Но я не послушалась.
Связав ее, Томфри отошел, чтобы наказанная не могла за него держаться. Она тяжело грохнулась на землю и рассекла кожу над бровью. При падении ремень натянулся, и матушка начала задыхаться, откинув голову назад, она хватала ртом воздух. Я бросилась на помощь, но тут же послышался стук хозяйкиной трости по окну, и Томфри, оттащив меня в сторону, помог матушке встать.
Тогда я закрыла глаза, но увиденное во мраке было страшнее действительности. Разлепив веки, я смотрела, как мама пытается удержать ногу согнутой и размахивает руками, чтобы сохранить равновесие. Матушка устремила взгляд на вершину дуба. Нога, на которой она стояла, дрожала. По щеке, как поток дождя по скату крыши, текла струйка крови.
«Не дай ей снова упасть», – повторяла я, словно молитву. Госпожа говорила, что Бог слышит каждого, даже раба. У меня сложилось свое представление о Боге – это белый человек, расхаживающий с тростью, как госпожа, или избегающий рабов, как господин Гримке, который держался так, будто в его мире невольников не существует. Такой Бог и пальцем не пошевелит, чтобы помочь.
Матушка не упала, и я подумала, что Бог меня все же услышал. А может, существует еще и черный Бог. Или матушка заставила себя стоять, собрав в кулак всю свою волю и все силы, откликнулась на мою молитву. Она не жаловалась, не издавала ни звука, только иногда шевелила губами. Позже я спросила, нашептывала ли она что-то Богу.
– Твоей бабушке, – был ответ.
Когда прошел час и Томфри снял у нее с шеи ремешок, матушка повалилась на землю и свернулась калачиком. Томфри с Теткой подняли ее за руки и поволокли по лестнице каретного сарая в каморку. Я бежала сзади, следя, чтобы ноги матушки не бились о ступени. Потом ее, как мешок с мукой, свалили на кровать.
Как только мы остались одни, я легла рядом и уставилась на раму с одеялом. Время от времени я спрашивала:
– Хочешь воды? Ноги болят?
Она кивала, не открывая глаз.
Ближе к вечеру Тетка принесла рисовых лепешек и куриного бульона, но матушка не притронулась к еде. Мы всегда оставляли дверь каморки открытой, чтобы было светло, и весь день к нам прилетали шум и запахи со двора. Таких долгих суток у меня еще не было.
Матушка снова начала ходить, но в душе изменилась. Казалось, какая-то ее часть навсегда осталась в том дне, ожидая, когда удавка ослабнет. Наверное, тогда и начало разгораться холодное пламя ее ненависти.
Хетти не появилась и наутро после Пасхи. Я позавтракала и, перед тем как отправиться в школу мадам Руфин на Легар-стрит, по настоянию матери написала письмо с извинением преподобному Холлу.
Едва я поставила подпись, мама потащила меня к входной двери, где ждал Снежок с экипажем, в котором уже сидела Мэри. Обычно карету для нас с Мэри подавали к заднему крыльцу… Кучер копался, и мы опаздывали.
– Почему он у парадного входа? – спросила я.
Мама ответила, что мне следует брать пример с сестры и не задавать ненужных вопросов.
Снежок повернулся и как-то странно взглянул на меня, будто предостерегая.
Целый день я была словно натянутая струна. Вечером, встретившись с Томасом на веранде для занятий – настоящих занятий, я едва подавляла тревогу.
Дважды в неделю мы рылись в отцовских книгах – вопросы права, латынь, история Старого Света и, с недавних пор, работы Вольтера. Брат считал, что я чересчур юна для Вольтера.
– Он для тебя слишком сложен! – говорил Томас.
Это правда, но тем не менее я бросалась в волны вольтеровского моря и выныривала с горсткой афоризмов. «Каждый человек виноват в том, что не совершил всех хороших дел» – такое высказывание сводило на нет все удовольствие от жизни! Или: «Если бы Бога не было, человеку пришлось бы Его выдумать». Я не знала, выдумал ли преподобный Холл своего Бога, а я – своего, но подобные мысли мучили и тревожили меня.
В занятиях с Томасом я видела смысл жизни, но в тот день, сидя с учебником латыни на коленях, не могла сосредоточиться. День пропитался ровным теплом и запахом крабов, выловленных в красноватых водах реки Эшли.
– Давай. Продолжай, – сказал Томас и, наклонившись, постучал пальцем по книге. – Вода, господин, сын – именительный падеж, единственное и множественное число.
– …Aqua, aquae… Dominus, domini… Filius, filii… Ой, Томас, что-то не так!
Я размышляла, куда подевалась Хетти, почему мама ведет себя странно, а Снежок столь хмур. В каждом рабе – Тетке, Фиби, Томфри, Бине – я ощущала какую-то подавленность. Томас, наверное, тоже.
– Сара, ты читаешь мои мысли, – сказал он. – Я думал, мне удалось это скрыть.
– …Что такое?
– Не хочу быть адвокатом.
Брат неверно истолковал мою тревогу, но я промолчала – такого захватывающего секрета он мне еще не открывал.
– …Не адвокатом?
– Никогда не хотел им быть. Это противно моей природе. – Он устало улыбнулся. – Зато ты – будешь. Отец сказал, ты станешь самым выдающимся юристом в Южной Каролине, помнишь?
Я помнила об этом так же, как любой человек помнит о солнце, луне и рассыпанных по небу звездах. Казалось, мир устремляется ко мне навстречу – сверкающий и прекрасный. Взглянув на Томаса, я еще больше уверилась в своем предназначении. У меня был союзник. Истинный и несгибаемый.
Поглаживая волнистые, густые, как у отца, волосы, Томас вышагивал по веранде.
– Хочу стать священником, – сказал он. – Мне осталось меньше года до поступления в Йель вслед за Джоном, а со мной обращаются как с несмышленышем. Отец считает, я не ведаю, чего хочу, но на самом деле я знаю!
– А он разрешит тебе изучать богословие?
– Вчера вечером я просил его благословения, но он отказал. Я сказал: «Тебя не волнует, что я собираюсь откликнуться на призыв Бога?» И знаешь, что он ответил? «Покуда Бог не сообщит мне о твоем призыве, будешь изучать право».
Томас плюхнулся в кресло, а я подошла и опустилась перед ним на колени, прижалась щекой к тыльной стороне его ладони.
– Я бы все сделала, чтобы помочь тебе.
Солнце опускалось все ниже, а Хетти так и не появлялась. Не в силах больше совладать с тревогой, я притаилась у окна кухонного корпуса, где после вечерней трапезы собирались рабыни.
Кухонный корпус служил им убежищем. Здесь они сочиняли небылицы, сплетничали и делились секретами. Время от времени рабыни затягивали песню, она плыла через двор, просачивалась в дом. Мне особенно нравилась одна, которая со временем становилась все более буйной.
Иногда в кухне раздавались взрывы смеха, радуя мать.
– Наши рабы счастливы, – самодовольно говорила она.
Ей не приходило в голову, что веселятся они не потому, что довольны, а из желания выжить.
Однако в тот вечер кухонный корпус был окутан сумраком. Из окна тянуло жаром, от печи – дымом, и мое лицо освещалось отблесками огня. Я заметила Тетку, Бину, Синди, Марию, Фиби и Люси в ситцевых платьях, все молчали, слышался лишь звон чугунных кастрюль и сковородок.
Наконец до меня долетел голос Бины:
– Говоришь, она не ела весь день?
– Ни крошки, – ответила Тетка.
– Я бы тоже не смогла есть, если бы на меня накинули удавку, – сказала Фиби.
Я похолодела. «Накинули удавку? На кого? Не на Хетти же?»
– А о чем она думала, когда воровала? – Это был голос Синди. – Что говорит в свое оправдание?
Вновь послышался голос Тетки:
– Ничего. С ней там Подарочек, она болтает за двоих.
– Бедная Шарлотта, – сказала Бина.
«Шарлотта! На нее накинули удавку. Что это значит?» В памяти всплыло мелодичное причитание Розетты. Я видела, как ей связывали руки, как плеть рассекала спину и на коже распускались и увядали кровавые цветы.
Не помню, как вернулась в дом, только оказалась вдруг в маленькой кухне у запертого буфета, где мама хранила лекарства. Я часто заглядывала в него в поисках снотворного для отца, а потому быстро нашла ключ и достала голубую склянку с жидкой мазью и баночку со сладким душистым чаем. В чай капнула два грана опия.
Пока я укладывала лекарства в корзину, в коридор вошла мать:
– Что, ради всего святого, ты делаешь?
– …А что сделала ты?
– Юная леди, попридержите язык!
Ах так? Почти всю жизнь я держала свой бедный язык за зубами.
– …Что ты сделала? – закричала я.
Плотно сжав губы, она выхватила у меня корзинку.
Меня охватила неведомая ярость, я вырвала корзинку из рук матери и пошла к двери.
– Ты не выйдешь из этого дома! – отрезала она. – Я запрещаю.
Я выбежала через заднюю дверь в тихий сумрак, дрожа от своего же неповиновения. Небо стало синевато-зеленым, из гавани дул упорный ветер.
Вслед за мной, пронзительно вопя, шла мать:
– Я запрещаю тебе!
Ее слова колыхались на ветру, неслись мимо веток дуба, над кирпичной оградой.
Сзади послышался шум, обернувшись, мы увидели в колышущемся сумраке Тетку, Бину, Синди и прочих. Они смотрели на нас с крыльца кухни.
Бледная мать поднялась на ступени.
– Я хочу проведать Шарлотту, – отчеканила я.
Слова легко сорвались с губ, как поток воды. Я поняла, что нервное заикание ушло в небытие, так уже случалось в прошлом, мой дефект постепенно сглаживался, пока однажды я не избавилась от него полностью.
Мать тоже это заметила. Она больше ничего не сказала, и я, не оглядываясь, поспешила к каретному сараю.
Когда стемнело, матушку затрясло. Голова ее свесилась набок, зубы застучали. У Розетты при приступах дергались конечности, матушку, казалось, до костей пробирает холод. Я не знала, что делать, и просто гладила ее по рукам и ногам. Через некоторое время она затихла. Дыхание ее выровнялось, и я сама не заметила, как уснула.
Мне снился сон, и я в нем спала. Дремала под сводом густой зелени, склонившейся надо мной. Мои руки обвивали виноградные лозы, которые вились у лица. Я спала, но в то же время видела себя со стороны, словно была частью проплывающих мимо облаков. Взглянув вниз, я поняла, что зеленый свод вовсе не свод, а наша рама для лоскутных одеял, увитая лозами и листьями. Я спала, наблюдая за собой со стороны, и облака продолжали плыть мимо, и я вновь увидела густую зелень. На этот раз в ней была матушка.
Не знаю, отчего я проснулась. В каморке было тихо и темно.
– Не спишь? – спросила матушка.
Это были ее первые слова с момента, как Томфри связал ее.
– Нет.
– Хорошо. Хочу рассказать тебе историю. Слушаешь, Подарочек?
– Да.
Мои глаза привыкли к темноте, и я увидела, что дверь по-прежнему широко распахнута, а матушка, нахмурившись, лежит рядом со мной.
– Твою бабушку девочкой привезли из Африки, – начала она. – Ей было примерно столько же, сколько тебе сейчас.
У меня забилось сердце. Я обратилась в слух.
– Вскоре после приезда ее разлучили с мамой и папой, и в ту же ночь с неба попадали звезды. Ты думаешь, звезды не падают, но твоя бабушка это видела. – Матушка помедлила, чтобы я могла представить себе, как выглядело небо. – Она говорила, что все ей стало казаться никчемным. Еда напоминала мясо обезьяны. У нее не осталось ничего, кроме небольшого обрывка лоскутного одеяла, сшитого мамой. В Африке ее мать слыла лучшей мастерицей по лоскутным одеялам. Наш народ фон делал аппликации, как и я сейчас. Люди вырезали фигурки рыб, птиц, львов, слонов – всяких местных зверей – и пришивали их на одеяло. Но на том, что привезла с собой твоя бабушка, не было животных, только маленькие трехсторонние фигуры, которые ты зовешь треугольниками. Такие же, как я пришиваю на свои одеяла. Моя матушка называла их крыльями дрозда.
В коридоре заскрипели половицы, и я услышала учащенное дыхание, как у мисс Сары. Я приподнялась на локте, вытянула шею и различила ее силуэт на фоне коридорного окна. Потом опустилась на кровать, и матушка продолжила рассказ, к которому стала прислушиваться и мисс Сара.
– Твою бабушку продали за двадцать долларов, новый хозяин отправил ее на плантации близ Джорджтауна. Утром им давали вареные бобы и горох, и если раб не справлялся с едой за десять минут, то в этот день ничего больше не получал. Твоя бабушка говорила, что всегда ела слишком медленно. С отцом я незнакома. Знаю только, что он был белым, звали его Джон Пол. Хозяину он приходился братом. После моего рождения нас продали. Мать говорила, что у меня кожа светло-коричневого оттенка, и все понимали почему. Новый владелец жил близ Камдена. Мать работала на плантации, я была при ней, а по ночам она учила меня всему, что знала о лоскутных одеялах. Я распарывала штанины старых брюк и подолы платьев и собирала из кусков нечто новое. Мама говорила, в Африке в лоскутные вещи зашивают талисманы. В свои я прятала пряди волос. Когда мне исполнилось двенадцать, матушка стала похваляться перед госпожой, что я могу шить все на свете, и госпожа взяла меня в дом – учиться у их швеи.
Матушка замолчала и пошевелила ногами. Я боялась, что ей больше нечего рассказать. Никогда прежде не слышала этой истории. Слушать ее было все равно что смотреть на себя спящую – проплывают облака, надо мной склонилась матушка… Я позабыла, что за дверью стоит мисс Сара.
Я ждала, и она продолжила рассказ:
– Мама родила мне брата, пока я шила в доме. Она не говорила, кто его отец. Мальчик не прожил и года. Когда он умер, твоя бабушка отыскала для нас дерево душ. Это был простой дуб, но она называла его баобабом, как в Африке. Говорила, что у народа фон есть дерево душ – баобаб. Твоя бабушка обмотала ствол нитками, которые то ли выпросила, то ли стащила, затем привела меня к нему и произнесла: «Отдаем дереву свои души, чтобы сберечь их». После мы встали на колени на ее африканское лоскутное одеяло и отдали дереву души. «Теперь живут на дереве вместе с птицами и учатся летать, – сказала мама. – Если покинешь это место, забери свою душу с собой». Мы, бывало, собирали под деревом листья и веточки и засовывали их в мешочки, которые носили на шее. – Рука матушки потянулась к горлу, ощупала его. – Мама умерла зимой от крупа. Мне было шестнадцать, я научилась хорошо шить. Вскоре хозяин влез в долги и продал всех нас. Меня купил господин Гримке для дома в Юнионе. Накануне отъезда я забрала у дерева свою душу. Хочу, чтобы ты знала: твой папа был золотой человек. Его звали Шенни, он работал на плантации у господина Гримке. Однажды госпожа сообщила, что я поеду в Чарльстон, чтобы шить для нее. Я сказала: «Хорошо, но возьмите Шенни, он мой муж». Она ответила, что Шенни останется работать на плантации и, может быть, иногда я смогу с ним видеться. Ты уже жила во мне, но никто этого не знал. Шенни умер от раны на ноге, когда тебе не исполнилось и года. Он так и не увидел тебя.