Взгляд сквозь столетия
Русская Фантастика XVIII и первой половины XIX века{1}
Блажен, живущий иногда в будущем…
…Я зрю сквозь целое столетие.
Александр Казанцев
Предисловие
Отважный читатель! Если ты любишь бурную реку фантастики, носясь по бешеным ее волнам вымысла, рискуя столкнуться с выскакивающими из пены камнями-монстрами еще несозданных машин, еще непоявившихся героев, если ты ценишь эту реку фантазии за то, что она выносит тебя за окоем, раскрывая перед взором невиданные пейзажи грядущего, если ты не просто равнодушный груз литературной лодки, а пытливый поклонник богини Движения и Мечты (ибо Мечта рождается продолжением Движения!) и хочешь узнать, где берет начало бурный поток, то прочти этот сборник.
Но не ищи в нем волнующих тебя сюжетных водоворотов и пенных брызг научных терминов, привычных тебе по современной порожистой части фантастической реки. Помни, что ты обернулся к тихим ее истокам, которые обычно связывались лишь с западной литературой. Но оказывается, и с востока впадал в нее светлый ручей.
Прочти сборник и убедись, что передовая русская мысль минувших веков часто и небезуспешно прибегала к таким литературным приемам, как фантастика. Писатели охотно переносили читателя с помощью иной раз намеренно простых и условных приемов в иные времена, в иные места, где можно было показать сбывшимися мечты авторов.
Мечты эти различны, как и язык, которым авторы пользовались. Преодолев архаические трудности былой словесности, передающей сам аромат давнего времени, заметишь, что многие писатели тогдашней России стремились раскрыть перед читателем свои чаяния о величии и благополучии русского народа, высказывали немало прогрессивных мыслей, во многом опередили время, как это, например, сделал А. Н. Радищев в своем полном революционного пафоса «Путешествии из Петербурга в Москву». Вместе с тем нельзя не сказать о том, что известная классовая ограниченность авторов объективно мешала им в той или иной степени понять, ясно представить и нарисовать действительно реальную картину общества будущего, живущего по законам социальной справедливости. Однако они искренне верили в торжество разума русских людей, в бессмертие любимой их России, страстно желали посеять в людях «доброе, вечное».
Не без удивления увидишь ты, читатель, что множество современных догадок и гипотез были известны мыслящим людям старой России. Оперируя передовыми знаниями, они порой верно прогнозировали достижения науки и техники (трансконтинентальные тоннели, электроходы, гибкие стеклянные ткани и пр.), а главное, они руководствовались полетом собственной Мечты, которая отражала действительность и во многом призвана была эту действительность изменить.
Читатель найдет здесь разнообразные по жанру и авторскому подходу произведения. Одна и та же мысль о столкновении Земли с Кометой, владевшая в ту пору многими умами, по-разному выражалась авторами (Сенковский, Одоевский), будущее рисовалось не только как «земной рай» или «золотой век», но и как тупик общества, построенного на «пользе», на «выгоде ради выгоды». В памфлетном пламени сарказма мы узнаем черты капитализма («Город без имени» Одоевского). В то же время «Европейские письма» Кюхельбекера позволяют нам, мчащимся среди бешеных струй направленной в будущее фантастики, оглянуться на прошлое, каким оно увидится из грядущего.
Хочется верить, что, закрыв сборник, ты, читатель, чуть по-иному сможешь взглянуть и на современную фантастику.
Так пусть бурлит фантазия у бортов нашей лодки. Мы знаем, откуда и куда плывем.
Александр Радищев
РАДИЩЕВ АЛЕКСАНДР НИКОЛАЕВИЧ (1749–1802) — революционер, писатель, философ. Родился в богатой дворянской семье. Грамоте его обучал приставленный к нему дядька, крепостной Петр Мамонтов. С 1756 года Радищев живет в Москве, где берет уроки у профессоров и преподавателей только что открытого университета. В 1762 году определяется в Петербургский Пажеский корпус.
В 1766–1771 годах Радищев учился на юридическом факультете Лейпцигского университета, изучал также литературу, естественные науки, овладел несколькими иностранными языками.
В 1771 году Радищев назначается протоколистом в Сенат. К этому же времени относится его перевод книги Г. Мабли «Размышления о греческой истории», в которой прославлялись гражданские добродетели, содержались нападки на тиранов. В примечаниях к ней Радищев писал, что самодержавие есть «наипротивнейшее человеческому естеству состояние».
В 1773–1775 годах Радищев служил обер-аудитором (дивизионным прокурором) в штабе финляндской дивизии. Восстание Пугачева, приходящееся на эти годы, явилось определяющей вехой в идейном развитии Радищева. В год расправы с Пугачевым он вышел в отставку.
С 1777 года Радищев служит в Коммерц-коллегии, а затем в Петербургской таможне, директором которой стал в 1790 году.
В произведениях начала 80-х годов («Слове о Ломоносове», «Письме к другу, жительствующему в Тобольске, по долгу звания своего») Радищев выступает как мыслитель-революционер, высоко оценивающий прогрессивные явления русской истории, а в 1783 году он заканчивает оду «Вольность» — первое революционное стихотворение в России.
В 1790 году в собственной маленькой типографии в количестве 650 экземпляров Радищев напечатал основное свое произведение — «Путешествие из Петербурга в Москву». Секретарь Екатерины II А. В. Храповицкий записал в дневнике: «…Открывается подозрение на Радищева. Сказывать изволила, что он бунтовщик, хуже Пугачева». Книга была конфискована, а ее автор арестован. После следствия, которое вела сама императрица с помощью обер-секретаря Тайной экспедиции С. И. Шешковского, Радищев был приговорен к смертной казни, замененной 10 годами ссылки в сибирский острог Илимск.
В Сибири Радищев продолжал творческую деятельность: изучал экономику края, промыслы, быт крестьян, писал сочинения по его истории, создал ряд философских произведений. При Павле I Радищев получил разрешение поселиться на родине в Немцове, а в 1801 году Александр I назначил его в Комиссию составления законов. Законодательные сочинения Радищева включали требование уничтожения крепостного права и сословных привилегий, отмены телесных наказаний. Председатель комиссии граф П. В. Завадовский заявил Радищеву, что если он не смирится, то его ждет «новая Сибирь». Радищев решил покончить с собой, принял яд и умер.
Идеи Радищева оказали значительное воздействие на А. С. Пушкина, декабристов, А. И. Герцена и все последующие поколения русских революционеров, на русскую поэзию и развитие реализма в русской литературе.
В статье «О национальной гордости великороссов» В. И. Ленин писал:
«…Нам больнее всего видеть и чувствовать, каким насилиям, гнету и издевательствам подвергают нашу прекрасную родину царские палачи, дворяне и капиталисты. Мы гордимся тем, что эти насилия вызывали отпор из нашей среды, из среды великорусов, что
Путешествие из Петербурга в Москву
Хотилов
(Проект в будущем){2}
Доведя постепенно любезное отечество наше до цветущего состояния{3}, в котором оное ныне находится; видя науки, художества и рукоделия, возведенные до высочайшия совершенства степени, до коей человеку достигнути дозволяется; видя в областях наших, что разум человеческий, вольно распростирая свое крылие, беспрепятственно и незаблужденно возносится везде к величию и надежным ныне стал стражею общественных законоположений, — под державным его покровом свободно и сердце наше, в молитвах ко всевышнему творцу воссылаемых, с неизреченным радованием сказати может, что отечество наше есть приятное божеству обиталище; ибо сложение его не на предрассудках и суевериях основано, но на внутреннем нашем чувствовании щедрот отца всех. Неизвестны нам вражды, столь часто людей разделявшие за их исповедание, неизвестно нам в оном и принуждение. Родившись среди свободы сей, мы истинно братьями друг друга почитаем, единому принадлежа семейству, единого имея отца, бога.
Светильник науки, носяся над законоположением нашим, отличает ныне его от многих земных законоположений. Равновесие во властях, равенство в имуществах отъемлют корень даже гражданских несогласий. Умеренность в наказаниях, заставляя почитать законы верховный власти, яко веления нежных родителей к своим чадам, предупреждают даже и бесхитростные злодеяния. Ясность в положениях о приобретении и сохранении имений не дозволяет возродиться семейным распрям. Межа, отделяющая гражданина в его владении от другого, глубока и всеми зрима, и всеми свято почитаема. Оскорбления частные между нами редки и дружелюбно примиряются. Воспитание народное пеклося о том, да кротки будем, да будем граждане миролюбивые, но прежде всего да будем человеки.
Наслаждаяся внутреннею тишиною, внешних врагов не имея, доведя общество до высшего блаженства гражданского сожития, неужели толико чужды будем ощущению человечества, чужды движениям жалости, чужды нежности благородных сердец, любви чужды братния и оставим в глазах наших на всегдашнюю нам укоризну, на поношение дальнейшего потомства треть целую общников наших, сограждан нам равных, братий возлюбленных в естестве, в тяжких узах рабства и неволи? Зверский обычай порабощать себе подобного человека, возродившийся в знойных полосах Ассии, обычай, диким народам приличный, обычай, знаменующий сердце окаменелое и души отсутствие совершенное, простерся на лице земли быстротечно, широко и далеко. И мы, сыны славы, мы, именем и делами словуты в коленах{4} земнородных, пораженные невежества мраком, восприяли обычай сей; и ко стыду нашему, ко стыду прошедших веков, ко стыду сего разумного времяточия сохранили его нерушимо даже до сего дня.
Известно вам из деяний отцев ваших, известно всем из наших летописей, что мудрые правители нашего народа, истинным подвизаемы человеколюбием, дознав естественную связь общественного союза, старалися положить предел стоглавному сему злу. Но державные их подвиги утщетилися известным тогда, гордыми своими преимуществами в государстве нашем, чиносостоянием, но ныне обветшалым и в презрение впавшим, дворянством наследственным. Державные предки наши среди могущества сил скипетра своего немощны были на разрушение оков гражданския неволи. Не токмо они не могли исполнити своих благих намерений, но ухищрением помянутого в государстве чиносостояния подвигнуты стали на противные рассудку их и сердцу правила{5}. Отцы наши зрели губителей сих, со слезами, может быть, сердечными, сожимающих узы и отягчающих оковы наиполезнейших в обществе сочленов. Земледельцы и до днесь между нами рабы; мы в них не познаем сограждан нам равных, забыли в них человека. О возлюбленные наши сограждане! о истинные сыны отечества! воззрите окрест вас и познайте заблуждение ваше. Служители божества предвечного, подвизаемые ко благу общества и ко блаженству человека, единомыслием с нами изъясняли вам в поучениях своих во имя всещедрого бога, ими проповедуемого, колико мудрости его и любви противно властвовати над ближним своим самопроизвольно. Старалися они доводами, в природе и сердце нашем почерпнутыми, доказать вам жестокость вашу, неправду и грех. Еще глас их торжественно во храмах живого бога вопиет громко: опомнитесь, заблудшие, смягчитеся жестокосердые; разрушьте оковы братии вашей, отверзите темницу неволи и дайте подобным вам вкусити сладости общежития, к нему же всещедрым уготованы, яко же и вы. Они благодетельными лучами солнца равно с вами наслаждаются, одинаковые с вами у них члены и чувства, и право в употреблении оных должно быть одинаково.
Но если служители божества представили взорам вашим неправоту порабощения в отношении человека, за долг наш вменяем мы показать вам вред оной в обществе и неправильность оного в отношении гражданина. Излишне, казалось бы, при возникшем столь уже давно духе любомудрия изыскивать или поновлять доводы о существенном человеков, а потому и граждан, равенстве. Возросшему под покровом свободы, исполненному чувствиями благородства, а не предрассуждениями доказательства о первенственном равенстве, суть движения его сердца обыкновенные. Но се несчастие смертного на земли: заблуждати среди света и не зрети того, что прямо взорам его предстоит.
В училищах, юным вам сущим, преподали вам основания права естественного и права гражданского{6}. Право естественное показало вам человеков, мысленно вне общества приявших одинаковое от природы сложение, и потому имеющих одинаковые права, следственно, равных во всем между собою и единые другим не подвластных. Право гражданское показало вам человеков, променявших беспредельную свободу на мирное оныя употребление. Но если все они положили свободе свой предел и правило деяниям своим, то все равны от чрева материя в природной свободе, равны должны быть и в ограничении оной. Следственно и тут один другому неподвластен. Властитель первый в обществе есть закон, ибо он для всех один. Но какое было побуждение вступати в общество и полагати произвольные пределы деяниям. Рассудок скажет: собственное благо; сердце скажет: собственное благо; нерастленный закон гражданский скажет: собственное благо. Мы в обществе живем, уже многие степени усовершенствования протекшем, и потому запамятовали мы начальное оного положение. Но воззрите на все новые народы и на все общества естества, если так сказать можно. Во-первых, порабощение есть преступление; во-вторых, един злодей или неприятель испытует тягость неволи. Соблюдая сии понятия, познаем мы, колико удалилися мы от цели общественной, колико отстоит еще вершины блаженства общественного далеко. Все, сказанное нами вам, есть обычно, и правила таковые иссосали вы со млеком матерним. Един предрассудок мгновения, единая корысть (да не уязвитеся нашими изречениями), единая корысть отъемлет у нас взор и в темноте беснующим нас уподобляет.
Но кто между нами оковы носит, кто ощущает тяготу неволи? Земледелец! кормилец нашея тощеты, насытитель нашего глада, тот, кто дает нам здравие, кто житие наше продолжает, не имея права распоряжати ни тем, что обработывает, ни тем, что производит. Кто же к ниве ближайшее имеет право, буде не делатель ее? Представим себе мысленно мужей, пришедших в пустыню для сооружения общества. Помышляя о прокормлении своем, они делят поросшую злаком землю. Кто жребий на уделе получает? Не тот ли, кто ее вспахать возможет; не тот ли, кто силы и желание к тому имеет достаточные? Младенцу или старцу, расслабленному, немощному и нерадивому, удел будет бесполезен. Она пребудет в запустении, и ветр класов на ней не возвеет. Если она бесполезна делателю ее, то бесполезна и обществу; ибо избытка своего делатель обществу не отдаст, не имея нужного. Следственно, в начале общества тот, кто ниву обработать может, тот имел на владение ею право, и обработывающий ее пользуется ею исключительно. Но колико удалилися мы от первоначального общественного положения относительно владения. У нас тот, кто естественное имеет к оному право, не токмо от того исключен совершенно, но, работая ниву чуждую, зрит пропитание свое зависящее от власти другого! Просвещенным вашим разумам истины сии не могут быть непонятны, но деяния ваши в исполнении сих истин препинаемы, сказали уже мы, предрассуждением и корыстью. Неужели сердца ваши, любовию человечества полные, предпочтут корысть чувствованиям, сердце услаждающим? Но какая в том корысть ваша? Может ли государство, где две трети граждан лишены гражданского звания и частию в законе мертвы, назваться блаженным? Можно ли назвать блаженным гражданское положение крестьянина в России? Ненасытец кровей один скажет, что он блажен, ибо не имеет понятия о лучшем состоянии.
Мы постараемся опровергнуть теперь сии зверские властителей правила, яко же их опровергали некогда предшественники наши деяниями своими неуспешно.
Блаженство гражданское в различных видах представиться может. Блаженно государство, говорят, если в нем царствует тишина и устройство{7}. Блаженно кажется, когда нивы в нем не пустеют и во градах гордые воздымаются здания. Блаженно называют его, когда далеко простирает власть оружия своего и властвует оно вне себя не токмо силою своею, но и словом своим над мнениями других. Но все сии блаженства можно назвать внешними, мгновенными, преходящими, частными и мысленными.
Воззрим на предлежащую взорам нашим долину. Что видим мы? Пространный воинский стан. Царствует в нем тишина повсюду. Все ратники стоят в своем месте. Наивеличайший строй зрится в рядах их. Единое веление, единое руки мановение начальника движет весь стан и движет его стройно. Но можем ли назвать воинов блаженными? Превращенные точностию воинского повиновения в куклы, отъемлется у них даже движения воля, толико живым веществам свойственная. Они знают только веление начальника, мыслят, что он хощет, и стремятся, куда направляет. Толико всесилен жезл над могущественнейшею силою государства. Совокупны возмогут вся, но разделенны и на едине пасутся, яко скоты, амо же пастырь пожелает. Устройство на счет свободы столь же противно блаженству нашему, как и самые узы. — Сто невольников, пригвозденных ко скамьям корабля, веслами двигаемого в пути своем, живут в тишине и устройстве; но загляни в их сердце и душу. Терзание, скорбь, отчаяние. Желали бы они нередко променять жизнь на кончину; но и ту им оспоривают. Конец страдания их есть блаженство; а блаженство неволе не сродно, и потому они живы. Итак, да не ослепимся внешним спокойствием государства и его устройством, и для сих только причин да не почтем оное блаженным. Смотри всегда на сердца сограждан. Если в них найдешь спокойствие и мир, тогда сказать можешь воистину: се блаженны.
Европейцы, опустошив Америку{8}, утучнив нивы ее кровию природных ее жителей, положили конец убийствам своим новою корыстию. Запустелые нивы сего обновленного сильными природы потрясениями полукружия почувствовали соху, недра их раздирающую. Злак, на тучных лугах выраставший и иссыхавший бесплодно, почувствовал былие свое, острием косы подсекаемо. Валятся на горах гордые древеса, издревле вершины их осенявшие. Леса бесплодные и горькие дебри претворяются в нивы плодоносные и покрываются стовидными произращениями, единой Америке свойственными или удачно в оную переселенными. Тучные луга потаптываются многочисленным скотом, на яству и работу человеком определяемым. Везде видна строящая рука делателя, везде кажется вид благосостояния и внешний знак устройства. Но кто же столь мощною рукою нудит скупую, ленивую природу давать плоды свои в толиком обилии. Заклав индийцов единовремянно, злобствующие европейцы, проповедники миролюбия во имя бога истины, учители кротости и человеколюбия к корени яростного убийства завоевателей прививают хладнокровное убийство порабощения приобретением невольников куплею. Сии-то несчастные жертвы знойных берегов Нигера и Сенегала, отринутые своих домов и семейств, преселенные в неведомые им страны, под тяжким жезлом благоустройства вздирают обильные нивы Америки, трудов их гнушающейся. И мы страну опустошения назовем блаженною для того, что поля ее не поросли тернием и нивы их обилуют произращениями разновидными. Назовем блаженною страною, где сто гордых граждан утопают в роскоши, а тысящи не имеют надежного пропитания, ни собственного от зноя и мраза укрова. О, дабы опустети паки обыльным сим странам! дабы тернии и волчец, простирая корень свой глубоко, истребил все драгие Америки произведения! Вострепещите, о возлюбленные мои, да не скажут о вас: «премени имя, повесть о тебе вещает».
Мы дивимся и ныне еще огромности египетских зданий. Неуподобительные пирамиды чрез долгое время доказывать будут смелое в созидании египтян зодчество. Но для чего сии столь нелепые кучи камней были уготованы? На погребение надменных фараонов. Кичливые сии властители, жадая бессмертия, и по кончине хотели отличествовати внешностию своею от народа своего. Итак, огромность зданий, бесполезных обществу, суть явные доказательства его порабощения. В остатках погибших градов, где общее блаженство некогда водворялось, обрящем развалины училищ, больниц, гостиниц, водоводов, позорищ и тому подобных зданий; во градах же, где известнее было я, а не мы, находим остатки великолепных царских чертогов, пространных конюшен, жилища зверей. Сравните то и другое; выбор наш не будет затруднителен.
Но что обретаем в самой славе завоеваний. Звук, гремление, надутлость и истощение. Я таковую славу применю к шарам, в 18-м столетии изобретенным{9}; из шелковой ткани сложенные, наполняются они мгновенно горючим воздухом и возлетают с быстротою звука до выспренных пределов эфира. Но то, что их составляло силу, источается из среды тончайшими скважинами непрестанно; тяжесть, гор
Но вопроси, чего жаждет завоеватель, чего он ищет, опустошая страны населенные или покоряя пустыни своей державе? Ответ получим мы от яростнейшего из всех, от Александра, Великим названного{10}, но велик поистине не в делах своих, но в силах душевных и разорениях. — О афиняне! — вещал он, — колико стоит мне быть хвалиму вами. — Несмысленный! воззри на шествие твое. Крутый вихрь твоего полета, преносяся чрез твою область, затаскивает в вертение свое жителей ее и, влача силу государства во своем стремлении, за собою оставляет пустыню и мертвое пространство. Не рассуждаешь ты, о ярый вепрь, что, опустошая землю свою победою, в завоеванной ничего не обрящешь, тебя услаждающего. Если приобрел пустыню, то она соделается могилою для твоих сограждан, в коей они сокрыватися будут; населяя новую пустыню, превратишь страну обильную в бесплодную. Какая же прибыль, что из пустыни соделал селитьбы, если другие населения тем сделал пустыми? Если же приобрел населенную страну, то исчисли убийства твои и ужаснися. Искоренить долженствуешь ты все сердца, тебя в громоносности твоей возненавидевшие; не мни убо, что любити можно, его же бояться нудятся. По истреблении мужественных граждан останутся и будут подвластны тебе робкие души, рабства иго восприяти готовые; но и в них ненависть к подавляющей твоей победе укоренится глубоко. Плод твоего завоевания будет, не льсти себе, убийство и ненависть. Мучитель пребудешь на памяти потомков; казниться будешь, ведая, что мерзят тебя новые рабы твои и от тебя кончины твоея просят.
Но, нисходя к ближайшим о состоянии земледелателей понятиям, колико вредным его находим мы для общества. Вредно оно в размножении произрастаний и народа, вредно примером своим, и опасно в неспокойствии своем. Человек, в начинаниях своих двигаемый корыстию, предприемлет то, что ему служить может на пользу, ближайшую или дальнюю, и удаляется того, в чем он не обретает пользы, ближайшей или дальновидной. Следуя сему естественному побуждению, все, начинаемое для себя, все, что делаем без принуждения, делаем с прилежанием, рачением, хорошо. Напротив того, все то, на что несвободно подвизаемся, все то, что не для своей совершаем пользы, делаем оплошно, лениво, косо и криво. Таковых находим мы земледелателей в государстве нашем. Нива у них чуждая, плод оныя им не принадлежит. И для того обрабатывают ее лениво; и не радеют о том, не запустеет ли среди делания. Сравни сию ниву с данною надменным владельцем на тощее прокормление делателю. Не жалеет сей о трудах своих, ее ради предпринимаемых. Ничто не отвлекает его от делания. Жестокость времени он одолевает бодрственно; часы, на упокоение определенные, проводит в трудах; во дни, на веселие определенные, оного чуждается. Зане рачит о себе, работает для себя, делает про себя. И так нива его даст ему плод сугубый; и так все плоды трудов земледелателей мертвеют или паче не возрождаются, они же родились бы и были живы на насыщение граждан, если бы делание нив было рачительно, если бы было свободно.
Но если принужденная работа дает меньше плода, то не достигающие своея цели земные произведения толико же препятствуют размножению народа. Где есть нечего, там, хотя бы и было кому есть, не будет; умрут от истощения. Тако нива рабства, неполный давая плод, мертвит граждан, им же определены были природою избытки ее. Но сим ли одним препятствуется в рабстве многоплодие? К недостатку прокормления и одежд присовокупи работу до изнеможения. Умножь оскорбления надменности и уязвления силы, даже в любезнейших человека чувствованиях; тогда со ужасом узришь возникшее губительство неволи, которое тем только различествует от побед и завоеваний, что не дает тому родиться, что победа посекает. Но от нее вреда больше. Легко всяк усмотрит, что одна опустошает случайно, мгновенно; другая губит долговремянно и всегда; одна, когда пройдет полет ее, скончаевает свое свирепство; другая там только начнется, где сия кончится, и премениться не может, разве всегда потрясением всея внутренности.
Но нет ничего вреднее, как всегдашнее на предметы рабства воззрение. С одной стороны родится надменность, а с другой — робость. Тут никакой не можно быть связи, разве насилие. И сие, собираяся в малую среду, властнодержавное свое действие простирает всюду тяжко. Но поборники неволи, власть и острие в руках имеющие, сами ключимые во узах, наияростнейшие оныя бывают проповедники. Кажется, что дух свободы толико в рабах иссякает, что не токмо не желают скончать своего страдания, но тягостно им зрети, что другие свободствуют. Оковы свои возлюбляют, если возможно человеку любити свою пагубу. Мне мнится в них зрети змию, совершившую падение первого человека. — Примеры властвования суть заразительны. Мы сами, признаться должно, мы, ополченные палицею мужества и природы на сокрушение стоглавного чудовища, иссосающего пищу общественную, уготованную на прокормление граждан, мы поползнулися, может быть, на действия самовластия, и, хотя намерения наши были всегда благи и к блаженству целого стремились, но поступок наш державный полезностию своею оправдаться не может. Итак ныне молим вас отпущения нашего неумышленного дерзновения.
Но ведаете ли{11}, любезные наши сограждане, коликая нам предстоит гибель, в коликой мы вращаемся опасности. Загрубелые все чувства рабов, и благим свободы мановением в движение не приходящие, тем укрепят и усовершенствуют внутреннее чувствование. Поток, загражденный в стремлении своем, тем сильнее становится, чем тверже находит противустояние. Прорвав оплот единожды, ничто уже в разлитии его противиться ему не возможет. Таковы суть братия наши, во узах нами содержимые. Ждут случая и часа. Колокол ударяет. И се пагуба зверства разливается быстротечно. Мы узрим окрест нас меч и отраву. Смерть и пожигание нам будут посул за нашу суровость и бесчеловечие. И чем медлительнее и упорнее мы были в разрешении их уз, тем стремительнее они будут во мщении своем. Приведите себе на память прежние повествования. Даже обольщение колико яростных сотворило рабов на погубление господ своих!{12} Прельщенные грубым самозванцем, текут ему вослед и ничего толико не желают, как освободиться от ига своих властителей; в невежестве своем другого средства к тому не умыслили, как их умерщвление. Не щадили они ни пола, ни возраста. Они искали паче веселие мщения, нежели пользу сотрясения уз.
Вот что нам предстоит, вот чего нам ожидать должно. Гибель возносится гор
Но если ужас гибели и опасность потрясения стяжаний подвигнуть может слабого из вас, неужели не будем мы толико мужественны в побеждении наших предрассуждений, в попрании нашего корыстолюбия и не освободим братию нашу из оков рабства и не восстановим природное всех равенство? Ведая сердец ваших расположение, приятнее им убедиться доводами, в человеческом сердце почерпнутыми, нежели в исчислениях корыстолюбивого благоразумия, а менее еще в опасности. Идите, возлюбленные мои, идите в жилища братии вашей, возвестите о перемене их жребия. Вещайте с ощущением сердечным: подвигнутые на жалость вашею участию, соболезнуя о подобных нам, дознав ваше равенство с нами и убежденные общею пользою, пришли мы, да лобзаем братию нашу. Оставили мы гордое различие, нас толико времени от вас отделявшее, забыли мы существовавшее между нами неравенство, восторжествуем ныне о победе нашей, и сей день, в он же сокрушаются оковы сограждан нам любезных, да будет знаменитейший в летописях наших. Забудьте наше прежнее злодейство на вас, и да возлюбим друг друга искренно.
Се будет глагол ваш; се слышится он уже во внутренности сердец ваших. Не медлите, возлюбленные мои. Время летит; дни наши преходят в недействии. Да не скончаем жизни нашея, возымев только мысль благую и не возмогши ее исполнить. Да не воспользуется тем потомство наше, да не пожнет венца нашего, и с презрением о нас да не скажет: они были…
Михаил Щербатов
ЩЕРБАТОВ МИХАИЛ МИХАЙЛОВИЧ (1733–1790 гг.) — государственный и общественный деятель, писатель, историк, экономист и публицист.
Записанный еще в раннем детстве в гвардейский Семеновский полк, Щербатов в 1762 году, сразу же по объявлении манифеста «О вольности дворянства», выходит в отставку. Первое его сочинение — «О надобности и пользе градских законов» было опубликовано в 1759 году. В последующих Щербатов начинает развивать основные положения своей будущей социально-политической программы, в которой требование сильной государственной власти сочетается с резкой критикой деспотизма, защитой привилегий дворянства; идеи просветительской философии с утверждением неравенства людей.
Уже В. О. Ключевский в своем «Курсе русской истории» отмечал противоречивость этих взглядов. Щербатов, «для которого сословное неравенство было своего рода политическим догматом», заявлял, что «крепостные суть равные нам создания», но только «разность случаев возвела нас на степень властителей над ними».
В конце 80-х годов Щербатов работает над памфлетом «О повреждении нравов в России», обличающим двор Екатерины II и впервые опубликованным в 1858 году в Лондоне А. И. Герценом.
В 1770 году появляется первый том «Истории Российской с древнейших времен» Щербатова (была доведена до 1610 г.), которой, по словам знаменитого русского историка С. М. Соловьева, «принадлежит почетное место в нашей исторической науке». Разумеется, Щербатов был ярким представителем именно дворянской историографии, будучи откровенным защитником самодержавно-крепостнического строя. Вместе с тем семь томов щербатовской истории насыщены большим количеством разнообразных источников: летописями, актовыми документами, юридическими и дипломатическими памятниками.
Собственно литературное наследие Щербатова невелико, но довольно разнообразно по жанрам: басни, оды, лирические стихи. Ему принадлежат философские, политические трактаты: «Размышления о смертном часе», «Умной разговор». Щербатов оставил след и в истории русской экономической мысли.
Г. В. Плеханов считал, что Щербатов «был во второй половине XVIII века едва ли не самым замечательным идеологом русского дворянства».
Путешествие в землю Офирскую Г-на С…, швецкаго дворянина{13}
Наполнены уже все вивлиофики{14} множеством путешествий, а сего ради и являлось бы весьма напрасно оные изданием новые книги умножать, чтоб, может статься, быв смешана со столь многими другими, и не удостоена была быть прочитанной. Но я не мог однако воздержаться, чтобы не предложить свету того, что я видел и чему научился в такой стране, в которой, колико мне известно, никто не бывал, или, по крайней мере, о которой никто никакого не токмо описания, но ни даже упоминовения не учинил, да до которой и достигнуть трудно, а еще труднее все то познать, что по особливому мне счастию удалось уведать.
При чтении сих первых слов моего сочинения да не подумают здесь найтить великие чудеса в рассуждении естественного состояния, чудных зверей, птиц, гадов и прочее — богатства, кои бы могли привлечь европейское корыстолюбие, ибо хотя оно и есть, но тот народ, о котором я описываю, никогда не согласится вступить в торговлю, и сам, не имея нужды в наших произведениях, ни своих к нам не посылает, чтобы приучить нас, невзирая на превеликие трудности к ним доезжать, учредить свое плавание в их страну. Не для того сие, чтобы сей народ не был сообщителен и человеколюбив, но по некоим политическим причинам, о которых в течение сего путешествия помянется, неохотно чужестранных приемлет.
А дабы первое учинить показание о сей стране, она, яко лежащая близ полюса антарктического{15}, есть страна холодная и совсем сходственная на европейские северные страны, даже что те же в ней находятся растении, те же звери и прочее, а есть токмо некоторая разность в водяных птицах, которых уже естествоописатели, яко о живущих близ полюса антарктического, описание учинили. И тако, с сей стороны любопытства не заслуживает. Но если чем она достойна примечания — сие есть: мудрым учрежденным правлением, в коем власть государская соображается с пользою народною, вельможи имеют право со всею приличною смелостию мысли свои монарху представлять, ласкательство прогнано от царского двора, и истина имеет в оный невозбранный вход; в коем законы соделаны общим народным согласием и еще беспрестанным наблюдением и исправлением в лучшее состояние приходит; правительств немного и немногочисленно, но и дел мало, ибо внушенная издетства в каждого добродетель и зачатия их не допускает; в коем вельможи не пышные, не сластолюбивые, искусные, трудолюбивые, похвальное честолюбие имеют соделать счастливыми подчиненных им людей; остаток же народа, трудолюбивый и добродетельный, чтит, во-первых, добродетель, потом закон, а после царя и вельмож. То если желание познать таковое счастливое правление, которому бы желательно, чтоб называющие себя просвещенными европейские народы подражали, возбудит чье любопытство, то льщу себя, что тот будет иметь причину по прочтении сего путешествия довольным остаться. По крайней мере, я приложил мое старание, во время четырехлетней бытности моей в сей стране, елико можно все спознать и здесь то предложить.
Обыкновенно путешественники начинают свое рассказание причинами и местами отъезда их в отдаленные страны, а для сего и я необходимым себе почитаю учинить повествование о моей истории.
Я родился в Швеции от господина С…, человека, имеющего многие отличные достоинства и бывшего употребленна во многие знатные дела; мать же моя была рожденная баронесса Р., которой я на десятом году от рождения моего лишился. Родитель мой, от знатной фамилии происходящий, имел знатный достаток, но мать моя была весьма небогата, и все имении их состояли в провинции Скании. С самой юности моей родитель мой весьма старался меня изучить разным наукам, и я от девяти лет до семнадцатилетнего моего возраста препроводил в Упсальском университете{16}, где не щажено было ничего для научения меня всему тому, что может просветить мой разум; и я осмелюсь сказать в мою похвалу, что успехами моего учения никогда ни родителю моему, ни наставникам моим не подавал причин ни к малейшему огорчению. Меня особливо вела склонность к познанию математики и прав, в чем я довольно и преуспел.
Уже приспевало то время, когда родитель мой намерен был отправить меня путешествовать во Францию и чтобы там принять службу, ибо сие есть обычай в Швеции, утвержденный на трактатах: что служившие во Франции теми же чинами принимаются в швецкую службу. Во Франции же по политическим причинам охотно шведов в службу принимают и дают им чины превосходные; и уже чрез друзей своих родитель мой предупредительно писал о принятии меня и мне чин капитана артиллерии обещан был.
При таковых обстоятельствах, когда все являлось мне счастливую судьбину предвещать, вдруг разрушилось все мое счастие следующим образом: известно было всей Европе, в каком замешательстве правление швецкое находилось от двух партий: «шапки и шляпы»{17}. Власть королевская была приведена в ничто; во всех рассуждениях о делах государственных не польза отечества, но внушения тех держав, на которые сии партии опирались, действовали и под видом содержания вольности народа швецкаго «шапки» в анархию Швецию привели. Родитель же мой был противной партии, не яко однако желающий разрушить вольность своего отечества и ввести деспотичество, но желал, чтобы благоучрежденное правление, сходственно с пользою государственною, было утверждено. Многие наилучшие сыны отечества, наиразумнейшие и наименитейшие в государстве, вошли в умышление исправить форму правления, к коим родитель мой присоединился. Умышление противной и сильнейшей стороною было узнано, сии умыслители были пойманы, суждены и казнены. Родитель же мой, находящийся тогда для посещения меня в Упсале, уведав о сем и предвидя всю опасность настоящего своего положения, немедленно взяв меня, скрывая свое имя, уехал вон из государства. Он, отсутственный, был осужден, собственные его имения конфискованы, а на имение матери моей наложен был секвестр{18}.
Я несколько времени в необыкновенной мне нужде принужден был странствовать с родителем моим в Германии, сокрывая повсюду свое имя; а наконец, приехав во Францию, явился родитель мой министру, который и прежде, в бытность его во Франции, был ему знаком. Он был изрядно принят и дан ему был пансион. Я же, как по знакомости родителя моего с министром, так и по прежде бывшим рекомендациям, хотя не мог был вдруг определен в капитаны артиллерии, ради политических видов, но на девятнадцатом году был определен в кадеты, а чрез год пожалован в капитаны артиллерии.
Вскоре после сего, то есть в 1761 году, на двадцать же первом году от рождения моего, я лишился моего родителя, который не толь от старости лет или от болезней, коль от огорчения изгнания его из отечества скончался в Париже. Друзья мои мне советовали тогда писать в Швецию о возвращении мне материнского имения, и сие я учинил по возвращении; сие тянулось два года. Правда, тогда же ко мне писали свойственники и друзья отца моего, что могу я отеческие имения возвратить, ежели приеду в Швецию. Но я, довольствуясь малым имением, которое получил после матери моей, не хотел туда ехать, где память родителя моего была предана осуждению, и тако, препоруча полученное мною имение в правленье моим ближним родственникам, которые самою своею щедростию и во время самого нашего несчастия нас не оставляли, получая с сего имения доходы, продолжал пребывание свое во Франции в службе артиллерийского корпуса.
Колико не могу я похвалиться учтивством и благосклонностию того народа, среди которого я жил, и благоволениями моих начальников по лишении моего родителя, и изображение, что я есть яко изгнанник из отечества моего, влагало в сердце мое такое огорчение, которое в самой наружности моей являлось. А сего ради, когда в 1765 году определено было послать войска в французские селения в Восточной Индии, тогда я охотой просился туда быть послан, и в сем удовлетворял я и возгнездившемуся внутри сердца моего огорчению и моему непомерному любопытству. И тако в сем году, на двадцать первом же от моего рождения, я в Индию отправился.
Прибыв туда, как в Пондишери{19}, так и в разных других французских селениях, равным же образом подаваемым мне комиссиям, пребывал одиннадцать лет, и между тем немалое время на Коромандельских брегах, где я имел случай спознаться и подружиться с единым знатным брамином Паднапаба, который, по особливому ко мне благоволению, изучил меня священному их языку, называемому санскрит{20}.
В 1774 году, когда я уже был на тридцать шестом году от моего рождения, получено было приятное для меня известие, что нынешний швецкий король Гусстав III, разруша все партии, толико лет раздирающие Швецию, приобрел себе пристойную королю власть{21}, без нарушения прав и вольности Швеции, которая, по учению монархического правления, более нежели прежде в Швеции процветает. А понеже само желание таковые перемены было причиною несчастий родителя моего и моих, то я немедленно принял намерение проситься о возвращении в Европу и оттуда намерение взял ехать в Швецию, просить о восстановлении памяти родителя моего и о возвращении мне его имений. По одиннадцатилетнем пребывании в сих отдаленных от Европы местах, не можно было мне сего отказать. Я был отпущен, и на фрегате «Надежда», на коем был капитан г-н Б., в исходе ноября месяца сего самого года, из Пондишери отправился в Европу.
Декабря 12 числа, уже по исчислению нашему, считали мы себя быть близ мыса Доброй Надежды, когда сделалась вдруг превеликая и необыкновенная в сих местах буря. Ветер был со стороны северной, которому никакое искусство мореплавателей сопротивляться не могло, и мы были посреди беспрерывно продолжающегося мрака и при сильном дыхании ветра несены на полдень к полюсу антарктическому. По шестидневном беспрестанном страдании, среди сильных валов морских, в которые мы потеряли две свои мачты, когда уже корабль, разбитый и поврежденный, во многих местах впускал в себя воду, и уже мы иного, окроме смерти, не ожидали, вдруг буря утишилась. Декабря 19 числа блистающее солнце оказалось и остался токмо посредственный прохладный ветерок, несущий нас к полудню. Конечно, вдруг такая перемена долженствовала в нас произвести совершенную радость, но мы и при утишении бури зрили себя в такой же опасности, какую и в саму бурю ощущали, то есть что поврежденный от биения вод корабль наш повсюдова воду впускал, и все помпы, которыми действовали беспрестанно, не могли не только достигнуть сделать уменьшения влияния воды, но паче она умножалась, и следственно ежеминутно мы должны были ожидать, что корабль наш потопит. Однако капитан, г-н Б., взял высоту и нашел, что мы были в 58½ градусах полуденной широты, то есть в таком месте, куда еще, колико известно, ни один европейский корабль не проникал{22}, ради великих льдов, окружающих антарктический полюс, и считалось невозможным туда проникнуть. Но ко удивлению нашему мы их тогда, окроме малых льдинок, не видали.
В таком мы были состоянии, когда новая опасность нам стала угрожать, то есть, что часть корабельных служителей взбунтовалась и приняла намерение, сколько их поместиться могут на находящемся боте на корабле, уехать. Сие возмущение произвело некоторое ослабление в работе, ибо единые, неповинующиеся своим начальникам, спускали бот, накладывали припасы, другие старались их до сего не допустить, а работа выливки воды ослабевала, и корабль водою наполнялся.
Тогда г-н Б. старался их увещевать к пребыванию на корабле, представляя отдаленность от всех мест знаемых, куда бы им пристать, дальность мореплавания и должность, которой они обязаны друг другу, что отъездом своим в конечную погибель всех сотоварищей своих приведут; напротив того, по видению некоторых морских птиц, которые обыкновенно не в дальнем расстоянии от берега живут, он надеялся найти какую землю. Если же и в сем ошибается, то, конечно, огромные льды, окружающие антарктический полюс, не могут быть далеко, то он может хотя к какой льдине пристать и сделать исправление корабля, а тогда и все спастися могут. В случае же неудачи всего сего, предлагал им взять еще на себя терпение на сутки, ибо он предвидит, что с выливанием воды толикое время еще корабль не потонет, и когда в сие время никакой надежды на спасение не получат, то могут, севши на бот и привязав сделанный из досок корабельных плот, все к единой части для спасения своего себя подвергнут. Но он говорил не слушающим его слов, и уже многие стали сходить на бот, а другие им сопротивлялись, и едва еще при сем случае кровопролитие не произошло, когда вдруг один матрос, сидящий на последней нашей мачте, закричал, что он видит несколько лодок, и кажется, что вдали и земля ему видна.
Каждый может себе представить, коликую сие перемену во всех нас произвело; мы зрили себя погибающих, а тут надежда к жизни обновилась, неповиновение престало, и все с усердием кинулись выливать воду, которая в бывший беспорядок в корабль натекла, да капитан и другие побежали на мачту и, смотря в трубу, удовольствие и удивление их паче умножилось, примечая, что не только видят землю, но землю населенную и вид града имеющую. А между тем, к вящему нашему ободрению, ветер немного усилился, и корабль был весьма скоро несен к желаемому пристанищу. Уже мы с самого корабля начинали видеть землю: чрез трубу усматривали построенный хороший град — тут, где мы только думали льды или по крайней мере пустую землю, или населенную варварскими народами обрести. Мы мало почти давали вероятия очам нашим, когда еще новое обстоятельство нас удивило: сие есть, что узрили мы из-за единого мыса вышедшие два великие гребные судна, которые, как мы после увидали, были строением своим смешение морской архитектуры: индейских народов и европейской, имели мачты и паруса, и снабженные великим числом людей, которые к нам прямо шли. Сие удивление, однако, смешано было с некоторою опасностью, ибо хотя по всему, что мы зрили и могли надеяться найти тут народ изучный и в обществе живущий, который и не мог варварским быть, но состояние наше было такое, что нам возвратиться было не можно, и хоть бы и к каннибалам в руки попались, должны были и на сие решиться.
Однако корабль наш, имея скорый ход по ветру, а и те плыли на парусах навстречу нам, мы вскоре сблизились; но как мы уже спускали бот, чтоб ехать на те суда просить о приятии нас, узрили, что и от них плыла к нам большая лодка, на которой было восемь человек гребцов, и сидел в ней единый человек, держащий нечто густое, зеленое, которое по приближении к ним мы усмотрели, что сие было связанные сосновые и еловые ветви. Лодка сия к нам без всякого страха приближалась, и как мы все прибежали к тому борту, чтобы ее видеть, и уже можно легко было слышать произносимые слова с оные, тогда начальник, встав и простирая к нам руку с сим пуком зелени, зачал говорить санскритским языком. Довольно всем, уповаю, известно, что в Индии сей язык считается священным, и знатные брамины, которые его знают, не обучают тому никого из чужестранных, но я выше сказал, что по особливой дружбе ко мне одного брамина оному научился, и тако я был единый на нашем корабле, который мог его разуметь.
Речь его к нам была следующая: «Кто бы вы ни были, но видим по состоянию вашего корабля, что вы имеете нужду в помощи, примите ту, которую от искренности сердца мы вам, яко подобным себе, представляем, и будьте уверены, что никогда наисильнейшие наши попечения не могут сравняться с горячим желанием, каковое мы имеем вам благодеяния наши оказать».
Я истинно скажу, что радость и удивление на несколько минут привели в онемелость уста наши; однако ответствовано ему было через меня со всеми изъяснениями нашей благодарности и с показанием нужды нашей. А между тем временем он пристал к нашему кораблю и взошел на оный. Сей был человек лет тридцати, взрачный собою, имеющий бороду выбритую; голова его была покровенна серою с малыми полями, но высокою шляпою, одежду имел из белого сукна длинную, подпоясанную ремнем, на котором висел не очень длинный, но широкий тесак, а за поясом был заткнут нож. На груди у него был черной шерстью вышит якорь, наверху которого кедровая шишка — желтым гарусом{23}.
По первых приветствиях, в коих он много учтивства показал, мы хотели его подчивать, но он ничего, кроме воды, пить не стал, говоря, что у них есть запрещение пить все то, что может пьянство произвести, и сам попросил кусок хлеба, вместо которого мы ему подали морских сухарей. Он один разломил, подал нам, говоря, что преломление хлеба и скушание его у них за клятву доброго согласия и союза почитается.
Мы, можно сказать, о всем, что видели, были яко в изумлении; мы думали, что человечество и учтивость в одной Европе пребывают, но нашли в таком народе, который казался быть отделен от всего обитаемого света, более прямого любомудрия, нежели вообразить себе могли. Однако между тем, как мы чинили такие размышления, сей бывший у нас офицер на корабль свой приехал, и мы узрили вскоре оба корабля, приближающиеся к нам, и немалое число лодок, наполненных людьми, ехавших к нам. Сие паки нас в некоторое сомнение привело, которое однако вскоре кончилось, ибо первая лодка, которая пристала к нашему кораблю, была лодка начальника сих кораблей, который, вшедши к нам на корабль, первое сказал нам приветствие, что, не распростирался в напрасных учтивствах на словах, лучше самым действием оказать свое благоволение, а как он чрез посланного прежде от него офицера уведал о худобе нашего корабля, то повелел немалому числу своих людей ехать на наш корабль, которые бы постарались скорее выливать воду, освободя тем и наших людей от столь тяжкой работы, которую они, конечно, толь немалое время претерпевают и дать им приличное по долговременному путешествию успокоение; и к тому же, чтобы и излишние вещи нам выгрузить на его корабли, дабы наш тем легче был; он же ради унявшегося ветра повелит привязать наш корабль к его судам и буксировать в порт. Мы не смогли иного учинить, как с совершенным признанием приносить ему благодарности; и действие словам его последовало, но с такою точностию, что, хотя и повелено было нашим офицерам смотреть за выливанием воды, но они токмо что смотрели, не имея нужды побуждать, ибо работа с таким усердием и тщанием производилась, что и наши, спасающие себя от потопления, более усердия не показывали; одним словом, мы нашли в последнем из них такие знаки человеколюбия и благоволения, что каждый из нас сему удивлялся, и мы считали, что как бы не к незнаемой земле приближались, но к земле отечества нашего, и не неведомый народ зрим, но братий и родственников.
Между тем временем позван был начальник в каюту нашу; мы его подчивали сколько могли индейскими закусками и винами и при отъезде его хотели его подарить часами и бриллиантовым большим перстнем, но он точно так же с нами поступил, как и прежде посланный от него, однако со всею учтивостию; званы мы были им на его корабль.
Когда мы приехали на его корабль, то с удивлением увидели на оном пушки, которые были поставлены на верхнем деке{24} и покрыты, дабы они невидимы были. Однако мы им были со всею возможною учтивостию, и можно сказать, родственническою ласкою приняты — он подчивал нас разными закусками и родом чаю из разных трав сделанным. Тут в первый раз он спросил нас, какого мы народа и какая была причина нашего путешествия?
Мы, не отстав от обычая европейцев выхвалять силу и могущество своих государей перед народами, которых мы варварами считаем, с великолепными изъяснениями сказывали ему, что мы суть подданные короля французского, наисильнейшего и богатейшей страны государя в свете, что предки его еще учинили завоевание на брегах индийских, весьма отдаленных от его страны, учредили город Пондишери, где производится великая торговля и получаются великие богатства, откудова мы, возвращаяся во Францию, в сии места ужасною бурею были занесены.
На сие, подумав несколько, начальник офирский нам ответствовал: «Простите мне, что я с тою искренностию, которая составляет главнейшее умоначертание народа отечества моего, вам на все ваши слова скажу: мне кажется, видеть можно некоторое противоречие в ваших славах. Вы называете государя своего властителем наибогатейшей страны в свете, но если то так, зачем же делать завоевания в отдаленных местах от своей державы и посылать подвергаться подданных своих к толиким опасностям, чтоб новые богатства получить, когда земля его собою богата есть. По нашему мнению, все богатства суть относительны. И тако я не могу усомниться в речении вашем, что отечество ваше есть богато само собою; но, конечно, оно бедно в рассуждении разных нужд, коим оно подвергнуто, а без того бы и не было нужды ни дальние приобретения делать, ни толиким опасностям подвергать народ свой. Я не мог удержаться, чтоб не изрещи вам моих мыслей; но прекратим о сем наш разговор, ибо каждая страна имеет свои обычаи, с коими она и должна остаться, если их полезнейшими находит. Но вы теперь у нас гости; хотите ли возвратиться на ваш корабль и на нем доехать в пристанище наше, или за лучшее рассудите остаться здесь на корабле, где менее для вас опасности есть, а более будете иметь спокойства?» И как мы выбрали возвратиться на свой корабль, то им и были отпущены, и он нас до самого борта провождал.
Все сие происходило в течение 19 числа декабря месяца. И мы уже поздно поехали с корабля офирского начальника и, нашед уже наш корабль облегченный и людей офирских беспрестанно работающих для вылития воды — не видя никакой опасности, легли спать.
Однако все сие он делал с великою поспешностью, прося нас, чтобы дозволили ему осмотреть наш корабль, дабы он мог начальнику своему о нашем состоянии донести. Мы не могли ему в сем отказать, и он, не спрося нас о нации нашей, ни о причине нашего путешествия, по осмотре корабля поспешил уехать, с уверением, что мы вскоре увидим действие его обещаний в подаянии нам помощи, и как мы хотели его подарить несколькими блистательных цветов сукнами и индейскими парчами, то он их не принял, говоря, что лучший дар и лучшее удовольствие, каковое мы могли сделать им, есть, что подали способ оказать им свое человеколюбие — и, сказав сие, поехал.
Мы были тогда в самое то время года, когда в сих странах суть должайшие дни, а тому мало соснувши, когда мы в четвертом часу проснулись, то уже зрили{25} себя входящих в единую великую реку и видели пред собою на обеих сторонах сию реку и построенный град с великолепными зданиями. Приметили мы, однако, что многие из сих зданий были токмо одни развалины. Любопытство наше не могло довольно удовольствоваться воззрением на все и вопрошением находящихся на корабле нашем офицеров, и от них мы уведали, что страна, к которой мы приближались, имела общее именование Офирской Империи, град и пристанище, в которое входим, назывался Перегаб, а река Пегия{26}.
Между тем как мы делали наши вопросы, корабль наш достиг в пространную, соделанную руками человеческими, гавань, отверстие которой имело два укрепления, снабженные пушками, а в оной мы увидели немалое число парусных и гребных великих судов. Корабль наш был прикреплен к берегу, и вскоре приехал к нам один офицер звать нас на берег к тому самому начальнику, который был на тех судах, которые нас встретили. Мы немедленно поехали с судна нашего и нашли его стоящего на берегу. Он, по первых приветствиях, звал нас к себе обедать, и уже род карет, сделанных наподобие наших фурманов{27}, однако с малыми стеклами — каждая запряженная двумя быками — стояли на берегу, и мы, четыре человека офицеров корабля и я, поехали в дом его, который находился близ гавани.
Дом его был весьма посредственной величины и ничего великолепного не представлял. Встречены мы были на крыльце женою его, женщиною молодою и прекрасною собою, которая одета была в белом камлотовом{28} платье; голова ее была повязана родом вязаной ленты пунсового{29} цвета, и волосы ее черные, косами сплетенные, лежали по плечам ее. Она с великим обрадованием приняла своего супруга и, уведав от него о нас, сделала нам многие учтивости. Мы были ею введены в комнаты, которые не имели никаких излишних украшений; стены были подмазаны алебастром, столы и стулья из простого дерева; но удивило меня то, что я видел поставленных несколько малых зеркал. И тут пришли еще три человека морских офицеров, находящихся под его начальством, яко самые их мундиры белые показывали.
Через час по приезде званы мы были к столу; он накрыт в одной большой комнате. Скатерть была простая, лежали тарелки, ножи, вилки и ложки, так как по-европейски восседали на стульях. Сервиз был жестяной, и хотя все с великою чистотою, но и с великою простотою было. Кушанья было очень мало, ибо хотя нас было и десять человек за столом, но оно состояло в большой чаше похлебки, с курицею и с травами сваренной, в блюде говядины с земляными яблоками{30}, блюде рыбы вареной, в жареной дичи, пирожном, сделанном с медом, молоке и яйцах. Пили мы в зеленых стеклянных больших сосудах воду, а потом мы подчиваемы были разными напитками: пересиженной водою из сосновых шишек с медом{31}, водою из черной смородины и единым питьем густым, о котором мы уведали после, что оно было сделано из проса, наподобие нашего пива.
После стола вошли мы в прежнюю комнату; там нашли мы землянику, клубнику, чернику и морошку, сот меду и патоку в горшках, с которой тамошние жители все сии ягоды ели.
Во время продолжения стола приметил я в прекрасной нашей хозяйке великую скромность и, хотя я сидел возле нее, хотя она мне показывала внимание учтивства, однако мало спрашивала об обычаях нашей страны, а также казалось удивлялась, что я был уже в таких летах не женат и что капитан наш оставил свою супругу.
Вскоре после стола начальник сей, наш хозяин, который был капитан корабельный и именовался Ганго, сказал нам, что завтрашний день мы должны предстать Адмиралтейскому правлению, и тогда мы получим повеление о починке нашего корабля и определены нам будут квартиры, а между тем временем он предоставляет в квартиру свой дом, где хотя нам и тесно будет, но однако уповает, что мы спокойнее можем препроводить сутки, нежели на корабле. Мы его благодарили за его учтивство, и он нас отвел в две комнаты, где мы нашли и постели.