Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Детство с Гурджиевым. Вспоминая Гурджиева (сборник) - Фриц Питерс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В этот момент, единственный раз за много месяцев, я пожалел о своём решении. Что бы ни случалось в Приоре, что бы я ни пережил, чему бы ни научился – моя привязанность к Гурджиеву существенно не уменьшилась. Я понял, хотя и не сразу, что если бы он в какое-нибудь время поставил вопрос о моём отъезде на личный, эмоциональный уровень – что придёт к концу моя личная связь с ним – я, вероятно, не уехал бы. Он не сделал этого. Как я уже говорил, по-моему, он всегда играл честно.


Глава 41

Что подействовало на меня как на ребёнка за годы, проведённые с Гурджиевым, и чему я научился в Приоре?

Меня искушали ответить на этот вопрос другим вопросом: «Как можно оценить этот опыт?» В Приоре не было обучения или образования, которое могло бы сделать какого-нибудь человека успешным, в прямом смысле слова; я не узнал достаточно, чтобы поступить в колледж – я не мог даже выдержать выпускной экзамен средней школы. Я не стал благожелательным, мудрым или даже более компетентным человеком в каком-нибудь видимом смысле. Я не стал счастливее, не стал более спокойным или менее тревожным человеком. Некоторые вещи, которым я научился – что жизнь живётся сегодня, прямо сейчас, и что факт смерти неизбежен, что человек является сложной, запутанной и необъяснимой, незначительной мелкой сошкой во Вселенной – являются, возможно, вещами, которые я мог бы узнать где угодно.

Однако, я мог бы вернуться в 1924 год и повторить, что каким бы ни было существование или каким бы оно ни казалось – оно на самом деле подарок. И, подобно всем подаркам… возможно… там, внутри коробки, находится чудо.


Фриц Питерс

Вспоминая Гурджиева

Глава 1

Около четырёх с половиной лет моей ранней юности (с 1924 по 1929 год) я провёл в Фонтенбло во Франции, в «Институте Гармонического Развития Человека» Георгия Ивановича Гурджиева. Это место также известно как «Гурджиевский Институт», или более привычно – «Приоре». Когда мне исполнилось пятнадцать лет, я вернулся в Чикаго. В то время членами моей семьи были моя мать Луиза, отчим Билл и семилетняя сводная сестра Линда.

Мой отъезд из Приоре был сложным со всех точек зрения. По разным причинам, в основном из-за длительной болезни моей матери, я был юридически усыновлен Джейн Хип и Маргарет Андерсон[1] (сестрой матери). Благодаря им я и уехал жить в школу Гурджиева. Когда я решил вернуться в Америку, стало необходимым «прервать» усыновление. Этот процесс состоял из множества юридических и личных неприятностей. Моё возвращение осложнилось и тем, что пока я был в пути, произошёл всемирно известный крах фондовой биржи 1929 года.

Я ожидал, что моя мать будет встречать меня в Нью-Йорке, но на пристани её не было, и я оказался в странной ситуации. Будучи несовершеннолетним, я не мог покинуть корабль, пока не появится кто-то, кто меня опекает. Власти передали меня в руки организации, известной как «Общество помощи путешественникам», которая приняла решение держать меня на судне, пока они попытаются связаться с моей семьёй в Чикаго. Обстоятельства складывались против меня.

Я смотрел через перила, как разгружался «Левиафан» (на тот момент самый большой в мире океанский лайнер), и чувствовал себя каким-то невостребованным, лишним багажом. Ситуация, в конце концов, разрешилась прибытием делового компаньона моего отчима, который обратился ко мне по фамилии. Это был приятный, симпатичный человек, но он не знал, почему моя мать не приехала. Зато ему были выделены деньги на то, чтобы посадить меня на поезд. Так я оказался в «Бродвей Лимитед», грохочущем сквозь ночь в направлении Чикаго. Я по-прежнему переживал, что мама не встретила меня возле корабля, но надеялся, что ситуация прояснится, когда я приеду на место. Однако всё оказалось не так просто.

На станции не было ни одного знакомого лица. Я растерялся, будто снова попал в руки «Помощи путешественникам», и стеснялся задавать вопросы, опасаясь в результате эту «помощь» получить. Я обеспокоенно осматривал платформу, когда ко мне приблизилась внушительного вида женщина средних лет и спросила моё имя. Услышав ответ, она сказала, что пришла вместо моей матери, которая была больна. Ребёнком я, несомненно, знал эту женщину, но далеко не сразу вспомнил её. Я спросил о болезни моей матери, но моя спутница только стала нервной и рассеянной и ответила, что мой отчим Билл всё мне объяснит при встрече этим вечером.

Наш дом был в южной части города, и я увидел там двух людей, которых помнил: мою сводную сестру Линду и колоритную женщину, Клару, которая была нашей сиделкой и домработницей. Но даже Клара сохраняла тайну о моей матери, и я всю вторую половину дня с нетерпением ожидал возвращения Билла из офиса и момента, когда получу ответы на свои вопросы.

Но с прибытием отчима, около шести часов вечера, тайна не рассеялась. Билл сдержанно поприветствовал меня и сказал, что «мы побеседуем» позже вечером. Затем, к моему удивлению, он смешал коктейль и предложил мне выпить или закурить. Я честно сказал, что поскольку не приобрёл ни одну из этих привычек, то хочу попробовать и то, и другое. Он улыбнулся и налил мне выпивку и дал сигарету. Билл задал мне много незначимых вопросов (о моём путешествии через океан и пр.), но поддерживал разговор строго в общих темах. Я понял, что не узнаю от него ничего, пока он сам не решит раскрыть тайну, поэтому не давил на него. Пустой разговор продолжался до конца ужина, пока мою сестру не увели в постель. Я уже догадался, что в её присутствии наша беседа не состоится.

Когда мы наконец остались одни в большой гостиной богатого дома с видом на озеро Мичиган, нервозность Билла, казалось, возросла, и он снова предложил мне сигарету и выпивку, которые я также принял. После долгого хмыканья и покашливания он, в конце концов, сел напротив меня и со строгим выражением лица показал документ, подготовленный в Париже для аннулирования усыновления, копию которого мне дали, когда я ступил на корабль в Шербуре. Конечно же, я знал содержание этого документа и ещё тогда был потрясён им. Но я также помнил, что сказала Джейн, когда она дала мне его на трапе: «Возможно, ты будешь шокирован, когда прочтёшь это. Но попробуй войти в моё положение, и не забывай, что это очень сложно – прервать усыновление без какой-нибудь официальной причины».

Смысл документа был в том, что меня исключили из школы Гурджиева, потому что я был «морально непригодным». Эта фраза ничего не значила для меня в пятнадцать лет, и хотя я был искренне шокирован и ранен ею, объяснения Джейн утешали меня. Я решил, что документ был составлен именно так для каких-то «официальных причин», которых я не понимал.

Как легко полагаться на взрослых! Кроме документа при мне были последние письма от Луизы и Билла – письма гостеприимные, полные ярких описаний моего возможного будущего. Меня пошлют в колледж, я не буду ни о чём заботиться, я так долго отсутствовал, пришло время вернуться в семью, и т. д. … до бесконечности. Я верил этим гостеприимным посланиям и не воспринял всерьёз юридический документ. Правда, он тревожил меня, но я рассчитывал на любовь моей семьи, и никак не ожидал того, к чему приведут юридические формулировки.

Билл, с документом в руке, моментально развеял мои иллюзии. Он начал с признания писем его и Луизы, но напомнил, что они были написаны до получения документа. Со всей своей пятнадцатилетней наивностью, я выпалил, что не понимаю, как «бессмысленные официальные формулировки» могут что-то изменить, и также процитировал ему слова Джейн по этому поводу. Билл ненадолго задумался, а затем сказал, к моему изумлению, что обдумал весь этот вопрос и пришёл к выводу, что, поскольку Джейн была, как ему известно, сложным человеком, он допускал возможность того, что она исказила или преувеличила факты.

Преувеличила! Я спросил, что он имеет в виду, и он быстро ответил, что, очевидно, в документе есть определённая правда, но он хотел бы услышать мою версию: что я сделал для того, чтобы меня исключили. Когда я сказал, что не знаю, о чём он, и это, в любом случае, не было исключением, Билл ответил, что сейчас ложью я ничего не выиграю.

Стоит указать, что он был адвокатом и с почтением относился к юридическим документам. Поскольку наша беседа зашла в тупик, он выбрал другую линию поведения и спросил, понимаю ли я, что значат слова «морально непригодный»? Я небрежно бросил, что это явно что-то неприятное, но я не уверен в их значении.

Отчим показал мне длинное письмо от Джейн, которое, как он совершенно излишне отметил, углубляло значение этих слов. Я сидел в каком-то безмолвном ужасе, когда он читал выборку из письма, которое, по его мнению, было причиной госпитализации моей матери несколькими днями ранее из-за серьёзного нервного срыва. Оказывается, я являлся малолетним сексуальным извращенцем, практиковавшимся, в основном, на более младших детях. Когда он закончил читать, я сохранял молчание. Билл налил мне ещё алкоголя и спросил, осознаю ли я, какая проблема предстала перед ним. Я покачал головой и сказал, что не знаю, что он имеет в виду, но отчим стал развивать свою мысль. Если утверждения Джейн были правдой, он, конечно же, не может позволить мне жить в этом доме вместе с его семилетней дочерью, моей сводной сестрой. Поскольку в моей руке был стакан с выпивкой, Билл также заметил, что не знает других пятнадцатилетних мальчиков, которые «курят и пьют».

Я глубоко вздохнул, выпил и спросил, верит ли он в то, что «утверждения» (как он это назвал) были правдой. Билл ответил, что «оставит своё мнение при себе», но хотел бы услышать мою версию этой истории.

Я уже рассказывал, что школа Гурджиева была иной, лучшей «подготовкой к жизни», чем любая обычная школа или обычные «условия жизни». Может быть, это так и было, но в тот момент я не знал, как мне выпутаться из ситуации, в которой я оказался. Немного подумав (возможно, подготовка была лучше, чем я осознавал), я сказал, что мне кажется, что в основном люди верят тому, чему хотят верить. Очевидно, если я признаю «преступления», описанные в письме Джейн, Билл поверит мне. Но если я буду их отрицать, то поскольку обвинение всё-таки было вынесено, он всегда будет сомневаться, соврал я или нет. Поскольку мне нечем доказать свою «невиновность», я выбираю ничего не говорить по этому поводу. Также я хотел бы попросить его не выбирать, кто из нас, Джейн или я, говорит правду, но определиться, полностью ли он доверяет словам Джейн. Недовольный таким отношением, Билл ещё три часа выдавливал из меня подтверждение или отрицание, но я оставался непоколебимым, и сказал, что оставляю решение полностью в его руках и на его совести без каких-либо дальнейших комментариев. К полуночи он принял решение продолжать «держать своё мнение при себе», и сказал, что временно разрешает мне остаться в его доме. Завтра меня отведут повидаться с матерью.

Я переночевал в библиотеке, полный дурных предчувствий. Мир этой ночью показался мне невероятно большим, но враждебным.

Но легендарный (для меня) юридический документ оказался только началом. На следующий день я увиделся с матерью. Хотя она была очень рада меня видеть, семена подозрения упали на благодатную почву. Мама пробыла в госпитале недолго, и я был счастлив, что она возвращается к жизни с нами, но мне также стало ясно, что я теперь нахожусь под двойным наблюдением. Я не знаю точно, чего от меня ожидали, но, оглядываясь назад, могу предположить, что проблема разрешилась бы, если бы я покорно изнасиловал свою сестру, или, по крайней мере, склонил её к каким-то странным сексуальным занятиям. Но я не делал ни того, ни другого, и это только продлевало напряжение вместо того, чтобы очистить моё имя.

Вдобавок к этому, я получил – в течение трёх или четырёх недель после прибытия в Чикаго – несколько писем от общих друзей Джейн и моей семьи, а значит, и моих друзей. Джейн изложила им причины моего возвращения в Америку настолько полно, как если бы она была всем агентством «Ассошиэйтед пресс» в одном лице. Содержание писем было более или менее одинаковым. Авторы очень сожалели о том, что я встал на путь преступности, и считали, что будет лучше для всех, если я не буду искать с ними встречи.

К тому времени я уже смирился с явной «враждебностью» взрослого мира и не выражал бурных чувств из-за подобных писем. Я чувствовал, что любой протест был бы бесполезным, и мой единственный союзник – если он вообще есть – это время.

Моё будущее ещё не было определено. В основном из-за краха фондовой биржи (хотя мне казалось, что наша семья была достаточно богатой) было решено, что о моём поступлении в колледж не может быть и речи. Но я хотел, по крайней мере, получить приличный диплом о полном среднем образовании. Несмотря на то, что я не учился в обычной школе, меня зачислили в выпускной класс; очевидно, пройденных тестов оказалось для этого достаточно. Но после первого семестра (с привычными пятёрками, за исключением зоологии, которую я ненавидел и не сдал), было решено, что я могу жить дальше и без какого-либо формального образования или диплома, и Билл устроил меня на работу в его адвокатском офисе. Я получал 12 долларов за неделю и мог оплачивать свой проезд и прачечную; кормили меня бесплатно.

Через несколько месяцев предположительно удовлетворительной работы, моя мать сказала мне, что должна поговорить со мной о важном решении, которое ей нужно принять. Она поняла, что больше не может жить с Биллом, и решила развестись с ним. Мне тогда было шестнадцать, и последние события, казалось, должны были всё завершить. Осенью того года, 1930, изменения следовали одно за другим. После разъезда и начала процесса развода я стал жить один на 15 долларов в неделю (мне дали недельную надбавку в 3 доллара), пока ещё работая в офисе отчима. Моя мать и сводная сестра бежали в Европу, и когда Билл вернулся из своей европейской деловой поездки и обнаружил их отсутствие, я оказался без работы.

Таким образом, в течение сентября 1930-го все нити были оборваны. Я жил один, без работы, на свои сбережения от недельного заработка.

Любой читатель может спросить, как повлияло всё произошедшее на моё мнение о Георгии Гурджиеве. По сути – никак, кроме того, что доверяя и, возможно, поклоняясь ему в течение пяти лет, мои чувства к нему тогда только усилились. Казалось, никто в мире (или в моём восприятии мира) не был готов «приютить» меня, но хотя знание о существовании Гурджиева порой согревало душу, он был где-то далеко, во Франции, в четырёх тысячах миль от Чикаго.


Глава 2

В течение 1930–1932 годов я жил довольно уединённо. Я нашёл должность, сочетающую в себе работу с документами и переводы с французского, и мог содержать себя на свою скромную еженедельную зарплату. Осенью 1931 года я начал общаться с так называемой «чикагской гурджиевской группой», в которую входило примерно двадцать пять человек. Хотя я познакомился с большинством из них лично и посещал их «групповые встречи», мне было сложно понять их интерес к Гурджиеву. Они казались мне привлечёнными в его учение разнообразными и не очень позитивными причинами – одиночеством, или, возможно, тем, что они считали себя неудачниками или изгоями. Многие из них барахтались в искусстве, теософии, оккультизме, или ещё в чём-то подобном, и пришли к Гурджиеву, как будто бы в поиске очередного «лечения» от их жизненных проблем. Теория Гурджиева, чем бы она ни была, казалось, точно им подходила только потому, что её трудно было описать. Хотя сам Гурджиев как личность всегда вызывал у меня уважение, я лишь поверхностно познакомился с «теориями», когда был в Приоре. Эти теории, обсуждаемые в чикагской группе, были для меня полной загадкой. Я начал чувствовать некоторую опасность в его учении, когда оно проводилось без его личного руководства.

Мои более или менее неосознанные контакты с идеями Гурджиева, пока я был в Приоре, навели меня на некоторые мысли. Я думал о его учении, как о чём-то, что стимулирует интерес к саморазвитию, но точно не как о философии, которая имеет некоторое отношение к повседневным человеческим проблемам. Учение Гурджиева не притворялось, что давало ответы на вопросы или разрешало существующие сложности, но предлагало возможность нового способа жизни (или так мне казалось); путь приобретения новых ценностей и новой нравственности. Как этого достичь, был другой вопрос, и я научился не спрашивать об этом.

Обычно на встречах в Чикаго читали первую книгу Гурджиева, которая была, по его собственным словам, «объективной справедливой критикой жизни человека». Эти чтения всегда сопровождались обсуждениями, в которых, как мне казалось, члены группы пытались связать написанное со своей собственной личностью. Поскольку книга Гурджиева явно критиковала привычные ценности, стандарты и общественную мораль, члены группы обычно понимали эту критику так, будто все ценности, идущие вразрез с господствующей моралью, были истинными. С подобным взглядом на жизнь такие проявления как свободная любовь, супружеская неверность или прочее радикальное социальное поведение, автоматически становились оправданными. Другими словами, хотя Гурджиев, по моему мнению, предлагал способ приобретения новой точки зрения на жизнь через работу и личные усилия, преобладающая позиция конкретно этой группы последователей была в том, чтобы механически заменить старые ценности новыми без какого-либо размышления о смысле, не пытаясь достичь – через сознательное усилие – новой перспективы. Они вели себя так, как будто было возможно просто решить для себя, что они уже достигли этого прошлой ночью в своих снах, или как если бы они без какого-либо усилия со своей стороны перестали испытывать тягу к курению.

Одно из главных отличий – для меня – между этой группой и людьми, которые, предположительно, были вовлечены в какую-либо «работу» в Приоре, состояло в том, что все эти люди были американцами и многие из них никогда не бывали в Приоре. Строго «американская» натура группы поражала меня в вопросах нравственности. Европейцы – по крайней мере, те европейцы, с которыми я познакомился во Франции и в Приоре – предпочитали думать о «морали», как о манере поведения, охватывающей всю человеческую деятельность, которая включала, среди множества прочих вещей, сексуальную жизнь. Для этих американцев – или для большинства тех американцев, с которыми я когда-либо общался – «нравственность» ограничивалась сексуальными нормами, расширенная, возможно, до умения вести себя за столом. Но не более. Не имея никакого сексуального опыта на тот момент моей жизни, я был одинаково удивлён и не готов к такому виду нравственности. По этой причине для меня было особым сюрпризом узнать, что большой интерес к Гурджиеву лично, казалось, базировался на допущении, что жизнь в Приоре должна была быть полностью «свободной», в смысле «безнравственной». Я, конечно же, знал, что Гурджиев был отцом нескольких незаконнорождённых детей. Однако я также знал (в противовес мнению этих и других людей) об открыто введённых ограничениях для его «последователей», которые он не налагал на себя. Он был бы первым, кто заявил бы о себе, что он «экстраординарный», в том смысле, что он не ограничен обычными нормами поведения. Однажды я начал понимать, что всё дело в этой «американской морали». Я понял, почему многие из дискуссий, следовавшие за чтением книги, крутились вокруг таких тем, как свободная любовь и пр. По моему мнению, книга даже не касалась таких предметов, но могла быть истолкована как угодно.

Хотя эти чтения оставили меня почти полностью тёмным, – по простой причине, что это была книга, сложная для чтения и требовавшая полного внимания и концентрации от читателя или слушателя, – в ней было достаточно понятного материала, чтобы возбудить мой интерес и заставить меня начать по-другому задумываться о человеке и его работе, не так как раньше. Когда книга читалась как строгая критика человеческой истории на планете Земля, она могла оказать стимулирующее воздействие, «вынуждающее думать», и я сомневаюсь, что первая книга была задумана, как что-то большее, чем критика. В общем, хотя книга намекала на существование выхода из «затруднительного положения человека», реально она только давала понять, что есть средства для этого – никаких готовых решений или ответов не давалось. Новой или радикальной критики в книге было так много, что было сложно, если не невозможно, спорить с ней. Для того чтобы удерживать интерес к работе Гурджиева, нужно было принять его взгляд на жизнь, в том смысле, как было необходимо, по моему мнению, иметь веру для того, чтобы стать истинным честным последователем, скажем, католицизма.

Члены группы, как правило, умело избегали дилеммы этой «веры» или «приверженности» очень простым приёмом – они считали, что книги Гурджиева были, в основном, аллегоричными, и по этой причине их смысл зависел от выбранной интерпретации. Это было похоже на свадьбу без юридической регистрации или церемонии. Я был ещё слишком молод и, прочитав предложение о том, что «запор был глобальной болезнью, особенно у американцев, потому что сиденья их унитазов были слишком комфортными», был уверен, что оно не значит ничего, кроме того, о чём в нём сказано. Я мог принять какие-то возражения по поводу того, что запор не был глобальной болезнью, но не понимал, когда некая группа людей утверждала, что Гурджиев не имел в виду запор в обычном смысле, тем более что это нечто эмоциональное или ментальное. Фактически, хотя стиль изложения книги казался ненормально сложным – по крайней мере, для первого чтения – мне казалось, что эта сложность была в попытке абсолютной точности и в расчёте на избежание любой интерпретации или «двойного смысла». Когда книга утверждала, что человек, такой как он есть, не имеет души, но только слабую возможность её получить, я думал, что утверждение буквально, и я даже предполагал, что Гурджиев, согласно его цели, имеет в виду именно то, что сказал. Я, конечно же, не считал, что читатель будет вынужден согласиться с таким утверждением, но, по моим ощущениям, это не могло иметь другого значения. Лично я считал это утверждение допустимым, и не беспокоился о том, верит ли в это кто-то другой. Я только не соглашался с теми, кто предполагал, что это имеет иной, аллегорический смысл.

Среди прочего, Гурджиев, согласно с общепринятыми религиями, утверждал, что нужно «любить своих врагов», то есть вообще не иметь врагов, и я не думал, что это утверждение может вызвать какие-то вопросы. Сложность, если это было сложностью, могла быть в понимании слова «любить». Собственное определение Гурджиевым этого слова – знать достаточно, чтобы быть способным помочь другим, даже если они не могут помочь себе сами – меня вполне устраивало, и имело только одно значение.

По большому счёту, чикагская «группа» не выделялась среди других «последователей» Гурджиева, которых я знал – людей, которые довольствовались тем, что приняли определённую ритуальную внешнюю позицию, лишённую какой-либо внутренней сути. После короткого периода общения с Гурджиевым и знакомства с его книгами люди часто изменяли внешний вид и приобретали неестественность в речи и манере одеваться, как правило, для выражения почтения. Элементом, который явно отсутствовал в большинстве последователей Гурджиева, и который сам он выражал очень щедро, был юмор. Из-за этого встречи были наполнены атмосферой жёсткой серьёзной преданности, и результат не имел перспектив. Мне казалось, что если мы были так идиотичны и бесформенны, как описывал нас Гурджиев, то было практически невозможно увидеть себя объективно без чувства юмора. Неестественное поведение, позирование членов группы было наглядным примером абсолютно неуместной серьёзности. Хотя было очевидным, что любое решение затруднительного положения человечества может быть достигнуто только путём серьёзной тяжёлой работы, наблюдение поведения обычного человека выявляло его нелепые стороны. Спектакль группы взрослых людей, обсуждающих – на пониженных тонах – свои слабости, грехи и общую ошибочность, определённо был для меня смешон – возможно, именно потому, что я был одним из этой группы.


Глава 3

Известие о том, что Гурджиев собирается посетить Чикаго зимой 1932 года, вызвало у меня дурные предчувствия. Даже сейчас, через тридцать лет, анализируя прошлые события, мне сложно понять, почему я не хотел его видеть. Отчасти это было связано с тем, что я пришёл к выводу, что, возможно, совершил ошибку, покинув Приоре в 1929 году. Мне казалось, что из-за того, что я уехал, я уже не был верным и добросовестным последователем. Кроме того, хотя у меня был подлинный интерес к его книге и настоящая привязанность к Гурджиеву как к человеку, общение с чикагской группой заставило меня задуматься об обоснованности его работы во всех её аспектах. Я ещё искал какие-то доказательства – какие-то качества в поведении его последователей – которые убедят меня, что он был чем-то большим, чем просто могущественный человек, способный по желанию загипнотизировать большое количество людей. Мой интерес к его книге был – в то время – не более чем любопытством к его конкретным размышлениям и критике человечества. Это не было искренним согласием с его точкой зрения.

Я всё-таки увиделся с Гурджиевым, но не без значительного внутреннего сопротивления. Фактически, если бы я не получил от него письмо, в котором он просил меня прийти повидаться, я бы не встретился с ним вообще. Встреча сама по себе не слишком меня удовлетворила. Я пришёл с маленькой группой его последователей в ресторан в центре города. Это было шумное место, с грохочущей музыкой и танцами, и после того, как Гурджиев с любовью поприветствовал меня, он обратил своё внимание к другим людям, которые постоянно говорили с ним, в основном о неинтересных и, на мой взгляд, неважных личных проблемах. Длительное время моё участие в этом процессе состояло только в том, что я выполнил несколько его поручений: купил для него сигареты, особый сорт сыра, позвонил каким-то членам группы, чтобы попросить их прийти и встретиться с ним и прочее. В конце концов, когда настало временное затишье в общей беседе, Гурджиев повернулся ко мне, указал на пары, танцующие в переполненном зале, и спросил, понимаю ли я, что танцы являются очень интересным и безупречным примером того, что он называл «щекоткой». Мне показалось, что я понял, что он имеет в виду «расточительство», пустую трату, и я сказал ему об этом. Затем он спросил, знаю ли я, что щекотка является «социальной мастурбацией», которая, в основном из-за возраста, смущает меня. Я смог ответить, что согласен с этим, и он сказал, что мне пора объективно смотреть на жизнь людей, наблюдать человеческие проявления и пытаться понять разницу между искренним сущностным нормальным человеческим поведением и «щекоткой» или «мастурбацией». Гурджиев добавил, что хотя он использовал как пример танцы, мне следует научиться распознавать эту «мастурбацию» в других сферах человеческой деятельности. К примеру, люди быстро учатся сразу же превращать всё – даже их религию или так называемые серьёзные убеждения – в некую бессмысленную форму щекотки. Я соотнёс это с его давним утверждением, что большинству человечества неизбежно суждено стать всего лишь удобрением. Гурджиев был очень доволен, что я помнил тот разговор. Он сказал, что недавно изучал американский язык и узнал много новых и широко используемых терминов; что теперь он хочет заменить термин «удобрение» на «дерьмо», потому что последнее слово было «настоящим» словом… словом, честно выражающим смысл, которое придавало нужный оттенок этому конкретному человеческому состоянию. Гурджиев продолжал, что я, как большинство молодых людей – особенно американцев – всегда смотрю на мир перевёрнуто. К примеру, я предполагал, что любой, кого я встречал, был хороший, искренний, честный и пр., и пр., и узнавал правду о людях только после разрушение иллюзий. Такой подход – долгий, медленный и неправильный процесс. «Вы должны научиться смотреть сразу правильно, – сказал он. – Любой человек, которого вы видите, включая себя, – это дерьмо. Вы знаете это, и когда вы найдёте что-то хорошее в этом дерьмовом человеке, – некую возможность не быть дерьмом, – вы почувствуете себя лучше, когда узнаете, что он лучше, чем вы думали, а ещё у вас будет правильное наблюдение. К тому же, если вы уже считаете себя дерьмом, то когда вы будете наблюдать себя и увидите в себе что-то хорошее, вы сможете тотчас же осознать это и тоже обрадуетесь. Важно, чтобы вы подумали об этом».

В моём сознании возникла немедленная ассоциация с членами чикагской группы, и это изменило моё отношение к ним и мнение о них. Вместо того чтобы разочаровываться в них из-за никудышности в гурджиевской работе, я начал смотреть глубже. Казалось более честным и реалистичным считать людей, и себя в том числе, никчёмностью (или дерьмом, как это определил Гурджиев), и тогда разглядеть в них некий маленький подлинный элемент. И, к моему удивлению, это также приводило к более сострадательному взгляду на человечество. Вместо того чтобы критически выискивать недостатки, я начал искать признаки достижений, подобно тому как радуются, когда собака выучивает трюки. Это лучше, чем бранить людей за то, что они вообще ничему не могут научиться.

Намеревался ли Гурджиев изменить таким образом моё отношение, вопрос спорный. Это оказало на меня воздействие, и мне стало казаться, что эффективность работы Гурджиева – или, если на то пошло, любой работы такого рода – неизбежно определяется восприимчивостью человека, с которым работают. Этот разговор привёл к тому, что в общении с чикагской группой и другими людьми я стал намного менее раздражительным и более спокойным. Был короткий период, в течение которого меня смущал парадокс, что я считал людей дерьмом и вследствие этого сильнее ощущал себя в гармонии с ними, но я недолго ломал над этим голову. Я был рад изменениям, и мне этого было достаточно.

Наша встреча закончилось тем вечером малопонятным анализом – со стороны Гурджиева – моего общения с ним. С юмором, явно смакуя некую личную шутку, он сказал, что другие присутствующие учились его работе совсем не так, как я. Из-за того, что в детстве я общался с ним, у меня были такие проблемы и войны, которых другие люди никогда не переживали. «Вы не хотели приходить сюда этим вечером, – сказал он, – поэтому мне, очень занятому человеку, необходимо было потратить время, чтобы послать за вами. Вы не хотели приходить, потому что у вас внутри борьба между реальным «Я» и личностью. Вы учитесь моей работе не из разговоров или книг, вы учитесь на собственной шкуре и не можете уйти. Эти люди, – и он указал на других членов группы, – должны делать усилия, приходить на встречи, читать книги. А вы, даже если никогда не будете посещать встреч, никогда не будете читать книг, всё равно не сможете забыть то, что я вложил в вас, когда вы были ребёнком. Эти другие, если не придут на встречу, даже забудут о существовании мистера Гурджиева. Но не вы. Я уже в вашей крови – делаю вашу жизнь несчастной навсегда – но такое страдание может быть хорошим для вашей души, так что, даже если вы и несчастны, нужно благодарить Бога за те страдания, которые я вам дал».

Перед тем как Гурджиев покинул Чикаго, у меня была с ним личная встреча. Я ломал голову над его замечаниями о моих проблемах в отношении его работы, и у меня не было никакого желания расследовать этот предмет дальше. Я устал от неразберихи, а его слова только усилили моё озадаченное состояние. Но когда Гурджиев попросил меня помочь ему приготовить еду у него на квартире, я почувствовал, что не могу отказать. Так вышло, что работы для меня было немного, и большую часть времени он задавал мне обычные вопросы о моей семье, о работе, которой я занимался и так далее. Это всё напоминало визит старого родственника, который снизошёл до проявления неожиданного интереса к младшему члену семьи.

Однако когда мы начали говорить о членах чикагской группы, я выдал довольно резкое замечание о том, что я называл их «ложным» отношением к его работе, и особенно об их так называемой нравственности.

Гурджиев, у которого не всегда, по моему опыту, были подробные сведения о мнениях или «слухах» о его группах или последователях, казалось, очень заинтересовался этими словами и стал настаивать на подробностях. Я сказал, с чрезмерным апломбом, что подозреваю чикагскую группу, по крайней мере, в двух просчётах: в фальшивой почтительности, как я это называл, и склонности использовать его работу как оправдание своей сексуальной распущенности или, по крайней мере, большого количества разговоров на эту тему. Поощряемый им, я добавил, что, по моему мнению, их концепция нравственности строится только на сексе и ни на каких других традициях.

Гурджиев улыбнулся и сказал, к моему удивлению, что находит это полностью понятным. «Фактически, возможно, вы даже сказали хорошую вещь про людей группы. Америка ещё очень молодая, сильная страна. Как любые молодые люди, все американцы очень интересуются, очень поглощены всем, что связано с сексом. Поэтому для них естественно говорить и действовать таким образом. Они не делают ничего плохого. Я много раз говорил, что вся работа должна начинаться с тела, также как я много раз говорил, что если хотите наблюдать себя, нужно начать с внешней стороны, с наблюдения за движениями тела. Только намного позже вы сможете научиться наблюдать эмоциональный и ментальный центры. У молодых людей ещё не так много чего внутри, поэтому не так много можно наблюдать. И это также хорошо, это одна из причин, по которой я приехал в Америку; и у меня много студентов-американцев. Европейцы уже пресыщены, знают всё, или думают, что знают всё о философии, религии и прочем подобном. Это не правда. Они просто сформировали внутреннего себя, что делает их гнилыми изнутри, потому что формирование было бессознательным. Американцы более чувствительны, потому что ещё не закрыты внутренне, они наивны, возможно, глупы, но ещё реальны. У американцев в намного большей степени есть шанс вырасти правильно, как люди, потому что они ещё не стали – как вы сказали – «ложными» людьми. Вам я могу сказать: всегда помните о поиске причин, которые не видны глазу. Вы уже замечаете разницу между американской и европейской нравственностью, но чтобы вывести суждение, нужно наблюдать глубже для того, чтобы понять».

Тогда я спросил, почему так много притворства в его студентах, в том, как они понимают его и его работу. Гурджиев попросил привести пример. Я ответил: «Мне кажется, что они никогда не слушают, что вы говорите – реальные слова – но тут же перетолковывают всё по-своему, что, на мой взгляд, явно неправильно».

«То, что вы сказали, правда, – заметил Гурджиев, – но если вы видите это, тогда вы должны уже начать понимать, как сложна эта работа. Когда я говорил, что вы учитесь не так, как другие, я говорил правду. Когда вы прибыли в Приоре в первый раз, вы ещё не были испорчены, не научены лгать себе. Хотя, может быть, вы уже лгали отцу или матери, но не себе. Поэтому вы счастливы. Но эти люди очень несчастны. Как вы, они, когда были детьми, научились лгать родителям, но когда они выросли, они научились лгать себе, и теперь это очень трудно исправить. Ложь, как и всё прочее, стала для них привычной. Поэтому даже когда я говорю очевидные вещи, из-за их желания благоговеть перед учителем и из-за того, что они не хотят тревожить свой внутренний сон, они ищут другие значения моих слов. В таком благоговении нет ничего хорошего, но оно необходимо им для того, чтобы они чувствовали себя хорошо».

«Но если так, – спросил я, – то как они могут чему-то научиться от вас или от кого-то ещё?»

«Может быть, они вообще ничему и не научатся».

«Тогда почему нужно стараться научить их?»

Гурджиев снисходительно улыбнулся. «Потому что возможность научиться есть, пусть даже очень маленькая».

То, как он преподнёс это, казалось очень логичным, но я сомневался в этой возможности для большинства людей, с которыми он работал.

После того как я покинул его квартиру, я обдумал нашу беседу и удивился тому, что я был исключением, в смысле, что я научился большему от него (по крайней мере, хоть чему-то), чем другие его студенты. Также я поразился тому, что нисколько не «горжусь» собой. После некоторого размышления я мог честно сказать себе, что у меня нет тщеславия по поводу своих навыков. В каком-то смысле, я гордился тем, что лично знал Гурджиева намного ближе и намного дольше, чем многие из его студентов. Но я не мог оценить свои реальные достижения по той простой причине, что если я чему-то и научился от него, то не знал, чему. Это было тоненькой путеводной нитью, но не слишком надёжной. Суть её была в том, что если кто-то получает знания или учится чему-то от него, то совершенно необязательно, чтобы результаты бросались в глаза.


Глава 4

После встречи с Гурджиевым в Чикаго в 1932 году я не виделся с ним почти два года. Осенью 1933 года я переехал в Нью-Йорк, и однажды в субботу после обеда, когда я вернулся с работы, мой домовладелец сказал мне, что ко мне приходил очень странный человек с сильным иностранным акцентом и хотел, чтобы я встретился с ним. Однако домовладелец не смог его понять и не узнал его имени. Единственное, что он знал, это то, что кем бы ни был этот человек, он жил в нью-йоркском отеле «Генри Гудзон». Я сразу же подумал о Гурджиеве, хотя мне было сложно поверить, что он потрудился узнать мой адрес и пришёл повидаться со мной лично. Немедленно я отправился в отель и, как и ожидал, обнаружил там Гурджиева.

Когда я вошёл в его номер, он сказал, что искал меня днём, но сейчас уже слишком поздно, и я ему уже не нужен. В этом приветствии не было теплоты, Гурджиев выглядел скучающим и очень уставшим. Несмотря на это, я был рад его видеть и был озабочен его состоянием, поэтому я не ушёл, но напомнил ему, что однажды он сказал мне, что «никогда не бывает слишком поздно делать исправления в своей жизни», и хотя я сожалею о том, что меня не было дома, несомненно, есть что-то, что я могу сделать сейчас.

Гурджиев взглянул на меня с усталой улыбкой и произнёс, что, возможно, действительно есть кое-что, что я могу сделать. Он отвёл меня на кухню и указал на огромную груду грязной посуды, которую нужно было вымыть; затем он указал на столь же огромную гору овощей, и сказал, что их нужно приготовить к ужину, который он собирался дать вечером. После этого он спросил, есть ли у меня время, чтобы помочь ему. Когда я заверил его, что есть, он предложил мне начать с посуды, а затем заняться овощами. Перед тем как покинуть кухню, он сказал, что надеется на меня и рассчитывает, что я справлюсь и с тем, и с другим – в противном случае, у него не будет времени, чтобы как следует отдохнуть. Я заверил его, что всё будет в порядке, и отправился мыть посуду. Гурджиев смотрел на меня несколько минут, а затем сказал, что несколько человек обещали помочь ему сегодня, но они не были членами нью-йоркской группы, которые могли бы сдержать своё обещание. Я ответил, что пока есть возможность, ему надо получше отдохнуть и не тратить время на разговоры со мной. Гурджиев засмеялся и покинул кухню.

Когда он вернулся, всё было сделано, и он был очень доволен. Затем Гурджиев начал готовить ужин и велел мне накрыть стол на пятнадцать человек, добавив, что на ужин придут несколько очень важных людей – важных для его работы – и пока еда будет в духовке, я буду нужен ему, чтобы преподать урок английского, поскольку очень важно, чтобы он общался с этими людьми должным образом – на языке, который они смогут понять правильно.

Когда мы закончили нашу работу, он сел за стол, сказал мне сесть рядом с ним и начал задавать вопросы об английском языке. Оказалось, до прихода гостей он хотел выучить все слова о различных частях и функциях тела, «которых не было в словаре». Мы, вероятно, провели около двух часов, повторяя все ругательства, которые я знал, и к тому же все непристойные фразы, которые я только мог придумать. Около семи часов вечера он решил, что стал уже достаточно опытным в нашем «сленге», который, вероятно, был ему необходим для этого ужина. Неизбежно я начал задумываться, что же это за люди придут в гости. В завершение урока Гурджиев сказал мне, что это было то, ради чего он меня разыскивал, потому что я был первым человеком, который несколькими годами ранее, в Чикаго, дал ему реальное значение и привкус слов «притворный» и «сомнительный»; по-видимому, эти слова за минувший промежуток времени стали очень часто использоваться в его беседах с американскими студентами. «Очень хорошие слова, – сказал он. – Сырые и необработанные… как и ваша Америка».

Гости оказались прилично одетыми людьми с хорошими манерами, и поскольку Гурджиев отправился «приготовиться» к ужину, я поприветствовал их и, согласно его точным указаниям, налил им напитки.

Он появился, когда гости провели у нас уже около получаса, и в своём приветствии очень извинялся за задержку и крайне несдержанно выражал восхищение внешним видом дам и признательность за то, что они почтили своим присутствием такого бедного, скромного человека, как он. Я был удивлён этой грубой лестью и тем, что Гурджиев изображал из себя ничего не стоящего и очень подобострастного хозяина. Но, к моему удивлению, оказалось, что это сработало. К тому времени гости уже сидели за столом и были в очень благодушном настроении (они выпили только один раз, поэтому это было не из-за спиртного). Они начали в каком-то шутливом и снисходительном стиле спрашивать Гурджиева о его работе и причинах приезда в Америку. Общий тон вопросов был скучающий – многие из присутствующих были репортёрами и журналистами – и гости вели себя так, как если бы им поручили интервью с каким-то придурком. Я уже видел, как они отмечали про себя отдельные моменты и мог представить себе, каким будет то «смешное» интервью или очерк, которые они могли бы написать. После нескольких вопросов я заметил, что тон голоса Гурджиева изменился, и когда я на него взглянул, он лукаво подмигнул мне.

Гурджиев перешёл к тому, что поскольку они очень образованные люди, то, несомненно, знают – поскольку такая скромная персона, как он, это знает, то они и подавно – что человечество в основном находится в очень жалком положении и может рассматриваться только как вырождающееся в обычные отходы, или, используя более привычный термин, в полное «дерьмо». И эта трансформация человечества в нечто бесполезное была особенно очевидной в Америке. Вот зачем он приехал – понаблюдать за этим. Он продолжал говорить, используя, конечно же, только бранные слова, которые мы с ним ранее выучили, что главная причина такого печального положения дел в том, что люди (особенно американцы) никогда не руководствуются разумом или хорошими чувствами, но только потребностями (обычно неприличными) их половых органов. Гурджиев указал на одну хорошо одетую привлекательную женщину, сделал комплимент её причёске, платью, духам и т. д., и добавил, что, несмотря на то, что она, конечно же, может не хотеть, чтобы кто-либо знал её мотивы или желания, с ним она вполне может быть честной. Все её причины столь тщательно следить за собой лежат в том, что у неё сильное сексуальное влечение (как он сказал, «желание трахаться») к какому-то конкретному человеку, и она так мучается этим, что использует каждую возможность, каждую уловку, какую только может придумать, для того, чтобы заполучить в постель этого человека. Гурджиев сказал, что её влечение было особенно сильным, потому что у неё очень богатая фантазия, и она уже представила себя в различных сексуальных позах с этим человеком. «Например, – как у вас в английском? – поза 69?» Поэтому при помощи своего воображения она сейчас готова к тому, чтобы сделать всё для достижения своей цели. Хотя компания была несколько поражена подобными размышлениями (чтобы не сказать «приятно возбуждена»), до того как кто-либо сообразил как-то среагировать, Гурджиев начал рассказывать о собственных сексуальных возможностях и богатстве фантазии, описывая себя как мужчину, способного на продолжительные и очень разнообразные половые акты – такие, которые леди, о которой шла речь, даже представить себе не могла.

Затем он бросился в детальный рассказ о сексуальных привычках разных рас и наций, в течение которого он отметил, что хотя французы известны всему миру своими любовными доблестями, необходимо отметить для присутствующих тот факт, что те же высокоцивилизованные французы используют такие слова, как «мамаша» и «киска» для описания своих противоестественных и извращённых сексуальных предпочтений. Однако Гурджиев добавил, что при всей строгости к французам, они, на самом деле, очень нравственные люди, сексуально непонятые и представленные в ложном свете.

Гости много пили в течение ужина – хороший старый арманьяк, как всегда – и после двух часов чистейшей матерной беседы их поведение стало полностью раскованным. Они были готовы поверить и принять то, что все они были приглашены на оргию, или по любым причинам оргия – или её начало – станут финалом. Гурджиев провоцировал их, давая точные описания мужских и женских органов и некоторых вариантов их применения, и, в конце концов, большая часть гостей распалась на группы в различных комнатах номера и в разной степени наготы. Привлекательная леди ловко проникла в маленький бар вместе с Гурджиевым и была занята соблазнением столь изобретательной личности, как он.

Что касается меня, то я был загнан в угол на кухне перезрелой благовидной дамой, которая говорила мне о своём возмущении тем, что Гурджиев использовал подобные слова в моём присутствии – я не выглядел старше семнадцати. Я объяснил ей, абсолютно честно, что это я обучил его всем этим словам – или, по крайней мере, большинству из них, и она неожиданно нашла это очень весёлым и сразу же стала ко мне приставать. Я отступил и сказал ей, что, к сожалению, я должен мыть посуду. Получив отказ, она уставилась на меня, обозвала различными грязными словами и сказала, что единственной причиной, по которой я её отверг, было то, что я был тем «маленьким педиком грязного старикашки», и хотел, чтобы только он «имел» меня. Я был этим слегка удивлён, но вспомнил репутацию Гурджиева как сексуального извращенца и промолчал.

В то время как гости были ещё увлечены, Гурджиев неожиданно выпутался от леди и объявил громким зычным голосом, что они уже подкрепили его наблюдение падения американцев, и им больше не нужно это ему демонстрировать. Он указал на нескольких людей, высмеял их поведение и потом сказал, что если они, благодаря ему, сейчас частично осознали, какими они являются на самом деле, то это был важный урок для них. Гурджиев заявил, что заслужил плату за этот урок, и ему будет очень приятно принять чеки и наличку от них, когда они покинут его номер. Зная его и наблюдая представление этого вечера, я не был очень удивлён, когда узнал, что он собрал несколько тысяч долларов. Я ещё меньше удивился, когда один мужчина сказал мне – как говорится, «как мужчина мужчине» – что Гурджиев, притворяясь философом, выдвигает наилучшие идеи о сексе и у него самая безопасная «крыша» для оргий, чем у кого-либо ещё.

Когда все ушли, и я заканчивал мыть посуду, Гурджиев, к моему удивлению, пришёл вытирать и убирать её. Он спросил, как я поразвлёкся этим вечером, и я ответил с праведным жаром, что мне было противно. Я также пересказал ему своё столкновение с дамой и её описание моих с ним отношений. Он пожал плечами и заметил, что в любом случае правду составляют факты, и я никогда не должен принимать во внимание или беспокоиться о мнениях. Потом он засмеялся и бросил на меня проницательный взгляд. «Ваше отвращение было превосходно, – сказал он. – Но сейчас важно, чтобы вы задали себе вопрос: что именно вызвало в вас это чувство?»

Я уже собирался уходить, когда Гурджиев остановил меня и снова обратился к моему опыту с дамой. «У таких женщин много гомосексуальных склонностей. Одна из причин, по которой она выбрала вас – вы молоденький парень, и в её глазах выглядите как девушка. Не беспокойтесь о том, что она вам сказала. В вашей стране слухи о сексе только создают репутацию сексуальности, поэтому даже обвинение той дамы совершенно неважно. Однажды вы научитесь большему в сексе, но этому вы научитесь сами, не от меня».


Глава 5

Георгий Иванович пробыл в Нью-Йорке несколько месяцев, всю зиму и весну 1934 года, и я регулярно виделся с ним. Мои отношения с ним постепенно сами собой снова стали такими же, какими были в мои ранние годы в Приоре. Я снова стал отвечать за домашнее хозяйство, помогал готовить, мыл посуду, исполнял поручения и прочее. Я также посещал встречи, лекции и чтения, но без особого интереса. Снова я был больше увлечён человеком (как тогда, когда был ребёнком), чем его доктринами.

Я планировал съездить в Чикаго во время моего двухнедельного отпуска летом 1934 года, и когда Гурджиев узнал об этом, он решил, что также посетит Чикаго в это же время, если ему будет удобно, чтобы я был его спутником. Я гордился тем, что был «выбран» его компаньоном и секретарём, и с нетерпением ожидал путешествия. По какой-то причине, я думаю потому, что Гурджиев считал, что это самое подходящее время, мы должны были уехать на поезде, отбывающем в полночь. Я собрался и был готов к путешествию ещё ранним вечером, и когда я пришёл в его номер, я думал, что у нас ещё много времени. Но с его сборами – кучи одежды, книг, еды, лекарств и прочего – мы покинули номер уже после одиннадцати вечера. Когда мы прибыли на станцию, имея в запасе около десяти минут, нас встретила большая делегация нью-йоркских последователей. Казалось, что у каждого было некое срочное архиважное дело, которое нужно было решить с Гурджиевым. За две минуты до отхода поезда я нетерпеливо перебил Гурджиева и сказал, что нам нужно садиться в вагон. Он сказал, что нам нужно несколько дополнительных минут – и это время было очень необходимым – и мне следует переговорить с кем-то, чтобы поезд задержали. Я ошеломлённо посмотрел на него, но понял, что спорить нельзя. Я смог найти какого-то служащего и рассказал ему историю про важность мистера Гурджиева, которая, к моему большому удивлению, сработала, и тот согласился задержать поезд на десять минут. Даже за это время Гурджиев не смог закончить свои крайне необходимые прощания до тех пор, пока поезд не начал двигаться, и я должен был заталкивать Гурджиева в двери последнего вагона вместе с его шестью или семью чемоданами. Как только он оказался в движущемся поезде, то начал жаловаться на то, что его прервали, и требовать, чтобы ему немедленно приготовили постель. Проводник с моей помощью объяснил ему, что наши места были через тринадцать вагонов, и нам нужно добираться до них – очень тихо, поскольку большинство пассажиров сели в поезд раньше и уже спали – через целый поезд. Гурджиев выглядел потрясённым, сел на один из своих чемоданов и закурил сигарету. Проводник сказал ему, что курение запрещено везде, кроме мужского туалета, и Гурджиев громко застонал из-за этой неприятности, но согласился потушить сигарету.

Понадобилось как минимум сорок пять минут, чтобы мы заняли положенные нам места. Наше продвижение – со всем багажом и горестными стенаниями Гурджиева по поводу грубого обращения с ним – было таким громким, что мы, наверное, разбудили в поезде всех. В каждом вагоне головы высовывались из-за занавесей, шикая на нас или проклиная. Я был страшно зол на Гурджиева, а также очень устал, и для меня было большим облегчением, когда мы нашли свои места. Но тогда, к моему ужасу, он решил, что ему нужно поесть, выпить и закурить, и начал распаковывать свои сумки в поисках еды и алкоголя. Всё же я смог заставить его уйти курить в мужской туалет. Сразу же после этого он уселся поесть, выпить и обсудить на повышенных тонах ужасный сервис в американских поездах и факт того, что он – очень важная персона – путешествует таким дрянным образом. Когда нам, в конце концов, пригрозили – в недвусмысленных выражениях – и проводник и кондуктор, что нас высадят с поезда на следующей остановке, я полностью потерял самообладание и заявил, что буду очень рад покинуть поезд, чтобы избавиться от Гурджиева. На это Гурджиев взглянул на меня невинными широко раскрытыми глазами и пожелал узнать, неужели я рассердился на него, – и если да, то почему. Я сказал, что взбешён, и что он разыгрывает спектакль. Гурджиев печально убрал еду и выпивку, а потом, закурив ещё одну сигарету, сказал, что он никогда не мог представить, что я, его единственный друг, буду разговаривать с ним таким образом и в буквальном смысле покину его. Это отношение только ещё больше разъярило меня, и я сказал, что, как только мы прибудем в Чикаго, я ухожу и надеюсь, что мы с ним никогда больше не встретимся.

После этого Гурджиев улёгся на своей нижней полке, всё ещё очень несчастный и бормочущий про моё жестокое сердце и ненадёжность, а я забрался на верхнюю полку, надеясь хоть немного поспать.

Через пять минут охов и ахов Гурджиева, его переворачиваний и метаний на нижней полке, а также возобновившихся шиканий и ругани других пассажиров, он начал громко жаловаться, что ему надо выпить воды, закурить и пр. Посыпалось ещё больше угроз от проводника и, в конце концов, около четырёх часов утра, Гурджиев угомонился и заснул.

Утром мы проснулись позже всех, и пока он одевался и несколько раз ходил в мужской туалет (не обращая внимания на то, насколько он был ещё неодет), на нас глазел весь вагон, полный недоброжелательных попутчиков, которые, конечно же, опознали в нас тех самых людей, которые так шумели минувшей ночью. Примерно через час я смог утащить его в вагон-ресторан, надеясь на спокойный завтрак, но снова мои надежды были разрушены. В меню не было ничего, что Гурджиев мог есть, и у нас был длинный раздражённый разговор с официантом и главным стюардом о возможности достать йогурт и подобную экзотическую – в то время – еду, сопровождающийся ярким описанием его пищеварительного процесса и его крайне специализированных потребностей. После нескольких долгих споров он неожиданно уступил и без какого-либо видимого дискомфорта, но с огромным количеством жалоб начал есть большой американский завтрак.

Поскольку поезд прибывал в Чикаго во второй половине дня, я не рассчитывал на комфортную поездку, но снова надеялся на лучшее. Мои страхи, однако, были обоснованы. У меня ещё никогда не было такого дня! Гурджиев непрестанно курил, несмотря на жалобы пассажиров и угрозы проводника, много пил и поглощал (в моменты, когда нам, казалось, угрожал весь мир) все виды еды, по большей части различные сорта сильно-пахнущих сыров. Каждый раз, когда другие пассажиры жаловались на его поведение, он долго извинялся, но неизбежно находил новые способы, чтобы сердить, раздражать и обижать их – не задевая меня.

Когда мы наконец достигли Чикаго, это показалось мне почти чудом. Каким бы ни было моё мнение о «чикагской группе», но когда я увидел на платформе большое количество людей, ожидающих прибытия Гурджиева, я был счастлив. Я помог ему выйти из поезда со всем его багажом и сказал, что ухожу, и он меня больше не увидит. Когда Гурджиев это услышал, то поднял на платформе такой шум, что ради сохранения спокойствия я согласился пойти с ним и членами группы на квартиру, которую сняли для него. Хотя я уже был взбешён и возмущён, вид раболепных последователей разозлил меня ещё больше. Они приготовили, явно с большими усилиями, ужин «гурджиевского типа» и сделали всё, что только могли придумать, чтобы его порадовать. К ещё большему моему отвращению Гурджиев начал хвалить каждого из них лично, пересказывая, какое ужасное путешествие он перенёс, как плохо я обошёлся с ним, и как сильно отличалась бы поездка с кем-нибудь из них – верными, преданными и уважающими последователями – ведь они смогли бы позаботиться о нём как следует, со всем уважением, которое они к нему испытывают. Я тут же подвергся нападкам самых пылких членов группы за неуважительное обращение с их лидером и так далее.

Примерно через час я дошёл до кризисной точки и заявил Гурджиеву и группе, что ухожу. Гурджиев с изумлением посмотрел на меня и сказал, что если я покину его, он не может остаться в Чикаго совсем один в такой большой квартире; что я не могу оставить его одного ни при каких обстоятельствах. К ужасу группы я сказал, что поскольку он сейчас окружён большой группой преданных сторонников, он вполне может обойтись без моих услуг, и я уверен, что он удостоверится в том, что они могут и хотят выполнить всё, что он только пожелает. Из-за этой вспышки я описал некоторые из их услуг хорошо подобранными бранными словами, которые мы с Гурджиевым проработали в Нью-Йорке – участники группы смотрели на меня с отвращением и возрастающим ужасом.

В Чикаго я с ним больше не виделся, несмотря на несколько посланий с просьбой отвезти его обратно в Нью-Йорк. Когда я вернулся, я тщательно избегал Гурджиева и нью-йоркскую группу, пока не узнал, что он вернулся во Францию.



Поделиться книгой:

На главную
Назад