— Дайте сказать! Дайте сказать! — снова перекрикивает зашумевших сельчан Андрей. — Вот говорят, что Путин боится НАТО. Но только само желание захватить землю соседей, приводит сюда НАТО даже быстрее, чем даже могут его сюда привести наши желания!
— А я однажды в купе с одним русским ехал! — выкрикивает еще кто-то. — И он меня спрашивает: «Видел когда-нибудь, как комар писает?». Говорю: «Нет». Отвечает: «Вот. А политика — это еще тоньше, чем комар писает!». А Путин! Он сам был гарантом неприкосновенности Украины! — еще громче произносит он, и собравшиеся кивками головы с ним соглашаются. — Но это он еще умно поступает, что не льется кровь! Но никто не знает, когда она прольется — сегодня или завтра!
— Мы не хотим войны! — кричат женщины. — Мы хотим мира!
— Никто так не заинтересован в дружбе с Россией, как западная Украина, — размахивая руками, хрипит Андрей. — Потому что у нас — туризм, и большинство туристов едет из России.
— Хвилиночку… — встает с первой скамейки седой мужчина, который все это время сидел молча, поджав губы. Зал сразу стихает, и вдруг становится заметным, что воздух за открытой дверью — посинел. — Я що хочу сказати… Янукович говорил — Украина буде в Европе. Люди настiльки в это поверили… — нараспев говорит он, водя перед собой руками, словно читает стихи. — И тут — ни… — он приседает. — Я примитивно сам себе думал — Азаров, да поедь ты в Европу, подивись, як люди живут. А потом понял — яки я примитивный, да они и их дети там давно живут в наiкрасших мiсцях. А тут — рабство, и це було давно.
— Долго, — подсказывают ему по-русски.
— Долго, — мягким голосом послушно повторяет он. — Дуже долго. Когда я побачив по телевизору, що народ кричит — «Банду геть!» — мени стало страшно — влада от Бога. Нас так выковали на Западе. А тут — «Банду геть!». Для мини банда — то преступное группирование. Но как побачив я Межигорье… Це — банда. И я чутки по-новому зразумил, що таке банда… — снизив интонацию, договаривает он, и зал как будто вместе с ним падает в паузу. — Украинцы — трудолюбивы, — тянет он, — религийны, не бандеровцы. Ну говорите — на-ци-о‑на-лист. А що в этом слове погано? Це — своя культура, своя нация и своя любовь до ближнего, — он садится.
— Добре! Добре! — поддерживают его собравшиеся. — Мы — не фашисты! Не фашисты!
Собрание закончено. Все жители села Унятичи хотят пригласить к себе домой «москальского журналиста». На село опускается синяя ночь с яркими звездами. Я иду в дом к Богдану — он присутствовал на собрании, но от начала и до конца не проронил ни слова.
В кирпичном двухэтажном доме с просторной кухней за столом сидит семья — рыжеволосый Богдан, его жена Оксана и их сын Тарас. Нос у Богдана — костистый, лицо — скуластое, подбородок — мягкий. Жена накрывает на стол — доставая из холодильника продукты, купленные в Польше.
— Я раз в месяц в восемь часов утра выезжаю, а к ночи — уже дома, — говорит она. — Покупаем там все — мясное, всякие йогурты, кефиры, порошки для прачки, сыры — брынзовые, голландские. Там дешевле и качественней… У нас еще сын есть — учится в Харькове. Тоже на отца похож. У нас — гуцульский генотип. Женщины маленькие, как я, а мужчины такие — худощавые, жилистые, как Богдан. Тут же горы — пузатым по горам не походишь.
Она открывает альбом, показывает фотографии своих сыновей. И те, и ее муж — в вышиванках.
— У меня есть вышиванка, у старшего сына есть вышиванка, у Тараса есть вышиванка, — говорит Богдан.
— Только у меня нет, — смеется Оксана. — Я ходила, я пiдбирала для них узир, який подойдет моей детине и моему чiловеку. Потом вышивала, потом портнихе отдала. Тарас, иди принеси вышиванки, — говорит она, и сын, встав из-за стола, уходит в комнату. — Раньше дедушки внукам передавали память из поколения в поколение. Теперь фотографии есть. Как посмотрю, сразу что-нибудь вспоминаю.
— А чем ваше село живет? — спрашиваю я.
— Я на заводе нефтеперерабатывающем працюю, — отвечает Богдан. — Но на данное время там людей сокращают. Когда-то на заводе работало три тысячи человек, сейчас — тысяча двести. Туда привозят бензин, и по всей Украине его распределяют. Сейчас он как база, хранилище.
— А раньше завод был главным донором бюджета Львовской области, — в кухню заходит Андрей и еще двое сельчан. Они усаживаются за стол. Самый пожилой — выставляет на середину стола две бутылки медовухи. Богдан поднимает одну и тонко разливает по рюмкам.
— Раньше у меня было двадцать вахт, теперь восемь, — продолжает Богдан. — Сейчас у нас в основном жена работает.
— Иждивенец, — подмигивает ему дед.
— Могу в Польшу поехать на заработки — на стройку, — говорит Богдан.
— Просто есть разные работы, — говорит Андрей. — Уходит то украинское поколение, которое выезжало в Европу на черновую работу. Для младшего поколения система уже изменилась. Теперь наши женщины выезжают в Европу не для того, чтобы за старушками ухаживать, а работать медсестрами в поликлиниках. Поэтому мы хотели в Евросоюз — там было бы полное признание нашей квалификации. Вы знаете, что мы все — дрогобычская сотня, — он обводит пальцем мужчин, сидящих за столом. — Эти хлопцы первыми вошли в Межигорье и закрыли там финский домик на замок. Все спрашивали — что там происходит, почему закрылись? А я вам скажу, что они там делали — души и ванны принимали. Они не поняли, что там ручки — из золота. Поэтому ничего не взяли, — он смеется.
— Да мы в Москве еще не такие дома видели, — говорит самый молодой мужчина, пришедший с Андреем. — Мы же — строители. Строили дворцы. У вас в Москве таких дворцов, как в Межигорье, десятки.
— Я сказала, не пущу на Майдан, — говорит Оксана. — Он все сидел на диване — дергался, дергался. Я поеду, я поеду. Куда ты поедешь — там смерть ходит? Я рано пошла на работу, звоню ему — «Оксан, я поехал». Я говорю: «Почекай, я скоро буду». «Да я уже в Киеве скоро буду». Я села у телевизор и смотрела, не выключая. Кажна куртка, кажна шапка — думала, це мiй человiк… Мы поженились молодые и всю жизнь душу в дом и в сыновей вкладывали. Теперь его назвали фашистом, — говорит она, и Богдан краснеет. — А я его не боюсь. Я его жинка, я знаю все его плюсы, все минусы. Когда треба помовчати, а когда — тю-тю-тю. Когда можно узяти криком, когда — криком не можно. Но на Майдан не пустить — я его ни криком не могла, ни своим тю-тю-тю.
— А сейчас, когда во власть пришли люди, которых вы там видеть не хотели, вы не чувствуете себя обманутыми? — спрашиваю мужчин из сотни.
— Мы еще посмотрим! — хрипло объявляет Андрей. — Эти люди — они не разойдутся. Я — координатор всех сотен по западной Украине. Мы сейчас по всей стране образовали сотни — по старому казачьему обычаю. Для того, чтобы отстаивать свои интересы. Кончится эта война с Россией, у нас будет работать народная коллегия, которая пересмотрит все решения за последние восемь лет. Те, которые были и неправильными, и правильными. Мы вынесем решения и в отношении тех людей, которые их принимали.
— И что вы с ними сделаете?
— Просто уволим и больше не пустим во власть, — отвечает он. — А решения их отменим. Ну кто? Кто нас разгонит? Нас сотен — сейчас шесть с половиной тысяч человек.
— Мы соберемся всем сельским советом и будем их блокувати, — говорит Оксана.
— Они открыли ящик Пандоры, — хрипло тараторит Андрей. — И то, что оттуда вылезло, уже назад не загонишь. Тут все уже грамотные.
Когда мужчины поднимают рюмки с медовухой и слышится «чок», в кухню входит раскрасневшийся Тарас. Он несет свою вышиванку.
— Мам, она мне мала!
— Так я тебе еще одну вышью, син!
Западнее Львова
— Вы едете в Киев? — оконное стекло со стороны водителя опускается. Светлая, хорошо уложенная голова Ирины Верещук высовывается наружу.
— Я людей сбираю, — отвечает коренастый мужчина в черной кожаной шапке с козырьком. Заложив руки в карманы куртки, он стоит у дороги на одной из улиц Львова. Ждет.
Стекло снова поднимается. Машина трогается и медленно едет по примерзшей брусчатке.
— Это мэр Нового Раздола, — говорит Ирина. — Собирает своих людей в Киев. Мэры сейчас поднялись страшно, потому что реально денег в бюджете нет.
На площади Тараса Шевченко собрались люди — больше, чем та может вместить. Заполнены даже ступени, ведущие к ней. Над головами и зонтами поднимается каменная рука Шевченко и вонзается в серое утро. Синяя сцена Евромайдана желтеет флагом Евросоюза. Колонки далеко разносят голоса выступающих.
— А вчера было меньше людей, — говорит Ирина. — Все думали, Майдан уже заканчивается. Но после того, как мы увидели, что их там в Киеве бьют… Бьют сапогом, который мы купили за свои налоги, потому что думали, это поможет нашей беспеке… Как это слово по-русски? Безопасности! Если бы Янукович не трогал этих детей… Лично я на Майдан не собиралась. Я понимала, что буду бороться своими методами, буду пытаться достичь каких-то экономических договоренностей для своего города. Я после того, что они сделали, я со своими людьми из Равы Русской и соседних сел неделю простояла на Майдане в Киеве.
За поворотом Львов заканчивается. Вырастает белый кирпичный забор, покрытый налетом дорожной пыли. За ним растут темные деревья, густо усыпанные шарами потемневшей омелы.
— Почему люди вышли в этот раз? — спрашивает Ирина, обнимая ладонью переключатель скоростей. — Потому что людей снова обманули, им два года говорили — «Мы идем в Европу». И делали все для того, чтобы люди поверили этим словам. Но в один прекрасный день им сказали: «Нет, мы не идем в Европу! Это — невозможно! Россия сказала, что введет против нас санкции и экономика упадет!». А вы два года об этом не знали?! — спрашивает она украинскую власть, которая, конечно же, не едет с нами в одной машине. — Когда мне говорили, что курс нашего правительства — на Европу, мне это импонировало, я, как мэр, это подхватила и начала пропагандировать. Я всем говорила: «Мы — Европа!».
— А что делает вас Европой? — спрашиваю я.
За окном — лошадка, запряженная телегой, аккуратно переставляет копыта по обледенелой дороге. На обочине продаются метла и веники, составленные черенками друг к другу. Тянутся низкие дома, а над ними, на ветвях высоких деревьев — все та же омела.
— Мы — Европа, — отвечает Ирина. — Польская сторона буквально в двадцати километрах от нас. Нас разделили границей, но ментально разделить не смогли. Каждый год первого ноября поляки приезжают к нам на кладбище — там лежат их отцы, а мы едем к ним — там лежат наши деды и бабушки. Мы настолько повязаны, что… — она не договаривает. Журчит звонок в ее телефоне. — Еще один мэр звонит… — успевает она сказать мне. — Та, — говорит в трубку. — Мы едем. Я тарюся продуктами и еду после обида сегодня. Давай тарься и зустринемося. Добре, тремайся…
— Вы не боитесь, что после того, как Украина вступит в Таможенный союз с Россией, у вас, мэров малых городов, возникнут проблемы с властью? — спрашиваю я.
— Умные люди всегда боятся, — серьезно отвечает она. — Для нас это — уголовное дело. Но невозможно всех посадить. Так нельзя… Так с нами нельзя.
— А почему с вами так нельзя?
— Потому что в западных украинцах есть хребет, которого Янукович не видит и не понимает. Нас можно быстрее убить, но хребет не сломать. Люди будут стоять до конца, и чем больше он давит, тем только хуже… Слава Иисусу Христу, — подносит к уху трубку. — Та, та Отче… То передайти мени, я буду у Львове… Видите, у нас поднимаются все, даже священники, — говорит, положив трубку. — Батюшка хочет продукты на Майдан передать. Я уже четвертый раз еду. Люди сами звонят — «Ира, передай продукты, возьми деньги». У нас рядом с Равой Русской есть село, там пятьдесят домов, у них денег вообще нет. Я не знаю, откуда они взяли, но они мне принесли для Майдана пять тысяч гривен. Это, знаете, как получается? Каждый отдал половину того, что у него было. Кто не может поехать, тот деньги сдает. Понимаете, в чем дело? Нельзя нас оскорблять… Я — управленец, я служила в армии, потом работала юристом, и я не понимаю, зачем Виктор Федорович идет на такой конфликт с народом. Он мог элементарно сказать, что «Беркут» превысил свои полномочия.
Дорогу перебегает низкая рыжая дворняга. Ирина тормозит, пропуская ее.
— Собачку надо пропустить, она ж в Европе, — смеется она. — Такая облезлая европейская собачка.
— Как вы решаете проблему с бездомными животными?
— Да никак. А что, убивать их? Я не могу отдать такой приказ. Нужны деньги, чтобы вывозить их в питомники возле Львова. Но те люди, которым мы платим деньги за вывоз, довозят их примерно досюдова и выпускают. А они прибегают назад. Я когда увидела через неделю ту же собаку, спрашиваю: «Слушай, за что я заплатила тебе деньги? Мы все гуманные, я понимаю. А мне что делать?». Я помню, как пел Владимир Высоцкий, а я, как военная, его очень уважаю. «Быть может, тот облезлый кот был раньше негодяем. А этот милый человек был раньше добрым псом».
Картинка за окном меняется. Дальше от Львова в сторону польской границы дома становятся богаче. Кирпичные и каменные, они показываются из-за заборов серыми крышами. Один из домов — желтый, двухэтажный — облеплен антеннами-тарелками, как деревья омелой.
— Вы говорите, вы — Европа, — начинаю я, — но я смотрю на окрестности, и вижу — они больше похожи на Россию, чем на Европу.
— Конечно же, — быстро соглашается Ирина. — Поэтому мы хотим в Европу, а не в Россию. Если бы Россия была для нас примером, мы бы хотели в нее.
— Но у вас, как и у Польши, были двадцать лет независимости, и вы могли бы стать похожей на нее…
— И что? У нас будет еще сто двадцать лет, и мы будем идти своим путем. Во‑первых, вы прекрасно знаете, что все золотовалютные фонды при разделении остались в России. И если Польше Европа начала помогать еще в девяностых годах, то нам — вот только недавно… Я готова терпеть. Я готова жить на хлебе и воде. Я готова работать без зарплаты. Но мы не хотим, чтобы нам врали. Посмотрите на меня. Я — мэр маленького города с населением в десять тысяч человек. Но у меня четыре высших образования, и я говорю на четырех языках. Я нормально разговариваю по-русски, хотя никогда русскому не училась. Я просто читаю русскую литературу.
— Ваша любимая книга?
— То, конечно, «Мастер и Маргарита» Булгакова. Но Маргарита она сама по себе — слабенькая такая. Не могла бороться за свою любовь настолько. Я — не такая! Я сильнее! — Она поворачивается ко мне. Ее подбородок тонет в черном меховом воротнике. — Я офицер запаса, — продолжает она, — и я мыслю, как мужчина. И сейчас, глядя на нашу оппозицию, я смеюсь над ними — «А вы в армии были хоть кто-то? Нет? И вы собираетесь революцию делать? В войну играть?». Я презираю тех политиков, которые говорят: «Мы брати вилы и рубать эту власть». Вот таких политиков я презираю! Если уж вы собрались делать революцию, то не выставляйте впереди себя детей, которых потом бьют сапогами по лицу!
— То есть вы считаете, что политические лидеры Майдана борются за власть, а не за Евросоюз?
— Я еду сегодня на Майдан, находясь в отпуске за свой счет. Я поддерживаю не оппозицию и не политиков. С ними я в буквальном смысле слова борюсь. Но, тем не менее, сейчас не время перетягивать этот… канат и рассуждать — плохая ли оппозиция. Восемьдесят пять процентов людей, стоящих сейчас на Майдане в Киеве, аполитичны. Они просто не хотят, чтобы их били за их же деньги. Просто нация проснулась. Сто тысяч вместе пели гимн Украине. А это, знаете, о чем говорит? О том, что точка невозврата пройдена. После того как люди ощутили, что такое солидарность, они стали другими. Ну, натурально другими! Вот и все. Власть тоже должна меняться, становиться гибкой, чтобы выдерживать все эти вызовы, которые бросает глобальный кризис и ЛГБТ-сообщество.
— Если ЛГБТ — это вызов, то бросает его Европа, в которую вы хотите. Разве нет?
— В Польше тоже невозможно провести гей-парад. Они — очень католические. Ну, что греха таить, так ведь и есть… Я люблю людей, но я считаю, что геи и лесбиянки — это… — она ищет подходящее слово, — это болезнь! И алкоголизм, и наркомания, и рак — тоже болезнь. Но никто же не выходит на площадь и не кричит: «У меня рак! Давайте, помогайте мне! Вы обязаны меня понять!». Так нельзя… Не надо вставать на площадях. Давайте, мы, нормальные, тоже выйдем и будем устраивать оргии.
— Вы бы многих обидели, произнеси эти слова в Европе, — замечаю я.
— А я их там произношу! И они нормально на это реагируют — толерантно. Я, как Уинстон Черчилль, родилась тридцатого ноября, и я, как он, — за демократию, но в каких-то рамках.
Рава Русская открывается желтыми домами, у некоторых — рельефные фасады. На одном из зданий — синий флаг с золотой россыпью звезд Евросоюза.
— Это я потихонечку их покрасила, — поглядывает Ирина на дома.
— Желтый — ваш любимый цвет? — спрашиваю ее.
— Мой любимый — фиолетовый, но не могу же я покрасить дома в фиолетовый? А это — памятник Яну Непомуцкому, мы его недавно только заново отстроили. Он — хранитель всей Чехии. Впервые его здесь поставили двести лет назад. — Она показывает через машинное стекло на серую статую, стоящую на постаменте. Очертания ее круглого нимба, украшенного звездами, напоминают рисунок на флаге Евросоюза.
С той стороны, где Польша, окраины Равы Русской продолжаются мерзлыми полями, на которых снег лежит редкими пятнами. На обочине вырастает синий указатель — «Варшава — 308 км». Строем стоят серые будки под синей крышей. Их белые пластиковые двери глухо закрыты. За ними — серые крыши российской таможни, нейтральная полоса, и красные крыши таможни польской.
— Вот эту сервисную зону я построила, — говорит Ирина. — Она пока не открыта. Здесь будет обменный пункт, бистро, аптека, туалет, все как в Европе. ЕС дал деньги, и мы какие-то минимальные проценты от себя добавили.
Машина поворачивает вправо, огибает объезд и возвращается в сторону Равы Русской. Теперь дорожный указатель говорит — «Киев — 598 км».
— Миграция из Равы Русской высокая? — спрашиваю я.
— Трудовая каждодневная — да. У нас три завода — шпалопропиточный, спиртовой и большой лесхоз. Четыре школы, один большой лицей. И большая таможня, которая много миллионов гривен пересчитывает в государственную казну. Нам не идет ни копейки.
— Три завода для маленького городка, кажется, немало… — говорю я.
— Да, но налоги-то идут в Киев. Работая целый день, человек хочет выйти вечером на освещенную улицу. Правильно? Он не хочет переживать за то, что в садике, куда ходит его ребенок, отключили зимой отопление. Он хочет пойти в местную больницу, а не ехать к врачам в Киев, и по месту получить нормальную медицинскую услугу. Он считает, что мэрия обязана ему эту услугу предоставить. Это же справедливо. Это же по-честному. Но мы не можем объяснить, что у нас в бюджете нет денег.
— Когда вы писали свое обращение в Евросоюз, вы же понимали, что отдельно от остальной Украины Раву Русскую в него никто не примет?
— Я основывалась на европейской хартии о местном самоуправлении, которая разрешает мне обращаться с такой просьбой. Я хотела не отделения города от Украины, в этом не было сепаратизма. Мы же заключаем международные договора сейчас. У меня же есть договор о сотрудничестве в торговом представительстве. Ну… я же не виновата, что Янукович изменил курс. Я же понимаю, что у России нет денег, и у нашего государства нет. Так в Европе денег поболе! И я не знаю ни одной российской программы, которая поддерживала бы местное самоуправление на таком уровне, на каком поддерживает Европа. А с Европой я лично уже реализовала пять программ. Да, там нельзя соврать, да, они проверят все до последней копейки, да, коррупцией там и не пахнет. Но, тем не менее… поменяла же я с их помощью окна в садиках…
— А зачем, вы думаете, Европа дает деньги Украине на эти сервисные зоны, на окна в детских садах? — спрашиваю я.
— А они просто так дают деньги.
— Но зачем?
— Это называется поддержкой. Они понимают, что если Украина будет бедной, то больше беженцев от нас поедет к ним. Они цивилизованно к этому подходят.
— А как вы думаете, почему так же цивилизованно Европа не подошла к ситуации в Ливии, когда Америкой, Францией и Великобританией было принято решение ее бомбить? Арабские беженцы из «революционных стран» заполнили Европу. Мне кажется, в этом смысле украинские беженцы для Европы предпочтительней арабских…
— Да что вы говорите?! Европа бомбила Ливию?!
— В две тысячи одиннадцатом году французская авиация обстреляла там гражданские объекты…
— Знаете, я не берусь рассуждать на такие геополитические темы… Чтобы критиковать, надо прежде побывать в этих институциях. Значит, в Ливии виноват сам режим. Как я понимаю Европу? Она очень бюрократическая. У них все должно быть записано на бумажке и все согласовано. Они не мыслят душой, как мы. Они — реальные прагматы. Если им будет выгодно, они будут делать.
— То есть и в украинском решении предпочесть Европу России больше прагматизма?
— Нет… — усмехается Ирина. — Мы просто не верим в то, что Путин — наш друг.
Машина останавливается на обледенелой площадке перед арочным входом на кладбище.
— Я не признаю вседозволенности, которая в рамках революции скидывает памятник Ленину, — говорит она. — Он там себе стоял и никого не трогал. Если вы хотите его убрать, проведите местный референдум. Это — нормальный европейский подход, а не кувалдой бить. Если вы говорите, что вы европейцы, будьте ими, начните с себя… — Она снова не успевает договорить — звонит телефон. Глядя на номер, высветившийся на экране, Ирина хитро улыбается. — Привит, Толик! — начинает она. — Шо ты там вчера перенес памятник Кутузову, я читаю в Интернете? За Майдан? — смеется. — Ну ты даешь, Толик! А при чем тут Кутузов? — с насмешкой спрашивает она и начинает хохотать в трубку. Из трубки доносится мужской голос. — Слухай… — через смех говорит она, — я сиби читаю, дивлюся. Думаю, може мени тоже памятник радяньским воинам перенести демонстративно? Пишут, шо ты проявил акт непокирнисти! — торжественно говорит она. — Но мени так разумити, трошки с сарказмом было написано. Ха-ха-ха… С центра миста, — давится смехом, — на территорию коммунального предприятия… Толик, на хрена тебе Кутузов? — спрашивает трубку и слушает, как набухший упертый мужской голос объясняет ей что-то на том конце. — Аха! — вскрикивает она. — То вы в геополитичном контексте! Шо ми хочим с Францией! То вы французам показали — «Ни тем, кто вас гнобил в тысяча восемьсот двенадцатом году!». Ха-ха-ха! Ха-ха!..Памятники не виноваты, — на чистом русском говорит она, положив трубку.
Ирина цокает каблуками высоких сапог по замерзшей дорожке кладбища. Скрипя снегом, к нам подбегает плотный мужчина в синей куртке и вязаной шапке.
— Ты — сивая, — говорит он Ирине, — а ты — лохматая, — говорит мне.
— Это хлопец хворый, нормальный был, в аварию попал, — тихо произносит Ирина.
— Как расшифровать вашу фразу из письма в ЕС — «суррогат империи зла — мытный союз»?
— Я писала, что власть хочет кинуть нас в суррогат империи зла, — отвечает она, стуча каблуками дальше.
— Простите, то есть суррогат — это мы? — спрашиваю, идя сзади.
— Да вы, — смеется, оборачиваясь. — Суррогатом я вас назвала, потому что вы еще не империя зла, но еще и не гражданское общество. Авторитаризм с демократическим лицом. Но если бы у нас был такой Путин, я бы за него голосовала. Он делает для России хорошо.
— Что хорошего?
— Он действует в интересах своей страны. Чтобы каждый президент так свою страну защищал. Вот натурально!