Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Детство с Гурджиевым. Вспоминая Гурджиева (сборник) - Фриц Питерс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В тот конкретный момент, когда я уходил от его квартиры, передо мной возник громадный вопрос: «Что ты вынес из общения с Гурджиевым? Как он повлиял на твою жизнь? Чему ты научился от него?» Я выразил это тремя вопросами, но он был, по сути, один. Я намеренно отложил его в сторону. По крайней мере, на тот момент он вообще не имел ответа. Он оставался без ответа много лет – пока неотвратимо не заявил о себе снова.


Глава 21

Когда я вернулся в Америку, я объединился с несколькими членами нью-йоркской группы. К тому же, как и предсказывал Гурджиев, целью моей жизни стало получение опыта. Но мои вопросы, хотя я и не позволял им «всплывать», были со мной, ожидая ответа.

Впервые я осознал, что они по-прежнему при мне, в момент смерти Гурджиева. Моё членство в гурджиевской группе Нью-Йорка пришло к довольно неожиданному концу и, как всегда, к этому привело отношение его «учеников», которое казалось мне причиной моего отстранения от всего, что касалось его «работы». Так или иначе, кто-то смог найти меня и сообщить о смерти Гурджиева, а также пригласить на панихиду, которая должна была состояться в Нью-Йорке. У меня были сомнения по поводу моего решения, но оно было немедленным. Я не пошёл; это «действо» казалось мне в лучшем случае пустым, а Гурджиев умер для меня, когда я в последний раз видел его в Париже.

После этого мгновенного и короткого пробуждения моих вопросов я снова их отложил – в смысле попытки на самом деле найти на них ответы. Я не мог отложить все мои мысли о Гурджиеве, потому что я часто и с большой приязнью думал о нём. Я начал понимать, что какая-то часть моего сознания вернулась в ту старую твёрдо установившуюся рутину поклонения. На самом деле, сейчас я почитал его намного сильнее, чем когда-либо раньше. Моё отношение к Гурджиеву стало выражаться в некоторой сдержанности. Я не упоминал его имя и не отождествлял себя с его работой, кроме редких случаев, когда я виделся с людьми, которые знали о моём общении с ним. Но неизбежно другая часть меня, по крайней мере бессознательно, пыталась хотя бы частично ответить на прежние вопросы. Состоялось главное изменение в моём мышлении, которое свалилось на меня «как снег на голову», – удивительная вспышка правды, которая часто сопровождает неожиданные прозрения. Я понял, что я не «преемник». Но даже это неожиданное знание, после того как момент озарения прошёл, начало меня беспокоить. Может быть, я был на самом деле преемником, и просто отказываюсь это принять? Я смог найти только неполный ответ: даже после смерти Гурджиев продолжал оказывать на меня огромное и тревожное влияние. Я достаточно узнал от него про нерешительность (не только в уничижительном смысле), ум и хитрость, чтобы обнаружить, что я кручусь вокруг да около своих сомнений и вопросов. Однако мало-помалу я начал пытаться взглянуть на Гурджиева по-другому, не только как на личность – развеять, насколько возможно, силу его всё ещё мощного магнетизма. Я начал смотреть на него иначе. Но «свет» был ещё слишком силён, чтобы можно было делать что-то ещё, кроме как смотреть на грани человека и его работы. Я пытался рассмотреть человека в Приоре – в самом сердце его деятельности – но в этой картине он был ещё слишком силён, слишком вездесущ. Я решил двигаться с внешней стороны. Как, к примеру, я мог бы говорить о нём и его работе с незнакомцем? Это оказалось проще, и моё «объяснение» состояло в том, что я стал пытаться анализировать и двинулся вдоль следующих линий.

Помимо Института в Фонтенбло были так называемые «гурджиевские группы» в Лондоне, Нью-Йорке и Чикаго, и, наверное, где-то ещё. Существование этих групп было, вероятно, частью плана по распространению его учения – в конечном счёте – по всему миру. Были даже маленькие собрания, которые на самом деле нельзя было назвать «группами», поскольку в них обычно не было постоянного лидера, в таких культурно и территориально отдалённых районах, как Нью-Мехико. Из-за того, что в этих группах не было лидеров, деятельность которых, якобы, была одобрена самим Гурджиевым, встречи, в основном, состояли из регулярных чтений его книг, которые до публикации были доступны в виде ротапринтных оттисков. В отдаленных районах Соединённых Штатов участники групп обычно получали чьё-то разрешение (например, лидера нью-йоркской группы), чтобы читать рукопись «Всё и Вся». Было только чтение – ни вопросов, ни комментариев, ни упражнений, ни танцев.

Группы в Нью-Йорке и Лондоне были на тот момент лучше организованы, чем группа в Чикаго. Кроме чтения, были танцы и группы гимнастики и даже лекции или толкования учения Гурджиева «лидером» группы. Единственное, что объединяло эти второстепенные группы – это недостаток присутствия Гурджиева, и это был существенный недостаток. Чтения, учитывая стиль его письма, имели ценность по той простой причине, что нормальный человек – независимо от того, насколько сильно он интересуется данным предметом – редко мог действительно прочесть его книгу до конца, если брался за это дело самостоятельно. В общем, книга была практически непонятна при первом прочтении. Проще ломать над ней голову в группе, и в большинстве случаев только при этих обстоятельствах книга могла быть дочитана до конца. В начале книги были рекомендации читать её трижды, и некоторые из маленьких групп даже смогли совершить такой подвиг. Книга оказывала сильное влияние, которое ощущалось при погружении в неё; в самом деле, она пробуждала внутри человека какую-то силу. Однако я не знаю, что могло быть впереди у этих читателей, кроме дальнейшего чтения его последующих книг.

По крайней мере большие группы, в то время, когда я с ними общался, существовали не только благодаря чтению и прочему, но также и тому, что в любой момент была возможность увидеть Гурджиева лично – либо они могли поехать во Францию, либо (в случае Нью-Йорка), он мог приехать повидаться с ними. Хотя в этих группах было много верных и даже пылких последователей, но все они казались лишь копией чего-то реального. Было даже что-то заразное в том, что люди общались с Гурджиевым только через его книги. Если через какое-то время он сам и его идеи не отвергались, то они принимались в очень странной форме. Гурджиев становился (для его последователей) истинным пророком – каким-то Мессией, если не Богом. Было просто невозможно «только интересоваться». В конце концов, это происходило почти автоматически – человек убеждался или утрачивал интерес; мне кажется, это было просто разрастание обычного религиозного чувства. В любом случае, было ужасно скучно присутствовать на гурджиевских встречах без настоящей убеждённости.

Какова была цель Гурджиева, и как он пытался её достичь?

Перед тем как обсуждать любой из этих вопросов – не говоря уже о том, чтобы ответить на них – возможно, необходимо подчеркнуть тот факт, что у него не было целей, понятных для среднего, относительно удовлетворённого человека. Предварительным условием хоть какого-то понимания его целей и хотя бы относительного принятия его средств должна быть неудовлетворённость существующим положением дел в личном смысле и неудовлетворённость или неверие в положение известной нам цивилизации. Открыто заявленной целью Гурджиева, как утверждается в книге «Всё и Вся», было «разрушение» современных привычек, мнений, предубеждений и пр., касающихся человеческой жизни; такие разрушения – обязательное условие для принятия и приобретения полностью новых концепций о возможностях человеческого существования.

В одном из нескольких «политических» утверждений, которые были сделаны в моём присутствии, Гурджиев сказал, что если не приспособить и гармонично не использовать «мудрость» Востока и «энергичность» Запада, мир разрушится. Возможно, в этом утверждении много правды; в любом случае, принимая во внимание политические события нашего времени, это не кажется чрезвычайно радикальным или неправдоподобным. Однако в то, что только у Гурджиева есть ключ от системы, или учение, которое может объединить Восток и Запад, поверить было сложнее. Краеугольным камнем его учения, конечно же, было то, что нет никакого прогресса – человечество не развивается; развитие возможно только на индивидуальном уровне. Групповая работа ценна только в том смысле, что она помогает совершенствоваться отдельному человеку. Вся группа вовсе необязательно чего-то достигнет как группа.

Гурджиев сравнивал нынешнее человеческое существование с личиночной стадией органического развития; заявляя, что как личности, мы не имеем понятия о возможностях человеческого развития, и каждая привычка, обычай, традиция и доктрина, согласно которых живёт цивилизованный человек, откровенно говоря, не только бесполезна, но даже вредна или, по крайней мере, дурна. Он отвергал все существующие религии, философии и прочие системы мышления из-за их практической бесполезности.

Ввиду этой всеобъемлющей критики известного нам человеческого существования у него не было огромного количества последователей. Но нужно помнить о том, что он и не хотел большого количества. Со всей серьёзностью он уподоблял человеческую жизнь любой другой органической жизни – растения или животного. Природа была расточительна, поэтому, с его точки зрения, не нужно было рассчитывать на то, что многие люди имеют право ожидать какой-то судьбы, отличной от судьбы органического удобрения для общего блага планеты. Он признавал, что у человечества, в отличие от растений или животных, есть возможность достичь высшего уровня; или, как он говорил это, «приобрести» четвёртое тело – или, ради удобства в терминологии, душу. Но он не требовал этого ни от кого, даже от своих учеников. В том смысле, что у каждого семени каждого цветка есть скрытая возможность расцвести, только в этом смысле у каждого человеческого зародыша есть потенциальные возможности «создать» или «приобрести» душу. В этой связи необходимо иметь в виду количество семян, которые даже не дадут ростка.

Очевидно, эти взгляды не особенно льстили человеческому эго, коллективному и индивидуальному. Несмотря на это, учитывая моё общение с Гурджиевым, я не считал особенно сложным принять эти идеи. Есть очевидная логика в природных циклах для всех других форм жизни: почему же человек должен быть исключением или как-то отличаться? Цветок по-своему может сознавать возможность того, что он способен зацвести, или, возможно, семя, дающее росток, страдает в невыразимой агонии во время этого процесса. Большинство людей, которые как-то познакомились или столкнулись с идеями и теориями Гурджиева, либо полностью их отвергали, или, я полагаю, признавали, что лично они, по крайней мере через контакт с ним, имеют возможность зацвести, то есть развиться в то, что Гурджиев называл надлежащим состоянием человека.

Для того чтобы смочь что-нибудь сделать с такой системой идей, необходимо поверить в эти базовые концепции и принять тот взгляд, что у нас есть только два варианта: общая судьба «корма для скота» или «удобрения», либо маленький шанс «созреть». Я сказал «маленький шанс» намеренно, потому что природа есть природа, только очень у малого процента из целого есть незначительная возможность роста – и не имеет значения, насколько сильно этого хочется.

Если принять эту точку зрения или оценку состояния человека – здесь включён некий процесс отсева – необходимо принять, что только Гурджиев знает путь дальнейшего развития или прогресса и метод достижения этого. Если вы заходите с ним так далеко, то становится сложно возразить, что у него этого ключа нет. Другими словами, становится необходимым полностью верить в Гурджиева. Коварный и интригующий аспект заключается в том, что приняв однажды его точку зрения, потом уже почти невозможно отвергнуть её или спорить с ней. Кто может прямо сказать, что его взгляд на Природу и место человека в ней неверен? Если взглянуть на Природу объективно, если изучить животных, растения, птиц, эволюцию, и найти естественную логику в различных процессах роста, тогда на основании чего человек ожидает, что он автоматически или по своей сути божественен или, используя более простые слова, отличен от них? Гурджиев не отрицал потенциальную божественность человека (хотя он не использовал такое слово), он только утверждал, что она должна быть наработана путём сознательного усилия и тем, что он называл «намеренное страдание» – процесс, который почти сразу же оценивается большинством людей с подозрением. Слово «страдание», особенно для западного мира, означает нечто такое, чего нужно избегать. Страдания, особенно «намеренного страдания», согласно Гурджиеву, не только не нужно избегать, но, о чём и говорит само выражение, его нужно искать.

Но один из наиболее убедительных аргументов в его пользу так и не был озвучен. Очевидно, что Гурджиев не собирался спасать мир; его не заботило, насколько люди интересуются тем, что он предлагает. Более того, он часто говорил, что только очень немногие люди могут как-либо развиваться, – подчеркивая «очень немногие». И очень заманчиво включить себя в число этих немногих.

Вряд ли меня можно рассматривать как убеждённого ученика, поскольку я пробыл в школе Гурджиева четыре года, и моё обучение началось, когда мне было одиннадцать лет. Я думаю, что Гурджиев не считал учениками ни меня, ни моего брата, ни кого-то из других детей (большинство из которых находились в школе из-за обстоятельств рождения). Мы принимали участие (настолько, насколько могли) в ежедневной работе школы, но не были учениками ни в каком смысле. Мы не ходили регулярно на чтения и не слушали лекции – просто не было правил по этому поводу, и никто не возражал, если случалось так, что мы присутствовали. Но даже в том возрасте я прекрасно понимал, что Гурджиев вынуждает своих учеников к «сознательному усилию» и «намеренному страданию», или правильнее, что они подвергались этому. Для среднего человека это в основном заключалось в участии в достаточно тяжёлом ручном труде в группе. Это могло быть что угодно – от постройки дома до работы в саду – и вначале это была просто тяжёлая работа, и предполагалось, что она должна быть сделана добросовестно. Через время ты сознаёшь, что тебя затолкали в некие разочаровывающие обстоятельства, связанные с выполнением работы – например, ты вынужден работать с кем-то, с кем возникают конфликты; или тебя отстраняют от работы, как только ты стал ею интересоваться, и прочее. Большинство из новоявленных учеников проходили через период целенаправленного доведения до разочарования. Неизбежно, принимая во внимание репутацию школы и цели, которые она утверждала, ученики начинали сомневаться в том, что здесь есть что-то большее, чем простой физический труд. Это разочарование обычно возрастало, потому что никто, включая Гурджиева, не отвечал на их вопросы – им просто говорили, что сейчас им нужно делать то, что им говорят. Когда они достигали некоего кризиса, им неожиданно давали упражнение – обычно говорили, что нужно сознательно наблюдать себя во время работы и узнавать о себе больше. Если ученики не уходили, то постепенно их начинали вводить во внутренний круг, где они посещали чтения, слушали лекции, занимались упражнениями, гимнастикой или танцами, которые имели целью научить их одновременной ментальной, эмоциональной и физической координации. После этого… откровенно говоря, я не знаю. Большинство людей, которые оставались надолго, начинали время от времени лично общаться с Гурджиевым, и я не знаю, о чём были эти беседы. Я знаю, что к тому времени такие люди, как правило, были убеждёнными последователями. Они были зачарованы бесспорным экстраординарным магнетизмом и проницательностью самого Гурджиева. Как однажды отметила Кэтрин Мэнсфилд: «…он всегда делал именно то, что нужно в данный момент. Вот что непостижимо…»

Бесспорно, это было так. Бесспорно, у Гурджиева было невероятное знание о других людях (если вы с этим сталкивались). Это знание не ограничивалось чтением мыслей или их передачей. Казалось, он знает так много о человеческих процессах, про внутреннюю логику человека, что он сознательно может наблюдать всё, что происходит внутри любого. Это был своего рода дар, и даже хорошо обученный психиатр проигрывал по сравнению с Гурджиевым. Уровень Гурджиева был высок, и я никогда не сталкивался с тем, чтобы он ошибался – касательно меня или касательно других людей, которых я знал. Было сложно сопротивляться столь очевидным знаниям или «силе» и, на самом деле, не было смысла сопротивляться. Вопреки сплетням о нём, не было доказательств, что он делает что-то для кого-то, что может быть расценено, как «зло». Подобные утверждения о «зле» порождались неприятием. И многие из его студентов грешили этим. Я не знаю лучшего способа создать столь яростную «оппозицию» и критику, как поддержание блаженной тайны. Ученики Гурджиева с довольной высокомерной улыбкой провозглашали, что они, наконец, нашли «нечто подлинное» или «великое учение» и пр., но потом были совершенно неспособны объяснить, что это и как это работает. Я не думаю, что это «непонятно», но думаю, что «метод» его «учения», или то, что было «ценным» в его работе, просто не может быть передано людям, у которых нет собственного подобного опыта. Это прежде всего вопрос оценки; люди, которые хвалили Гурджиева, бесспорно совершали ошибку, забывая о том, что они не делали этого, пока не оказались под его влиянием через работу с ним в течение довольно долгого времени. Эмоциональный опыт большинства людей, связанный с Гурджиевым и его работой, нельзя было логически и убедительно объяснить. Гурджиева боготворили, в него верили, его обожали – или ненавидели и бесчестили. Ничего из этого не годится, чтобы объяснить его. Я думаю, что, скорее всего, о нём можно сказать, что он был истинный «мистик». Но что это значит, за исключением того, что мистицизм это нечто стоящее?

Что касается критиков и обвинителей Гурджиева – их было слишком много, и их имена ничего не дадут, кроме длинной библиографии – большинство из них относились к одной из двух категорий: они полагали, что являются учениками, и поэтому критиками любого учения, которое имело дело с тайной; или они были разочарованными учениками, иллюзии которых разбились об его метод. Те, кто относились к первой категории, как мне кажется, придирались к нему, потому что он не жил согласно их догматическим концепциям; что касается разочаровавшихся или «оскорблённых» учеников: если я обнаружу, к примеру, что христианство мне не подходит, мне будет трудно винить в этом Папу или Библию.


Глава 22

Я почувствовал, что погрузился в собственные размышления. Я уже мог взглянуть на мой личный опыт в Приоре с некой отстранённостью. Суждения других людей заставили меня задуматься над своими вопросами. Несколько «хорошо осведомлённых» или «искушённых» людей (Гурджиев иронически называл их «интеллигенцией») кое-что знали о Гурджиеве, и почти все они знали, к примеру, что Кэтрин Мэнсфилд, А.Р. Орейдж и П.Д. Успенский общались с ним в то или иное время. Многие из этих людей при упоминании имени Гурджиева скажут: «Ах да, это тот человек, который убил Кэтрин Мэнсфилд!» Это точная цитата и, как ни странно, суждения почти всегда выражаются точно в этих словах. Это общее популярное мнение о Гурджиеве кажется неплохим поводом для того, чтобы взглянуть на него по-другому. В первую очередь позвольте мне сказать, что я не чувствую сильного порыва очистить Гурджиева от этих обвинений (которые, возможно, просто удобный и довольно театральный способ его запомнить); в любом случае у меня нет точной информации об отношениях Гурджиева и Мэнсфилд. Она умерла в Приоре до того, как я там оказался; и умерла она на руках других людей, возможно, обвинения исходят от них. Также я не думаю, что Гурджиев когда-либо убивал кого-либо.

Я поднял вопрос Кэтрин Мэнсфилд потому, что с ним связана дурная слава. Самый верный и быстрый подход к отношениям Гурджиева и Мэнсфилд, по моему мнению, должен исходить из слов самой мисс Мэнсфилд. К сожалению, Гурджиев не оставил никакой информации по этому поводу.

Поэтому цитирую Кэтрин Мэнсфилд[2]:

«Я собиралась в Фонтенбло на следующей неделе, чтобы увидеть Гурджиева. Я хочу сказать тебе об этом. Почему я еду? Среди всех людей, о которых я слышала, он единственный человек, который понимает, что нет разделения между телом и духом, кто знает, как они соотносятся. Ты помнишь, я всегда говорила, что доктора лечат только половину А ты отвечал: «Ты должна сделать остальное». Это так. Это правда. Но сначала я должна узнать, как. Я верю, что Гурджиев может меня научить. Что говорят другие люди – не имеет значения. Другие люди вообще ничего не значат».

Я могу сделать только один комментарий конкретно к этому письму. Очевидным является то, что упоминание других людей в последнем предложении, показывает знание Кэтрин о том, что её решение будут критиковать, а также о том, что Гурджиев кажется «подозрительным» «другим людям» или, возможно, только Джону Миддлтону Марри. В любом случае мало сомнений в том, что Гурджиев был и остался подозрительным, ибо любое учение становится подозрительным только по той причине, что оно не защищено широкой общественностью или религией. Мы подозреваем всё, что не можем тут же взять под контроль. Собственные литературные работы Гурджиева способствовали этой «подозрительности», будучи большей частью непонятными среднему читателю. Но вернёмся назад к Кэтрин Мэнсфилд:

«Гурджиев вовсе не такой, как я ожидала. Он действительно тот человек, которого хочешь найти. Но я абсолютно уверена, что он может направить меня на верный путь, лично или другим способом».

«Я верю, что Гурджиев – единственный человек, который может помочь мне. Это большое счастье – быть здесь. Некоторые люди незнакомы, как всегда, но я чувствую их близость, и они не чужие мне. Так я чувствую. Такого приятного понимания и симпатии я никогда не знала во внешнем мире».

«Здесь совсем другое чувство – Дружба. Настоящая дружба, о которой мы с тобой мечтали. Здесь она есть между двумя женщинами или между мужчиной и женщиной, и её неизменно чувствуешь, и живёшь так, как невозможно жить где-то в другом месте.

Я ещё не могу сказать, что теперь у меня есть друзья. Я просто не готова к ним. Я недостаточно знаю себя, чтобы доверяться на самом деле, и я слаба там, где эти люди сильны. Но даже те отношения которые есть, намного более близки, чем любая дружба, когда-либо бывшая ранее».

«Иногда я поражаюсь, если мы сталкиваемся с удивительным пониманием Гурджиева. Но всегда есть новые примеры этому И он всегда делает именно то, что нужно в данный момент времени. Это так непостижимо…»

«Это место показало мне, насколько же я нереальна. Оно отнимало у меня одно за другим (но ничего из этого не было моим), и в этот момент единственное, что я знаю по-настоящему, это то, что я не уничтожена, и что я надеюсь – более, чем надеюсь – верю».

Конечно же, в той книге написано больше о Гурджиеве и об Институте. Я не смог в ней ничего найти, что «умаляло бы заслуги» Гурджиева. Кэтрин писала о страданиях и трудностях, с которыми сталкивалась в Институте время от времени, но для любого объективного читателя кажется невозможным сделать вывод, что мисс Мэнсфилд не желала такого опыта. Ей казалось, что в этом есть реальное содержание, цель и смысл.

Помимо «показаний» мисс Мэнсфилд по делу Гурджиева, есть уместная и интересная редакторская заметка Джона Миддлтона Марри в эпилоге данной книги:

«Это не для меня – судить гурджиевский Институт. Я не могу сказать, укоротила ли Кэтрин свою жизнь пребыванием там. Но я убеждён в следующем: Кэтрин сделала его инструментом для процесса самоуничтожения, которое необходимо для духовного возрождения, посредством чего мы вошли в Королевство Любви. Я уверен, что она достигла своей цели, и Институт помог ей в этом. Больше я не смею, а меньше не могу сказать».

Какие бы цели не преследовал мистер Марри – однозначно, в этом абзаце он не судит. И довольно странно – и необычно – то, что в этом и состоит суждение. Для вдумчивых людей вхождение в Королевство Любви не представляется нежелательным – можно сказать, что это нечто наиболее желанное на свете, и такой же комментарий можно сделать о «духовном возрождении». Что нам оставляют слова «процесс самоуничтожения»? Если «самоуничтожение» означает только то, что приводит к «духовному возрождению», то я могу только одобрить этот процесс. Если же, с другой стороны, Марри намекает (и общий смысл процитированного абзаца приводит меня к выводу, что это так и есть), что то, чего достигла Кэтрин Мэнсфилд, – это физическая смерть (то есть некая форма самоубийства) – тогда, возможно, это нужно поставить под сомнение. Читатели могут сами сделать свои выводы по поводу этого – и многие это сделали.

Но… Конечно же, есть «но». Кэтрин Мэнсфилд была очень серьёзно больна, когда прибыла в Приоре. Её отношения с мужем, мистером Марри, длительное время, как показывают «Письма», были как минимум «сложными». Даже в таком случае я могу понять, что Марри не хотел, чтобы его жена умирала. С другой стороны, хотела ли Кэтрин Мэнсфилд умереть естественной смертью от старости? Я сомневаюсь, что следует делать завуалированное обвинение, то есть вывод о том, что Гурджиев или Институт как-то поспособствовали её смерти или стали желанным средством для самоубийства. Таким образом, на мой взгляд, весь вопрос сводится к довольно простой констатации: очень жаль, учитывая наш обыденный взгляд на мир, что талантливая писательница Кэтрин Мэнсфилд умерла такой молодой.

На самом ли деле так жаль? Можем ли мы сожалеть о книгах, которые никогда не будут написаны? Можем ли мы сожалеть о непрожитой жизни? Может быть, логически рассуждая, мы можем сожалеть об этом, когда речь идёт о несчастных случаях: авариях на поездах и машинах, убийствах. Но сомнительно, что мы можем так сожалеть даже в случае самоубийства, которое – по крайней мере, возможно – является частью портрета и характера живого человека. Но если мисс Мэнсфилд вошла в «Королевство Любви» или достигла «духовного возрождения» (и заметьте, пожалуйста, Марри утверждает: «Я убеждён, что она достигла своей цели»), тогда мой единственный вопрос таков: было ли что-то ещё, чего она могла достичь? Есть ли у того, кто обдумывает такие вопросы, более предпочтительная альтернатива? Так что утверждение Марри может быть отмечено, как необычная дань христианина Гурджиеву – однако я вовсе не уверен, что он этого заслуживает.

Я меньше, чем мистер Марри, убеждён в том, что мисс Мэнсфилд «вошла в Королевство Любви» в загробном мире, и я подозреваю, что это его личные выводы. Я уверен, что её собственные слова показывают, что она нашла не Королевство, но мир «дружбы» и «истинности», что было для неё очень важно. Не имеется в вид у достижение.

Помимо «свидетельств» мисс Мэнсфилд и Марри, П.Д. Успенский, который не остался навсегда «увлечённым» Гурджиевым, в своих книгах свидетельствует по делу мисс Мэнсфилд и Гурджиева[3]:

«Впервые я приехал в «Аббатство» в конце октября – начале ноября 1922 года. Помню один разговор с Кэтрин Мэнсфилд, которая в то время жила там. Дело происходило примерно за три недели до ее смерти. Я сам дал ей адрес Гурджиева. Она посетила две-три мои лекции, а затем пришла ко мне и рассказала, что едет в Париж, где какой-то русский врач лечил туберкулез, облучая селезенку рентгеновскими лучами. Конечно, на это я ничего не мог ей сказать. Она уже была на полпути к смерти и, кажется, сама это сознавала. Но при всем этом поражало ее горячее желание наилучшим образом использовать даже последние дни, найти истину, присутствие которой она чувствовала, но к которой не могла прикоснуться. Я не мог отказать ей, когда она попросила у меня адрес моих друзей в Париже, с которыми она могла бы поговорить о тех же самых вещах, что и со мной, но не думал, что увижу ее еще раз. И вот я опять встретил ее в Аббатстве. Вечером мы сидели в одном из салонов, и она говорила со мной слабым голосом, который, казалось, шел откуда-то из пустоты:

«Я знаю, что здесь истина, что другой истины нет. Понимаете, я давно смотрю на всех нас как на людей, которые потерпели кораблекрушение и попали на необитаемый остров, но еще не знают об этом. А здешние люди это знают. Другие, там, в жизни, все еще думают, что за ними завтра придет океанский пароход, и все опять вернется к старой жизни. Эти уже знают, что старого пути не будет. Я так рада, что оказалась здесь!»

Вскоре после возвращения в Лондон я услышал о ее смерти. Гурджиев был очень добр к ней и не настаивал на ее отъезде, хотя было ясно, что она не выживет. Это вызвало со временем немало лжи и клеветы».

По моему мнению, Успенский, невзирая на моё личное несогласие с ним и пренебрегая тем, что его книги слишком «интеллектуальны» для меня, один из наиболее беспристрастных объективных критиков Гурджиева, о чём свидетельствует его утверждение в той же книге:

«В течение этого периода Гурджиев несколько раз приглашал меня приехать пожить в Аббатстве, что было сильным для меня искушением…. В то же время я не мог не видеть, как видел уже в 1918 году в Ессентуках, что в организации самого дела заключено много разрушительных моментов, что оно должно развалиться».

В последней попытке быть полностью честным по отношению к Марри и тем, кто до сих пор утверждает, что Гурджиев убил мисс Мэнсфилд, позвольте вернуться в Приоре и к самому Гурджиеву.

Когда я впервые работал в конюшне, ухаживая за лошадью и ослом, я, как и любой ребёнок, интересовался узкой деревянной лестницей, ведущей на маленькую площадку над стойлами. Там, под потолком, были многочисленные рисунки животных и птиц, карикатуры на всех друзей Кэтрин Мэнсфилд в Приоре, нарисованные, как мне сказали, Александром де Зальцманом. Поскольку многие люди, изображённые на карикатурах, ещё были учениками Приоре, я очень хотел опознать их, но никто не хотел помогать мне в этом. Было забавно представлять себя в роли инвалида, лёжа на узкой кровати Кэтрин, слыша и чувствуя запах животных внизу и отгадывать изображённых персонажей.

Даже в возрасте одиннадцати лет я слышал обвинения в адрес Гурджиева на тему того, что «он убил Кэтрин Мэнсфилд», и я был очень удивлён, узнав, что все старшие студенты и сам Гурджиев отзывались о ней с большой теплотой, дружеским расположением и сожалением. Таким образом, одной из первых моих экскурсий по землям Приоре был визит на могилу Кэтрин Мэнсфилд на маленьком кладбище в Авоне. Я посетил это место с несколькими новыми друзьями. Мне трудно было поверить в то, что Кэтрин Мэнсфилд могла быть в Приоре несчастна. Но это, конечно же, не могло опровергнуть возможность того, что Гурджиев её убил. Сам он никак не пытался развеять существующие подозрения, касающиеся её смерти, и я предполагал, что он знает о критике в свой адрес. Он говорил о Кэтрин в моём присутствии, но только так, как можно говорить о покойном друге или родственнике – с теплотой, и как мне казалось, с большой долей «сентиментальности».

Я честно могу сказать, что моё положение в Приоре было уникальным. Уникальным в том смысле, что у меня не было «потребности» там находиться. На самом деле, я был там против своего желания – вряд ли у меня был выбор. Из-за этого я рассматривал Гурджиева, как человека, у которого есть власть. В общем, он был совсем другим взрослым – располагающим такими же полномочиями, как директор школы. Единственное, что может показаться «необычным», так этот то, что он внушал намного больше трепета и уважения, чем любые другие директора. Сравнение Гурджиева с «директором школы» или «любым взрослым» кажется «наивным» и «смешным». Я могу только сказать, что Гурджиев не был более странен, чем, к примеру, Джейн Хип, Маргарет Андерсон, Гертруда Стайн, Бранкузи и прочие. Более внушительным, если так угодно, но не странным.

Я думаю, важным будет подчеркнуть, что я не прибыл в Приоре в поисках чего-то. Кто-то в моём присутствии недавно сказал: «Гурджиев – это для неудачников. У него была некая система, рассчитанная на нервных и неудовлетворённых людей, которые не могут найти ответов или утешения в религии, философии и прочем». Я не спорю с подобным утверждением. Большинство из «последователей» или жителей Приоре были «неудачниками» в том смысле, что они искали некий ответ, какую-то причину, и были не удовлетворены всем, с чем сталкивались до первого знакомства с Гурджиевым. Хотя он постоянно объяснял, что неудовлетворённость была практически необходима для кандидатов в последователи его метода, я был этим очень удивлён.

Как ребёнок я не сознавал ничего «необычного» в Приоре, в то время как людям, которые слышали о Гурджиеве и его методе, претило то, что жизнь в Приоре не соответствует их установкам о том, какой должна быть жизнь в «Институте Гармонического Развития Человека». По крайней мере для ребёнка обыденная жизнь в Приоре была простой, даже элементарной. Наши занятия, в основном, были связаны с выращиванием еды для собственного использования, поддержанием порядка на территории и тому подобным. Для меня ученики были похожи на людей, которые заняты этим обслуживанием. Проще нас можно было назвать организацией дворников, садовников и прислуги. Мои личные отношения с Гурджиевым, конечно же, прояснили для меня, что здесь происходит нечто большее, чем просто «обслуживание» – но по сути эти отношения были не более поражающими или необычными, чем отношения ребёнка и незаурядного родителя. Гурджиев был своеобразен. Но в том возрасте большинство взрослых казались мне своеобразными – у него была просто другая степень своеобразности.

Таким образом, Приоре было для детей приятным, счастливым местом. От каких бы мук ни страдали его обитатели и взрослые посетители, это не было понятно детям. К нам относились как к детям, с большой любовью и теплотой. Гурджиев же был «боссом», и с ним надо было обращать внимание на своё поведение и слушаться его. Мы думали о нём, как о некоем боге, или по меньшей мере как о всесильном короле. Определённо властном, но также комичном, добром, любящем и очень часто смешным. Более того, он казался нам заслуживающим абсолютного доверия, разумным и справедливым. Если бы в одиннадцать лет я смог понять то, чему якобы учили в Приоре, я был бы озадачен и сбит с толку. Поскольку я этого не понимал, я знал только, что нахожусь в «хорошем» месте с хорошим человеком. Необычным, если желаете, но намного лучшим, чем другие. Я, естественно, по-детски уважал его бесспорный авторитет и его своеобразность – это просто делало его ещё более интересным. Хотя он был непредсказуем, но вовсе не был устрашающим, вопреки популярным мнениям. Эта непредсказуемость стимулировала сильнее, чем деятельность любого из предсказуемых взрослых. Большинство взрослых, хотя они и предсказуемы, непонятны и довольно скучны: факт, который мы понимаем только в детстве и в старости. Но с Гурджиевым мы никогда не знали, что он сделает в следующий момент… и когда он это делал, это всегда было волнующим и почти всегда забавным; иногда он создавал чудесный мир для детей… представьте себе человека, настолько сумасбродного и изумительного, чтобы купить две сотни велосипедов и всех заставить на них ездить. Какой ребёнок сможет сопротивляться этому?

Если это отступление кажется слишком долгим, я могу оправдаться тем, что я пытался воссоздать картину жизни в Приоре, как я видел и знал её ребёнком почти через год после смерти там Кэтрин Мэнсфилд. И чтобы снова вернуться к этой смерти, укажу на важную вещь – отношение Гурджиева к смерти вообще. Мистер Марри мог быть прав, – по сути, я думаю, что он и был прав, хотя бы частично, – в своём суждении об Институте, когда сказал, что «Институт посодействовал» ей в её жажде смерти. Гурджиев, очевидно, не видел особой ценности в продлении жизни конкретного человека. Он настаивал на необходимости постоянного сознания своей смерти, и это, конечно же, опасно для многих людей. Если жажда смерти так сильна, как нас пытаются убедить некоторые психологи и доктора, его требование «взглянуть ей в глаза» может только усилить это желание. Но подобная мысль не признаёт совершенно очевидный факт того, что все, так или иначе, движутся к смерти, и почему тогда не принять это и не жить с этим?

Моё мнение по поводу кончины Кэтрин Мэнсфилд, составленное частично из писем и мнений других людей, цитированных ранее, частично из моего знания Института и Гурджиева, таково: она была мертва – скорее психологически, чем физически – когда приехала к Гурджиеву в первый раз. Кто-то другой, не Гурджиев, мог бы приложить значительные усилия, чтобы сохранить ей жизнь или продлить её – в этом я согласен с Марри. Гурджиев этого не сделал и, по-моему, точно отказался сделать это. Но мне сложно не согласиться с тем, что он делал. Она умерла, или по крайней мере подготовилась к смерти, в более мирном и счастливом состоянии, чем то, в котором она жила. Кто точно знает, что принятие – в некоторой степени – смерти не является желанным? Я снова делаю акцент на том, что не общался лично с мисс Мэнсфилд и не присутствовал во время её смерти – несмотря на это, я убеждён, что гурджиевская работа в её случае только помогла ей на пути к «правильной» смерти. В конце концов, позвольте не отнимать у мисс Мэнсфилд её образа человека и писателя предположением, что она ничего не понимала в последний месяц своей жизни. Она выбрала быть здесь. Её письма, определённо, не являются письмами женщины, которая была постепенно «убита».


Глава 23

Критика в адрес Гурджиева и его метода была по большей части на удивление мстительной и личной. Мне сложно понять такую критику по той простой причине, что она никогда не принимает в расчёт, что тут не может быть никакой личной ответственности самого Гурджиева. Люди обычно опускают возможность этого или избегают её, утверждая или подразумевая, что Гурджиев настолько «гипнотизирующий» или «подчиняющий» (или в его работе есть нечто, что делает его неотразимым), что люди не могут защититься от него.

Я признаю личный магнетизм Гурджиева; с другой стороны, большинству людей он очень усложнял путь в члены группы. Я чётко помню один случай: к Гурджиеву обратилась за помощью пара американцев среднего возраста. Мужчина был частично парализован, и в их запросе предполагался допуск в Приоре. Они надеялись, что «работа» Гурджиева может что-то сделать с этим состоянием. Гурджиев чётко заявил в моём присутствии, что ни один аспект его работы не может ничего сделать с реальным физическим состоянием человека (может только помочь принять его), но он не возражает против того, чтобы они приехали в Приоре, на то время, которое им нужно, чтобы понять, что ничего здесь не может помочь или облегчить паралич. Беседу, которая происходила в Приоре, он начал с того, что отказал им в предоставлении статуса учеников. Только после того, как он прояснил свои условия – касающиеся физических недомоганий – им позволили остаться.

Я хорошо узнал эту пару, пока они находились в Приоре – мне тогда было тринадцать лет, и мне была поручена уборка их комнаты. Это было неслыханно, – поскольку каждый сам убирал свою комнату, – но в их случае было сделано исключение, как некая любезность, поскольку мужчина был прикован к инвалидной коляске, а его жена почти всегда была с ним. Она возила его по поместью, чтобы он мог если не участвовать, то хотя бы наблюдать работу, которая ведётся вокруг. Они оставались в Приоре примерно два месяца, насколько я помню, и именно жена, казалось, почувствовала, что «что-то получила» от присутствия там. Я не знаю, что чувствовал по этому поводу её муж. Я знаю, что когда они покинули Приоре, то объявили (более точно, она объявила), что намерены продолжать его работу в Нью-Йорке с группой.

Через девять или десять лет я снова встретился с этой парой. Они совершили некоторые усилия, чтобы разыскать меня. Я был очень удивлён, услышав о них, и был очень рад их видеть, поскольку в детстве очень любил их обоих. К моему полному удивлению, когда я встретился с ними в Нью-Йорке, они говорили о Гурджиеве с огромной ненавистью. Я был настолько поражён, что не мог ничего сказать и не знал, как защитить его. Но я выслушал их, и их длинная, полная ненависти речь касалась того, что Гурджиев был «мошенник», «шарлатан» и «дьявол» в основном потому, что не сделал ничего для здоровья мужчины.

В своей простодушной манере я напомнил им, что Гурджиев предупреждал их в моём присутствии, что он ничего не может сделать с его состоянием, но с таким же успехом я мог бы убеждать их на иностранном языке. Ненависть просто не реагирует на убеждения. Это был мой первый связанный с Гурджиевым опыт столкновения с полностью эмоциональной точкой зрения; настолько эмоциональной, что разумными доводами пренебрегали. После этого я часто сталкивался с подобным отношением.

Почему даже спустя годы после смерти Гурджиева основная масса критики в его адрес полностью эмоциональна и очень редко основана на реальных фактах? По-моему, это подтверждает слова самого Гурджиева про «дикость» того, что он называл «чувственным» или «эмоциональным» центром человека. Мой собственный опыт, никак не связанный с Гурджиевым, постоянно ужасал меня мощностью эмоциональных реакций в людях и слабостью доводов их разума в эмоциональных ситуациях. Я не думаю, что причиной путаницы были магнетизм Гурджиева или его сила. Я считаю, что причиной были ожидания людей, которые приходили к нему. Я не знаю никого, кто мог бы приблизиться к нему или оценить его с отстранённой, разумной точки зрения. Даже, казалось бы, беспристрастные поклонники (хотя как они могли быть «беспристрастными» и «поклонниками» одновременно?) иногда ужасались или предвзято смотрели на него, потому что он был, по их мнению, «грязный» и «нечистоплотный». Я убирал его комнату два года, будучи ребёнком, и знаю, что он мог быть грязным и «негигиеничным» по западным стандартам, но это на меня повлияло не больше, чем то, что он был определённого возраста и определённого роста. Как его гигиенические привычки могли отразиться на его знаниях и способностях учителя? Когда я задавал этот вопрос, ответ всегда был такой, что великий учитель обязательно должен быть чистым. Это мне кажется равноценным тому, чтобы принять христианство только после расследования банных привычек Иисуса Христа. Или же «чистота – залог благочестия»? И относится ли это старое выражение к чистоплотности?

Я уже говорил в этой книге, что у меня нет особого желания защищать Гурджиева, но допускаю, что не всегда придерживался этого утверждения. Если моя книга может показаться защитой его от подобных осуждений некоторых последователей и клеветников, то это из-за моего неприятия отсутствия бесстрастного мышления у некоторых подобных людей. Они будто бы смотрят и оценивают Гурджиева через эмоциональную призму своих желаний и надежд, и никогда не смотрят чётко. Неужели учитель виноват в том, что ученику ничего не понятно?

Всё, что предлагал Гурджиев, насколько я знаю, было учение, которое базировалось на многих других учениях, не обязательно новых. Если в самом его учении не было ничего нового, то новым был метод его обучения. Но мой вопрос к его критикам таков: что сложного в том, чтобы принять или отвергнуть Гурджиева и его учение? Почему им нужно столь сильно эмоционально вовлекаться в него? Я признаю сразу же, что я был эмоционально увлечён Гурджиевым как человеком, и он оказал огромное влияние на мою жизнь; но я был эмоционально увлечён практически каждым, кого хорошо знал. Почему же Гурджиев должен быть (и как он может быть) исключением? Эмоциональное увлечение не устраняет моего знания того, что у того или иного человека могут быть привычки или особенности, которые мне не нравятся, и которые я могу даже «осуждать». Но разве моё одобрение и любовь базируется на наблюдении за такими привычками? По сути, имею ли я право одобрять кого-либо?

Конечно же, я тоже эмоционально реагирую на людей. Но такие реакции не унижают личность или «целостность» этих людей. Они живут такой жизнью, которую они выбрали – или так, как с ними случается – и я не могу это изменить, даже если и захочу. Единственное, что я могу сделать, это принять или отвергнуть этих людей. Жизнь кажется мне хищнической, и если человек не «полезен» (в том смысле, что есть некий взаимовыгодный обмен на любом уровне), зачем иметь отношения с этим человеком? Жестоко? Если хотите, но разве само выражение «жестокий» не чисто эмоциональное? Если это возможно, я могу что-нибудь сделать для своих приятелей (почему нет?), но это не должно пониматься как «альтруистическое» заявление. Альтруизм, как правило, имеет сомнительные мотивы, при этом обычно эмоциональные. В мои периоды «любви к миру» и «альтруистических» чувств я обнаружил, к своему сожалению, что я вообще ничего не могу сделать для другого человека. Ничего в смысле помощи. Я могу разделить их жизнь, но лишь настолько, насколько подобное разделение взаимовыгодно (или приятно, или полезно). Можно ли жить с людьми по-другому?


Глава 24

Как бы я не протестовал, я, наверное, не смогу взглянуть со стороны и беспристрастно оценить мой опыт с Гурджиевым. Ребёнком я был настолько поглощён этим человеком и жизнью в Приоре, что для меня сделать такую оценку всё равно, что для рыбы оценить, как на неё повлияла жизнь в воде. Но я всё равно попытаюсь это сделать.

В первую очередь мне кажется важным подчеркнуть, что я увлекался и интересовался человеком, а не его учением. С другой стороны, я думаю, что невозможно быть связанным с ним и не поддаться влиянию его учения – он сам воплощал собой своё учение. Если мне и известен стойкий результат влияния на меня Гурджиева, так это осознание общей нелепицы. Двойственность человеческой природы (которая проявляется во мне или в ком-либо другом) благодаря Гурджиеву кажется состоянием, которое я никогда не смогу забыть. Простой пример (но одновременно и сложный), который я могу привести – это то, что есть часть меня, которая не повзрослела и никогда не повзрослеет в обыденном смысле этого слова. Я приписываю это Гурджиеву, потому что мне кажется, что одна из его целей была в том, чтобы способствовать сохранению в людях некой детской наивности. В своих книгах он говорит о необходимости «быть способным сохранить нетронутыми волка и овцу» в самом себе. В грубом переводе, по-моему, этот процесс состоит в сохранении «доверчивости» («невинности», «наивности») и в то же время в приобретении «опыта» («приземлённости», «скептицизма»).

Гурджиев часто говорил о необходимости «жить в иллюзиях» и «совсем не иметь иллюзий», и когда он мне в первый раз сказал об этом, когда я ещё был ребёнком, я понял это так, что человек должен, в конце концов, разрушить все свои иллюзии. Со временем это приобрело другое значение. Это не столько описание процесса, как я его теперь вижу, сколько описание состояния, которое должно поддерживаться. Если можно сохранить способность «заблуждаться» (насколько это возможно), то не имеет значения, насколько скептичным может стать разум, поскольку всё это нужно для того, чтобы наиболее полно переживать жизнь и сближаться с людьми. Это значит сохранить в себе то, что можно назвать «полным легковерием».

Для пояснения я скажу, что верю в то, что каждый всегда говорит правду. Даже когда я знаю, что мне лгут, я верю, что мне говорят правду. Если это утверждение кажется противоречивым или парадоксальным, я добавлю, что «вера» и «знание» – это две разные вещи, и их не следует путать. Получившееся противоречие (между верой и знанием) порождает беспристрастный взгляд на происходящее и ведёт к «пониманию», лежащему где-то между верой и знанием. Для меня ценность этого в том, что из-за этого конфликта я вынужден оценивать не только другого человека, но, неизбежно, и себя самого. Благодаря именно этому я участвую в жизни.

Если это кажется бессмысленным или непостижимым, то я мало чем могу прояснить это. Кажется, это сводится к необходимости верить в людей непосредственно, как бы они себя не проявляли, и также снова и снова открывать то, что жизнь (как и природа) полна чудес – всегда удивительных.

Основная сложность писать о Гурджиеве или пытаться «объяснить» его, в том, что большинство людей воспринимает его и его работу слишком серьёзно. За или против него, они одинаково серьёзны. Я полагаю, что основная «важность» этого предмета – как усовершенствовать себя до настоящей зрелости (так можно было бы описать работу Гурджиева) – определённо требует серьёзности. Но, возможно вновь парадоксально, сильная вера Гурджиева в «цельного» человека и в развитие всех граней его существа предполагает, что нужно в то же время сознавать, насколько комичен весь этот процесс. Эта «серьёзность», которая в его учениках выражалась как почтение, основная причина того, что Гурджиев был предметом споров в кругах, изображающих интерес к нему. Его «философия» почти всегда критиковала «фальшивое» или «бесчеловечное» бытие и стояла на страже «истинного пути», если не единственного истинного пути. В пылу полемики, по-видимому, остаётся незамеченным или забытым тот факт, что помимо всего прочего Гурджиев был человеком – в совершенно обычном смысле. Что касается его учения, то оно, по его утверждению, основывалось на различных древних и секретных «учениях», и не выдумано им. Таким образом, по его собственному определению, он был «смутьян». Из-за его личной борьбы за сохранение своей двойственности – поскольку двойственность и появляющийся в результате конфликт определённо важны, по его мнению, для развития человека – должны были быть периоды, когда он тоже принимал себя слишком «серьёзно». Даже если и так, он восстанавливался, и его спасительной благодатью как человека, так и учителя, было присущее ему чувство юмора со всеми вытекающими последствиями.

Хотя очень сложно дать какие-то общие примеры метода обучения Гурджиева, я помню один случай, который кажется мне воплощением огромного множества аспектов той манеры, в которой он работал. Однажды в общей дискуссии на тему «деградация знания и науки» в современном мире, Гурджиев поднял вопрос об астрологии. Он заявил, что много столетий назад она была «истинной наукой» и очень отличалась от современной концепции астрологии. Он привёл пример, каким образом она «приобщилась к цивилизации и неверно истолковывалась». Астрологические знаки изначально «ввелись» для того, чтобы синтезировать конкретные характеристики, против которых данный человек будет бороться в течение жизни.

Он сказал, что человек, рождённый под знаком Овна должен помнить, что Овен – это символ характеристик его природы, против которых он должен бороться для того, чтобы достичь гармонии и баланса внутри себя.

Скорпион по этой трактовке (самка убивает самца, когда спаривание завершено), может в общем интерпретироваться как «убийственный» знак, хотя это не означает убийства в физическом смысле. Рыбы и Близнецы – это два очевидно дуальных знака, но они изображают два разных типа дуальности. В Рыбах это противоречивая дуальность – две рыбы, связанные вместе (как они иногда изображаются на старинных гравюрах и рисунках), но борющиеся, чтобы разорвать эту связь. Другими словами, представители знака Рыб должны бороться против стремления к внутреннему расколу. Близнецы, напротив, изображают объединённую дуальность, и борьба должна быть против срастания и за разделение. Стрелец должен бороться против разрушительных действий (стрелы, направленные против мира)… и прочее. Честный, простой метод состоит в том, чтобы найти то, что символизирует ваш знак в вашем сознании и установить контакт с вашими естественными характеристиками.

Гурджиев не обсуждал все знаки подробно, но предложил каждому понять для себя, что символизирует его знак и как он представлен, исследуя свои характерные черты или побуждения. Затем нужно напомнить себе, что подобное обобщение показывает те элементы, против которых нужно бороться в течение жизни – это можно назвать «встроенными препятствиями» собственной природы, которые были частью ключа к «самосовершенствованию» или росту; необходимые препятствия, стоящие на пути к развитию. Гурджиев добавил, что в великих древних науках урок никогда не устанавливался чётко, но он мог быть выучен через усилие, и основная часть проблем в астрологии заключалась в личной интерпретации значения своего знака. Вернувшись к Овну, как к подходящему примеру, Гурджиев сказал, что люди, рождённые под этим знаком, должны не только бороться против склонности «пробивать лбом» различные обстоятельства и ситуации, но эта борьба также зависит от того, что они понимают под «пробиванием лбом», и от их личного анализа и понимания способов, которыми выражается эта характерная черта. Знак, другими словами, был ключом – указанием – для всех людей, рождённых под ним, но поскольку каждый человек индивидуален, то необходимо найти в себе конкретные особенности, которыми знак выражается в индивидуальности.

Гурджиев предупредил, что в индивидуальном анализе таких качеств путеводную нить обычно можно найти, если быть способным наблюдать в себе характерные черты, которые импульсивно проявляются. Хотя это очень тяжело – объективно наблюдать свои предубеждения и «приятные характеристики», тем не менее это необходимо делать, чтобы оценивать себя безошибочно. Для этого могут быть полезны другие люди, потому что благодаря им возможно наблюдать следствия своих повторяющихся проявлений. Способ обнаружить внутри себя то, чем мы связаны, что мы любим и чем гордимся (хотя, возможно, бессознательно) – это частота проявления этих черт в связи с поведением других людей. Такие периодически повторяющиеся «особенности» могут быть первым ключом к нашему «самолюбию», которое, в свою очередь, должно рассматриваться в связи с характеристиками астрологического знака.

Стремясь привести простой, понятный и наглядный пример, Гурджиев сказал, что если человек отследил, как в общении с другими людьми он явно, стойко, из раза в раз «настаивает на своём», и оказывается, что такой человек рождён под знаком Овна, то вывод очевиден – нужно сознательно научиться не настаивать. Если в этом же случае «настаивает» человек, рождённый под знаком Рыб, то эту настойчивость можно рассмотреть, как «одностороннюю» настойчивость, и необходимо сознательно научиться «настаивать» с другой стороны своей натуры.

Если человек, рождённый под знаком Овна, научится не настаивать в общении с другими людьми (предположим, что он уже осознал, что он это делает), он как минимум получит возможность не быть настойчивым в своей личной борьбе за рост или развитие. Любое повторяющееся проявление (или несознательная привычка) неизбежно является формой слепоты, в том смысле, что оно предотвращает сознательную деятельность.

На основании этой довольно общей беседы о гурджиевской «работе» и его «методе» я могу сделать вывод, что это абсолютно ясный пример его учения. Это обсуждение, как мне кажется, подчёркивает необходимость создания постоянной борьбы внутри человека, которая, в общем, является основой метода Гурджиева – всё, что угодно, лишь бы поддерживать кипение внутри. Всё, включая астрологию.

Простой указатель, которой он дал в этом обсуждении астрологии и знаков Зодиака, был в том, чтобы видеть в себе то, что ты «любишь» – физические, эмоциональные или ментальные проявления, зависимости, привычки или характерные черты (можно выбрать любой термин). Если вам нравятся свои руки, как физическая особенность – это своего рода ключ; работайте руками. Если вы «любите» и «лелеете» свою склонность к красноречию – это другой ключ. Если вы любите или гордитесь тем, что всегда «честны» – ещё один ключ. И так далее. Не так-то много ответов, но, как постоянно напоминал Гурджиев, ответов не существует, кроме тех, которые вы найдёте внутри себя.

Для того чтобы подвести итог этого отчёта о Гурджиеве как об учителе, я скажу, что он, бесспорно, был фанатиком в том смысле, что каким бы сознательным он ни был, его стремление распространить свой метод обязательно должно рассматриваться, как навязчивое. (Если кто-то хочет изучить астрологические соответствия – Гурджиев праздновал свой день рождения 1 января). Рассмотрение его как страстно увлечённого человека автоматически порождает противоречие. Метод Гурджиева базировался на том, чтобы стать «сознательным», как противопоставление «ведущему», «подталкивающему» или «вынуждающему»; и всё это вполне логично подводит к вопросу: а почему же он тогда учил? Будет ли полностью сознательный человек – сознающий, к примеру, то, что он может только служить своей собственной судьбе (если это возможно) – посвящать свою жизнь попытке научить других? Я могу только повторить своё убеждение, что он однозначно должен был быть учителем, и поэтому он был неким самосозданным Мессией – и это, как мне кажется, и возвращало его обратно, к уровню обычного человека. Насколько он был беспристрастен, настолько ж с увлечённо он должен был учить.

Таким образом, будто слепо притянутая некой магнитной силой (силой, которая сильнее его), главная деятельность Гурджиева, как учителя, долгое время велась в Америке. Как мне кажется, это очень подходяще – где ещё поиск Бога, авторитета, руководства выражался так явно, где ещё в этом так отчаянно «нуждались»? Конечно же, был истинный интерес ещё во Франции и Англии, Германии и России, но кажется важным то, что большая часть его наиболее пылких приверженцев была в Соединённых Штатах. Ищите и обрящете. Гурджиев был первым, кто указал, что учитель нуждается в учениках. Мне кажется, что он сделал единственную в своём роде работу для тех, кому довелось нуждаться в нём. Очевидно, это была особая нужда. Также очевидно то, что он был «особым» человеком. Последняя цитата самого Гурджиева: «Очень важно правильно найти призвание в жизни. Только так можно следовать своей судьбе». Бесспорно, он верно нашёл своё призвание. Я могу только предположить, что он также следовал своей судьбе.


Эпилог

Спустя несколько дней после завершения рукописи я пере читал, благодаря неожиданному случаю, прилагаемые от рывки из «Tertium Organum»[4]:

«Во всей живой природе (и, возможно, также в том, что мы считаем мёртвым) любовь – это движущая сила, возбуждающая творческую деятельность в самых различных направлениях».

«Весной, с первым пробуждением любовных чувств, птицы начинают петь и строить гнёзда».

«Конечно же, позитивист будет стремиться объяснить это очень просто: пение привлекает самцов или самок и прочее. Но даже позитивист не сможет отрицать, что в этом пении есть много чего ещё, что необходимо для «продолжения рода». На самом деле, для позитивиста «пение» – это просто «случай», побочный продукт. Но на самом деле может быть, что это пение главная функция данного вида, реализация его существования, цель, которую преследовала природа при создании этого вида; и это пение необходимо не столько для того, чтобы привлечь самку, сколько для общей гармонии природы, которую мы чувствуем очень редко и несовершенно.

Таким образом, в данном случае мы наблюдаем, как появившаяся вспомогательная функция любви может служить основной функцией вида.

Птенцов ещё нет; нет даже намёка на них, но тем не менее для них готовятся «дома». Любовь вдохновляет на разгул этой деятельности и ею привит инстинкт, потому что это целесообразно с точки зрения видов. С первым пробуждением любви начинается эта работа. Одна и та же жажда творчества нового поколения и тех условий, в которых будет жить это новое поколение. Одна и та же жажда подгоняет вперёд творческую деятельность по всем направлениям, сводит вместе пары для рождения нового поколения и заставляет их строить и творить для этого нового поколения.

То же мы наблюдаем в мире людей: тут любовь также творческая сила. И творческая деятельность любви не проявляет себя только в одном направлении, но во многих. Может быть действительно, под влиянием любви, Эроса, человечество пробуждается для выполнения своей главной функции, о которой мы ничего не знаем, только временами смутно воспринимаем её проблески.

Но даже не упоминая цель существования человечества, в рамках известного нам, мы должны признать, что вся творческая деятельность человека – это результат любви. Наш внутренний мир вращается вокруг любви, как вокруг своего центра.

Любовь раскрывает в человеке те особенности, которых он никогда за собой не замечал. В любви много чего из каменного века и ведьминского шабаша. Многих людей что-то меньшее, чем любовь, не может подвигнуть на преступление, предательство, возрождение в себе таких чувств, которые, как они думали, давно уже были похоронены. В любви скрывается бесконечность эгоизма, тщеславия и себялюбия. Любовь – это могущественная сила, которая срывает все маски, и люди, которые бегут от любви, делают это для того, чтобы сберечь их. Если творчество, рождение идей, это свет, исходящий от любви, тогда этот свет исходит от великого огня. В этом вечно горящем огне, в котором человечество и весь мир непрестанно очищается, все силы человеческого духа и гения эволюционируют и совершенствуются; и возможно, что из подобного огня или с его помощью возникнет новая сила, которая всех, кто за ней следует, освободит от оков материи. Говоря не образно, а буквально, можно сказать, что любовь, будучи наиболее сильной из всех эмоций, раскрывает в душе человека все её качества, явные и скрытые; и она также может развернуть эти новые потенции, которые даже сейчас являются объектами оккультизма и мистицизма – развитие сил в человеческих душах, настолько глубоко скрытых, что большинством людей существование этих сил отрицается…

В любви наиболее важный элемент – тот, которого нет, который абсолютно не существует с обычной материалистической точки зрения».



Поделиться книгой:

На главную
Назад