Великом с его завоеванием Запада и о Наполеоне с его мечтами о власти над всей Европой. И опять-таки, подобно брошенной любовнице, которая, говоря о предмете своей страсти, приписывает ему достоинства, которых, кроме нее, никто не заметил, – «Да, он меня разорил… ничего не скажешь – истинный аристократ!.. Да, он меня поколачивал… ничего не скажешь – настоящий мужчина!..» – нация, рассказывая о своем прошлом, обеляет и приукрашивает пагубно отразившихся на ее судьбе властителей, наделяя их высокими добродетелями, коих они сроду не имели.
Из всех лубочных картинок, какие показывают французским школьникам, наиболее лишенная сходства и самая неточная по краскам – портрет императора Карла Великого.
И поскольку при его царствовании в Париже или для Парижа не было сделано ровно ничего, и поскольку его персона закрывает собой весь горизонт, давайте остановимся перед его статуей у Нотр-Дама… Кстати, ни один из других правителей не удостоен такой чести: Филиппа II Августа, например, отодвинули к месту когдатошней Тронной заставы,[171] а именем Филиппа Красивого не названа ни одна улица, даже тупик ни один не назван, что уж тут говорить о памятниках… Ну, значит, остановимся у бронзовой статуи Карла Великого и склонимся к его отражению, скользящему по водам времени.
Я сказал, что любое общество ведет себя как девушка? Точно так – во всех смыслах этого выражения. Потому что во властителях, которых она себе выбирает, нация, независимо от того, счастливая у нее любовь с претендентом или несчастливая, ищет мифического отца, если не дедушку. Ищет и в этом жаждавшем безоговорочного восхищения колоссе, образ которого осенял все ее детство, ищет в том, чья власть, пусть даже она связана с лишениями и жестоким обращением, служит надежной защитой. Портрет Карла Великого – доброго и величественного гиганта с пышной седой бородой – это чистейший плод народного воображения.
Для начала – Карл Великий никогда не носил бороды, у него было круглое лицо с длинными усами на франкский манер. Что касается роста, то – да, он был высоким, спорить не стану, но уж никак не гигантом. Величие его выражалось скорее в огромном брюхе, чем в осанке или голосе, – голос у него был тонкий и слабый, а голова постоянно втянута в плечи, будто шея полностью отсутствует.
У Карла Великого было четыре законных жены. С первой – Дезире – король развелся, следующие три одна за другой поумирали. Овдовев в третий раз, Карл завел себе четырех любовниц – надо же как-то утешиться! Своим дочерям он запретил выходить замуж, требовал, чтобы они оставались при нем, и предпочитал наводнять двор бастардами, лишь бы не позволить какой-нибудь из принцесс стать чьей-то женой.
Ничто в характере Карла Великого не говорило о какой-то особенной доброте, и тщетно мы пытались бы понять, за какие такие заслуги один из антипап в XII веке причислил императора к лику святых.
Карл Великий депортировал целые народы и однажды – как говорится, без суда и следствия – приговорил к смертной казни четыре тысячи пятьсот саксонцев, на которых донесли, что они якобы участвовали в мятеже. «Всем им в один день отрубили головы, – читаем в хрониках. – А насытившись местью, король отправился на зимние квартиры в Тионвиль,[172] где отметил и Рождество Христово, и Пасху».
Его методы христианизации были такими же поспешными, как его правосудие, – жители завоеванных стран, не успевшие окреститься в течение года, должны были уплатить штраф: сто двадцать су причиталось с дворянина, тридцать су – с любого свободного человека, пятнадцать су – с раба…
Он был охвачен маниакальной страстью к войне, его отец и дед выглядят по сравнению с ним просто-таки ангелами-миротворцами. За сорок семь лет царствования он организовал и провел по меньшей мере сорок семь военных походов и отбывал каждый год на поле брани так, как мы уходим в отпуск.