Сразу же после августовских событий 1991 г. глава американской дипломатической службы говорит президенту СССР: «Время разговоров ушло. Мы нуждаемся в действиях. У вас сейчас большие возможности для действий... Важно действовать решительно»[326]. Как вам нравится слово «мы»? В ноябре 1991 г. Горбачев решил снова назначить Шеварднадзе министром иностранных дел. Собственные аналитики доложили Бейкеру цель этого назначения — «заставить нас играть более активную роль в сохранении Союза». «Нам все это уже надоело, — думает Бейкер, — потому что наша цель — защищать собственные интересы»[327]. Особенно дикой казалась задача «помочь в сохранении Союза» министру обороны Р. Чейни. «Дик хотел развала Советского Союза, он видел в Украине ключ к этому и полагал, что, если Америка поспешит с признанием, украинское руководство будет более настроено в пользу положительных отношений с нами»[328]. За пять дней до украинского референдума о независимости Шеварднадзе убеждал Бейкера, что «у центра есть мощные рычаги воздействия на республики»[329].
Это была уже полная политическая слепота. И ее полностью разделял Горбачев, когда за день до референдума в обычной своей манере магического оптимизма убеждал президента Буша, что любой исход голосования не обязательно будет означать развал Союза. Разумеется, донесения американского посла Страуса были бесконечно далеки от этого дикого оптимизма. Американцы были безусловно поражены тем, что Ельцин сообщил о Беловежских соглашениях президенту Бушу раньше, чем Горбачеву. Но Горбачев был больше огорчен другим — тем, что госсекретарь Бейкер «слишком поспешил сказать «Советского Союза больше не существует». Ситуация быстро меняется. Мы пытаемся навести порядок, а Соединенным Штатам кажется, что они уже все знают! Я не думаю, что это лояльно»[330].
Сумбур в умах устроителей Содружества независимых государств вызвал у американцев шок. «Вы говорите, что предусматриваете создание центрального военного командования, — спрашивает Бейкер российского министра иностранных дел А. Козырева, — но кто будет контролировать отдельные части на отдельных территориях?» Козырев, как утверждает Бейкер, был в замешательстве. Это разозлило госсекретаря: «Мы что, должны проводить десять раундов дискуссий?» Обращаясь к Шеварднадзе, глава американской дипломатии жалуется: «Я обеспокоен тем, что члены нового Содружества не знают, что делают»[331].
На развалинах прежней страны Шеварднадзе признается американцам: «Когда мы с Горбачевым начинали, мы полагали, что государство, в котором мы жили, не могло выстоять. Но у нас не было ни расписания действий, ни повестки дня... Нашей ошибкой было то, что мы не действовали постепенно и не установили ясно очерченных сроков. Во-вторых, мы не понимали наших людей — этнической и национальной лояльности. Мы недооценили национализм»[332]. Президент Ельцин был обращен в будущее. Он хотел, чтобы военная система Содружества независимых государств «слилась» с НАТО: «Важной частью безопасности России является вступление в ассоциацию с единственным военным союзом в Европе». Беспрецедентным для Бейкера было то, что российский президент объяснил ему, как работают системы запуска стратегических сил: «Руководители Украины, Казахстана и Белоруссии не понимают, как все это работает, вот почему я говорю это вам»[333]. Через 30 минут в том же кабинете Горбачев к вящему изумлению Бейкера объявил, что «процесс еще не закончен». Это прозвучало так неубедительно, что госсекретарь стал доставать веламинт и, видя взгляды Горбачева и Шеварднадзе, дал и им по таблетке. Пожалуй, это было единственное, что они могли получить от американской дипломатии.
«У нас не было никакого интереса продлевать жизнь Советского Союза, — пишет Дж. Бейкер. — Но мои встречи убедили меня, что никто и не собирается оживлять тело коммунизма, рухнувшего перед нами. У нас был явственный интерес в определении вида и поведения стран-наследииков. Дипломатическое признание было самой большой «морковкой», которую мы могли использовать, и я хотел максимально укрепить этот рычаг»[334].
А тем временем (15 декабря 1991 г.) Шеварднадзе жалуется Бейкеру, что его квартира заставлена припасами на случай грядущих нехваток. Бейкер думал в это время о том, что только «дружба, основанная на доверии, позволила Шеварднадзе и мне сделать то, что мы сделали»[335]. Он интуитивно не верил в долгожительство СНГ, но полагал, что Содружество может быть форумом разрешения локальных конфликтов. В течение нескольких дней государственный секретарь США повстречался с лидерами России, Украины, Белоруссии. Казахстана. «Во всех моих встречах на этой неделе одна тема была постоянной: интенсивное желание удовлетворить Соединенные Штаты». Они желают, говорит Бейкер по телефону президенту Бушу, «получить наше одобрение — они жаждут нашей помощи. Наша помощь может быть использована для определения направления того, что они делают». Для себя Бейкер записал, что эксперимент, начатый Марксом и Лениным, продолженный Сталиным и последователями, провалился.
Пожалуй, наиболее впечатляющим было поведение Горбачева накануне, возможно, важнейшего решения его как лидера своей страны — о воссоединении Германии. Он повез канцлера Коля в родной Ставрополь, провел по самым дорогим его сердцу улицам, вылетел вертолетом в маленькую горную резиденцию, говорил о детстве и сокровенном. Говорил ли он о будущем Европы, о будущем Организации Варшавского договора, о связях Восточной Европы с СССР? Нет. Ему, как и предшественникам, важно было «заглянуть в глаза», получить моральный кредит, удостовериться.
На западных собеседников эмоциональный натиск Востока не производил ни малейшего впечатления. Достаточно прочитать, с одной стороны, мемуары государственных секретарей Шульца и Бейкера, ас другой — Горбачева и Ельцина, чтобы усомниться, об одном ли событии говорит и мучается Восток и Запад. Есть холодное удивление по поводу спешки Шеварднадзе и Горбачева, есть собственный анализ советских намерений, но нет того, чему те же Шеварднадзе и Горбачев придавали такое огромное значение: рыбалка в Вайоминге, горячие речи за полночь, обмен авторучками при подписании. Как сказал Киплинг, Запад есть Запад, а Восток есть Восток, и им не сойтись никогда.
Возьмем самую острую проблему второй половины 90-х гг. — расширение НАТО на восток. Любой западный юрист, будь он на месте русских, вспомнил бы о Парижской хартии 1990 г., о твердом обещании североатлантического союза «не воспользоваться ситуацией ослабления Востока» (копенгагенская сессия Совета НАТО 1991 г.). Современные российские руководители даже не подумали вспоминать о таких тривиальностях. Но они хорошо помнят, что в ответ на самый щедрый жест Горбачева, давшего в ноябре 1990 г. обещание уничтожить десятки тысяч российских танков, Запад спустя всего четыре года решил разместить свои танки на польской границе.
В результате победы в «холодной войне» ведомый Соединенными Штатами Североатлантический союз стал доминировать на северо-западе евразийского континента. Между классическим Западом и СНГ Америка начала излучать влияние на девять прежних союзников СССР и на тринадцать бывших республик почившего Союза. В самой России опасность сепаратизма вышла на первый план, за нею следуют демонтаж экономики, распад общества, деморализация народа, утрата самоидентичности. Безусловный американский триумф 1991 г. дал Вашингтону шанс — при умелой стратегии на долгие годы сохранить столь благоприятный для заокеанской республики статус кво.
Но почему так быстро исчезла вторая в мире держава, что подкосило ее внутреннюю силу, обрекло на распад? Сложилось несколько стереотипов подхода к процессу, лишившему Америку единственного подлинного геополитического соперника.
Перенапряжение в гонке вооружений. Президенты Р. Рейган и Дж. Буш увидели искомую причину в неспособности СССР быть на равных с США в гонке стратегических вооружений. СССР не мог более расходовать на военные нужды 40% своих исследовательских работ и до 28% внутреннего валового продукта. Когда Рейгана спросили о величайшем достижении его президентства, он ответил: «Я выиграл “холодную войну”»[336]. Во время президентских дебатов 1992 г. Буш утверждал, что «мы не согласились с мнением группы лиц, требовавших замораживания ядерной гонки. Президент Рейган сказал этой группе нет, мира можно добиться только за счет увеличения нашей мощи. И это сработало». В результате, не увидев позитивных перспектив в соперничестве с непревзойденной экономической и военной машиной США, «советским лидерам ничего не оставалось, кроме как отвергнуть коммунизм и согласиться на распад империи»[337].
Когда президент Буш объяснял крушение Советского Союза, то он обращался прежде всего к тому тезису, что «советский коммунизм не смог соревноваться на равных с системой свободного предпринимательства... Его правителям было губительно рассказывать своему народу правду о нас... Неверно говорить, что Советский Союз проиграл «холодную войну», правильнее будет сказать, что западные демократии выиграли ее»[338]. О решающем значении гонки вооружений писал министр обороны К. Уайнбергер: «Наша воля расходовать больше и укреплять арсенал вооружений произвела необходимое впечатление на умы советских лидеров... Борьба за мир достигла своего результата»[339].
Бывший министр обороны и глава ЦРУ Дж. Шлесинджер назвал окончание «холодной войны» «моментом триумфа Соединенных Штатов — триумфа предвидения, национальной решимости и твердости, проявленных на протяжении 40 лет»[340]. Сенатор X. Ваффорд считал причиной американской победы в «холодной войне» решимость «конгресса и большинства американцев израсходовать триллионы долларов на системы ядерного сдерживания, огромные конвенциональные вооруженные силы, расквартированные по всему миру, и субсидирование глобальной сети союзных государств»[341]. На национальном уровне не возникло никаких дебатов, смысл чего был ясен: именно политика Рейгана — Буша привела к крушению коммунизма[342]. Эту идею выразил, в частности, ведущий республиканец в сенатском комитете по международным делам — сенатор Р. Лугар: «Рональд Рейган выступил за увеличение военных ассигнований и за расширение военных исследований, включая Стратегическую оборонную инициативу. Эти программы оказались основой достижения Рейганом поразительных внешнеполитических целей, таких, как откат коммунизма советского образца, переговоры об уничтожении ракет среднего радиуса действия в Европе и сокрушение берлинской стены... Достижение целей Рейгана продемонстрировало неопровержимую мудрость его политики»[343]. Этого же объяснения придерживается длинный список правых, бывших деятелей рейгановской администрации, таких, как К. Уайнбергер и Р. Перл, такие идеологи правых, как И. Кристол.
Слегка меняя оттенок, главный редактор «Форин Афферс» У. Хайленд утверждал, что Горбачев поддался давлению западных военных инициатив на фоне делегитимации советской системы, дискредитированной гласностью[344]. Как и президент Картер до него, Р. Рейган интенсифицировал западную политику в отношении СССР и добился ожидаемых результатов. Собственно говоря, такое видение является продолжением долговременного стратегического замысла Г. Трумэна: «России следует показать железный кулак»[345]. Американцы так и поступали на протяжении сорока с лишним лет. Решающее испытание пришлось на 80-е гг., когда к власти на Западе пришли более склонные к самоутверждению лидеры — М. Тэтчер (1979), Р. Рейган (1981), Г. Коль (1982). Теперь надежды Москвы на мир с Западом ослабли окончательно, и напряжение жесткого соревнования стало более ощутимым. Речь шла о победе или поражении в самой большой идеологической войне двадцатого века. К приходу Горбачева «Соединенные Штаты ясно показали Советскому Союзу свою приверженность делу соревнования — и победы в гонке вооружений. Рейган обращался с Советским Союзом как с «империей зла» и его администрация была гораздо более убеждена в правильности своей антикоммунистической политики, чем администрации Никсона и Форда в 1970-х гг.»[346]. В результате Рейган выдвинул такие дорогостоящие инициативы, как создание оборонных систем в космосе (1983) — СОИ, стоимость которой была велика даже для огромной экономики Америки. Часть советского руководства представила отставание в этой сфере чрезвычайно опасным, и у американцев появился необходимый им крючок. Возможно, СОИ и явилась той соломинкой, которая сокрушила спину верблюда. «Рональд Рейган выиграл «холодную войну», показав свою твердость... Четыре года жесткой политики Рейгана произвели необходимое коренное изменение в сознании советского руководства»[347].
Согласно анализу Бжезинского, Советский Союз стал подаваться, когда США резко восстали против размещения ракет среднего радиуса действия СС-20, противопоставив Советскому Союзу свою программу размещения «Першингов-2». «Массивное американское военное строительство в начале 1980-х плюс выдвижение Стратегической оборонной инициативы шокировали Советы и привели к напряжению на их ресурсы»[348]. В Кремле, считает Бжезинский, знали, что в середине десятилетия СССР будет уже неспособен выдержать соревнование. Именно поэтому пришедший к власти в 1985 г. М.С. Горбачев «с величайшим желанием ухватился за оливковую ветвь, протянутую ему администрацией Рейгана, в надежде ослабить давление гонки вооружений»[349].
Ирония истории заключается в том, что СССР имел в космосе более софистичные, чем американские, системы. В августе 1993 г. администрация Клинтона не сочла нужным скрывать, что первые результаты реализации Стратегической оборонной инициативы были просто сфабрикованы. Но важен результат. Такое объяснение крушения СССР немедленно встретило контраргументы. Сами же американцы отмечают, что выход советских войск из Афганистана и Восточной Европы был осуществлен значительно позже пика рейгановских усилий в области военного строительства, пришедшихся на 1981 — 1984 гг., значительно позже того, как стало ясно, что сверхвооружение не делает советскую переговорную позицию мягче[350]. Критики уверенно указывают на неубедительность тезиса о «переутомлении Советского Союза», напоминая о том, что в 80-е гг. СССР был гораздо сильнее, чем в 50-е или 60-е гг., что индустриальная база Советского Союза за послевоенные десятилетия выросла многократно — и непонятно, как могла подорваться его экономика в конце 80-х гг., если она выстояла в 40-х[351]. Никто ведь так и не смог доказать, что «бремя оборонных расходов в Советском Союзе значительно возросло за 1980-е гг., более и важнее того, никто еще не смог доказать связь между рейгановским военным строительством и коллапсом советской внешней политики»[352].
По мнению американского исследователя Э. Картера, никто не может доказать, что именно действия американской администрации подвигли Советский Союз на радикальные перемены. М. Мандельбаум прямо говорит, что главная заслуга Рейгана и Буша в грандиозных переменах 1989 г. заключалась в том, что «они спокойно оставались в стороне»[353]. Ведь еще в 1989 г. Р. Пайпс, один из главных идеологов рейгановской администрации, утверждал, что «ни один ответственный политик не может питать иллюзий относительно того, что Запад обладает возможностями изменить советскую систему или поставить советскую экономику на колени»[354]. Сторонники жесткой линии на Западе были ошеломлены окончанием «холодной войны» именно потому, что коллапс коммунизма и распад Советского Союза имели очевидно меньшее отношение к американской политике сдерживания, чем внутренние процессы в СССР. Настоящее улучшение двусторонних отношений началось не в пике рейгановского военного строительства и неукротимого словоизвержения, а к Рейкьявику (1986), когда Вашингтон смягчил и риторику, и практику: «Чудесное окончание «холодной войны», — пишет Д. Ремник, — было результатом скорее сумасшедшего везения, а не итогом осуществления некоего плана»[355].
Запад снова на высоте
Горбачевский идеализм стал предпосылкой национального самоопределения народов Советского Союза, ушедших в пятнадцать национальных квартир. Запад никогда бы не смог это сделать своими силами. Просторы, погубившие Лжедмитрия, Наполеона и Гитлера стали терять свою спасительную для России функцию. Понадобился внутренний развал сверхдержавы, деградация марксистской идеологии, менеджеристская импотенция Госплана, фейерическая деградация ЦК КПСС, ликвидация силовых и материальных стимулов советской системы, отвращение интеллигенции, абсурд корыстного распределения, чтобы народы Советского Союза стали безразличны к марксистско-ленинскому эксперименту, все острее ощущая, «где пышнее пироги».
Почти столетием спустя, после того как воинственное крыло российской социал-демократии взяло политическую ответственность за судьбы России, власть в стране оказалось у относительно немногочисленной политической силы, выступившей под знаменем либерализации, политической свободы и рыночного капитализма, решая, по существу, ту же задачу модернизации экономической и социальной системы страны, но другим путем — посредством мобилизации творческой функции капитала и возврата в мир технически зрелых, финансово обильных, могущественных государств Запада.
По существу в России воцарилось новое издание Орвелла: стране, обществу, человеку становилось все хуже, паруса демократии за спиной Ельцина начали совсем исчезать за горизонтом, принципы народоправления попирались все гнуснее, рынок потерял всякую творческую функцию, а наши добрые западные друзья, в частности, хорошо знавший Москву Тэлбот, говорили удивительные вещи о свершившемся феноменальном прогрессе. Гладкопись милого козыревского вестернизма постепенно стала сводиться к более сложной картине.
Огромна помощь американцев, приведших больного Ельцина ко второму президентскому сроку. Причастный (или просто сведущий) русский оченъ хорошо помнит, кто с упорством, достойным лучшего применения, буквально навязывал несчастной стране Гайдара, Козырева, Чубайса, Коха и иже с ними. Кто сказал в Ванкувере в апреле 1994 г.: «Речь идет о том, чтобы помочь Ельцину совладать с превосходящими силами у него дома»? Кто после октября 1993 г. «восхитился тем, как он (Ельцин) ведет борьбу с политическими противниками»? Кто увидел в Черномырдине «пример благоразумия и самоотверженности»? Кто категорически советовал Клинтону не разжигать ревности Ельцина и не обращаться к более широким слоям российского общества? Кто принял «танковый» способ «разделения исполнительной и законодательной властей»? Президент США и его помощники пели гимны отцу русской демократии, первому российскому президенту, тому самому, которого, не моргнув глазом, в конце десятилетней истории Строуб Тэлбот показывает в мемуарах столь жалким («чудаковатый, безрассудный, себялюбивый старик»)?
Клинтон живо интересовался происходящим в России. (А как иначе, ведь это единственная сила на земле, способная на ядерное уничтожение любого противника.) Но учтем и то, что губернатор Арканзаса знал об этой стране значительно меньше своего друга студенческих лет, профессионального советолога, долгие годы проведшего в Москве. Но даже Клинтон, повинуясь здоровому чувству реализма, вскричал: «В чем Россия нуждается, так это в проектах огромных общественных работ... Они находятся в депрессии, и Ельцин должен стать их Франклином Рузвельтом»[356].
Мудрость государственного человека заключается не в том, чтобы с бездонно холодным тщанием добивать ослабевшего партнера. Предметом гордости Тэлбота и других «ответственных за Россию» в демократической администрации является то, что Россия, при всех потугах ее часто неловких представителей, нигде — ни в Косово, ни в вопросе об экспансии НАТО, ни в попытках сохранить Договор 1972 г. по ПРО — не получила ни йоты американских уступок. Но благодаря стараниям хладнокровных новых друзей России начала исчезать та бесценная материя, которая называется любовью и уважением к Западу.
И когда Клинтон с великой серьезностью, разделяемой в данном случае и мемуаристом, говорит Ельцину: «У тебя внутри огонь настоящего демократа и настоящего реформатора... России повезло, что ты был у нее», то возникает неловкое чувство, что это уже слишком. Наверное, и далекий от рефлексивности Ельцин внутренне сжался от подобных «преувеличений». При этом Тэлбот признает, что в Москве ему постоянно говорили те, кого инстинкт суицида не поглотил полностью: «Вы только подливаете нам яд и при этом говорите, что нам этот яд полезен». В Вашингтоне много переживали относительно создания российского сектора с целью спасти тысячи сербов в Косово от головорезов Тачи.
Какая внешнеполитическая стратегия виделась Клинтону и Тэлботу оптимальной? Став фактически империей (а какие еще аргументы после крушения коммунизма объясняют военное присутствие США в 45 странах мира?), Америка должна решить для себя, какой стратегией она намерена руководствоваться в мире. Что для нее значит Россия, буквально оседлавшая Евразию. Нет сомнений, что практически непредсказуемое будущее способно преподнести Вашингтону сюрпризы. Стоит ли так ослаблять Россию? Верный ли это путь для имперского гегемона в мире, где не сказали еще своего исторического слова такие гиганты, как Китай? Не обернется ли ликование по поводу бесконечного ослабления России очередной «иронией истории»? В быстро меняющемся мире будущего Россия еще очень может пригодиться Америке, осознает она это или не осознает. И маниакальное ломание ей хребта может при определенном повороте событий оказаться весьма близорукой политикой.
Но самонадеянное вмешательство в дела других стран редко дает позитивные результаты. Ставить на сикофантов, всегда знающих, какая риторика ласкает слух «дяде Сэму», и игнорировать живые силы (равно как и интересы другой страны) в конечном счете контрпродуктивно. Во-вторых, если Соединенные Штаты решили взять на себя глобальную ответственность, то они просто обязаны не просто подбирать все то, что плохо лежит, а сформировать стратегическое видение, где крупнейшие державы современности могли бы найти достойное место, а не оказываться в положении презираемых сателлитов. На презентации мемуаров лучшего американского знатока России в Фонде Карнеги Тэлбота спросили: вы много пишете о том, чего добились Соединенные Штаты в России. А что получила сама Россия? Совпадают ли ее интересы с американскими или Вашингтон действовал в ущерб Москве? Не велика ли цена, не вспомнит ли страна с такой историей, как российская, все то, что с улыбкой делал с ней заокеанский колосс, нимало не заботясь о производимом впечатлении?
Пресловутая «химия общения» — не более чем «потемкинская деревня» великой гармонии, которой на самом деле нет. Тэлбот указывает на причину «химии» в возлияниях, безжалостно зафиксированных на страницах книги. Здесь же фиксируется и жесткое презрение таких лиц, как Уоррен Кристофер и Энтони Лейк. Сэнди Бергер говорил о «высокой бессмыслице» ельцинских речей[357]. Клинтон успокоил своих помощников своеобразно: «Ельцин все же не безнадежный пьяница»[358]. Речь шла о пристающем к телохранителям президенте России. «Только когда два президента встречались с глазу на глаз, Ельцин расставался с позерством, и тогда Клинтон мог продолжать работать над ним»[359]. Возможно, что за тысячелетнюю историю России у нее были слабые правители, но, думаю, даже над ними не «работали» иноплеменные вожди.
Но американский президент решительно считал, что «пьяный Ельцин лучше большинства непьющих альтернативных кандидатов». Вот как Тэлбот описывает поведение кремлевского владыки на публике и в узком кругу американского руководства: «Когда по обе стороны стола переговоров сидело много людей, он (Ельцин) играл роль решительного, даже не допускающего возражений лидера, который знает, чего он хочет, и настаивает на том, чтобы это получить; в ходе частных бесед он становился из напористо самоуверенного внимательным и восприимчивым, уступая обольщению и уговорам Клинтона; затем на завершающей пресс-конференции он из кожи вон лез, чтобы теми способами, которые сам придумал, излучать уверенность в себе и маскировать, насколько податливым он был за закрытыми дверями»[360]. Нам всем должно быть стыдно от этих строк.
В 1945 г. потерпели поражение Германия и Япония, в последующие годы ослабевшие западноевропейские метрополии постепенно теряли свои позиции. Все это объективно способствовало возвышению США. В 1990 г. довольно неожиданно затормозился экономический рывок Японии, уже достигшей уровня половины колоссального американского ВНП. Соединенные Штаты при населении, составлявшем менее 5% мирового, владели примерно 50% мировых богатств — и это питало иллюзии о незыблемости международных позиций крупнейшей страны капиталистического мира, казалось ей естественным положением вещей.
Запад
С крушением Востока окончился полувековой период баланса на мировой арене стратегических сил. В начале XXI века ВНП Запада достиг двадцати четырех триллионов долларов. У Америки появились беспрецедентные инструменты воздействия на мир, в котором ей уже не противостоял коммунистический блок. Именно в это время американцы как бы заново обозрели мировой горизонт и убедились в том, что перед Америкой открываются невероятные, немыслимые прежде материальные, политические и культурные возможности. Они увидели, что даже те, кто боялся Америки и противостоял ей (множество голосов от Парижа до Багдада и Пекина), ныне определяют будущее исходя из факта глобального преобладания американской мощи. «Момент» однополярности превратился в десятилетие однополярности и может продлиться намного дольше. У Америки есть все, кроме конкурентов.
В течение первого десятилетия после крушения СССР существовала своего рода инерция. И только в сентябре 2001 гг. на развалинах Международного торгового центра в Нью-Йорке преисполненные скорби и желания мщения американцы окончательно осознали, что у Америки нет противовеса, нет сдерживающего начала на этой планете, что геополитический баланс окончательно ушел в прошлое. Российская держава вошла в возглавляемую Соединенными Штатами коалицию. Руководствуясь желанием отомстить неспровоцированному нападению, американское общество обратилось к «сиренам» имперской опеки над всем миром.
По четырем показателям — подоле своего валового национального продукта в общемировом производстве, по сумме военных расходов, по размерам стратегических сил и по относительной независимости Сырьевой базы от внешнего мира — США достигли апогея своего могущества. Сегодня Соединенные Штаты владеют 4500 единиц стратегического ядерного оружия[361]. Глядя в будущее, американские футурологи видят возможное появление полнокровного глобального конкурента примерно через четверть века. Речь идет о самой бурно развивающейся стране — Китае, с которой у США складываются все более сложные отношения. США уже ввели ограничения на импорт из Китая тканей, одежды, цветных телевизоров, полупроводников, мебели из древесины, креветок. Но обнаружилось и слабое место Америки — ее финансовый дефицит. У США дефицит по текущим статьям платежного баланса приближается к 800 млрд долл, и продолжает быстро расти[362].
Со времен первых пуритан-поселенцев и, конечно же, со времени бурной деятельности отцов-основателей республики в СШАукоренился миф об исключительной миссии Америки в мире. Задача создания глобальной зоны влияния буквально не могла бы быть решена без переносимого из поколения в поколение американцев представления о том, что Америка — это «лаборатория прогресса», что Соединенные Штаты имеют право и даже обязанность «поделиться» своим прогрессом с «менее удачливыми» районами мира. Те, кто планирует американский внешнеполитический курс, воспевали «моральный пример» североамериканской республики, поучительность эксперимента свободы на североамериканском континенте. Энергичность национального характера стала связываться с императивом миссионерской деятельности в глобальных масштабах. Предприимчивость подавалась как предпосылка разрешения всех проблем.
Вторая черта экспансионистской практики — безапелляционная вера правящих кругов в существование американского решения для любой из мировых проблем. Здесь мы имеем дело с феноменом исключительной исторической устойчивости. Несмотря на многочисленные примеры тяжелейших провалов, неудач политики США на мировой арене, поколение за поколением американских политических деятелей предлагают собственные варианты решения любых международных и локальных споров в различных частях земного шара. За таким глобализмом стоит вера его авторов в эталонную сущность буржуазной демократии американского образца. Вера в универсальную приложимость догм буржуазно-демократической модели парадоксально незыблема в американской идеологии.
Третий «столп» американской стратегии — неукротимое стремление найти противника, того «козла отпущения», против которого необходимо мобилизовать все ресурсы. Какой бы экзотической, отдаленной, уникальной ни была арена конкретных действий проводников американской внешней политики, неизбежно находился тайный, закулисный враг, тот скрытый махинатор, который коварно нарушал американские планы. На протяжении четырех послевоенных десятилетий таким врагом считался мировой коммунизм, причина неудач американской внешней политики усматривалась в вездесущей «руке Москвы». Позднее таким манихейским образом стали воинственный ислам и огромный Китай.
На краткий исторический период пало время необычайного могущества Запада. Экс-глава Европейской комиссии Марио Монти удрученно заметил, что даже могучая Европа (владевшая миром полтысячи лет) в один прекрасный день может оказаться всего лишь «предместьем Шанхая».
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ АМЕРИКАНСКАЯ ИМПЕРИЯ
Своим падением империи обязаны самоубийственной политике своих государственных деятелей.
Обычно аналогия с блистательными и всемогущими римлянами и британцами бывает лестной. Но не в данном случае. История при анализе американского имперского подъема едва ли будет хорошей советчицей — такой степени преобладания одной страны над окружающим миром не существовало со времен античного Рима. Параллели с подъемом Франции (конца семнадцатого и начала девятнадцатого веков) и Британии в девятнадцатом веке «хромают» в том плане, что обе эти страны были все же частью единой европейской констелляции сил. Париж и Лондон были первыми среди равных. Чего о современном Вашингтоне не скажешь — даже совокупная мощь потенциальных конкурентов не дает им всем шансов равного противостояния. Короче говоря, современную американскую империю не с чем сравнивать»[363]. В пик могущества Pax Britannica — между крушением Наполеона и Франко-прусской войной (т.е. между 1815-м и 1870 гг.) — на Британию приходилось лишь 24 процента совокупного валового продукта шести мировых великих держав; и даже в этот период население и армии Франции и России превосходили ее численно.
Для периода 1945—1990 гг. всегда существовала гипотетическая возможность того, что Советский Союз сумеет использовать свое превосходящее положение в Евразии. Сегодня же ситуация иная — у Соединенных Штатов есть все, кроме достойных их мощи конкурентов. «Никогда еще в мировой истории не существовало такой системы суверенных государств, в которой одно государство владело бы столь неоспоримым превосходством»[364]. Издатель английского журнала «Экономист» У. Эммотт заключает: «Впервые у Америки есть и возможности, и мотивация для перестройки всего мира»[365].
Более того, у Америки имеется инструмент построения такого мира, в котором американское преобладание приобретает надежный фундамент. Речь идет о факторе привлекательности демократических институтов и о системе воздействия на экономическое развитие мира, создающих достаточно прочную основу для продолжительного доминирования единственной сверхдержавы. Вместо того, чтобы попросту восстановить классический баланс сил, как это сделала Великобритания в 1815 г. и сами Соединенные Штаты в 1919-м и 1945 гг. (когда победители «постарались ограничить применение силы, успокоить слабых потенциальных соперников, закрепить взаимосвязи посредством создания различного типа обязывающих институтов»[366]), гегемон XXI века стремится замкнуть другие страны в систему ориентации на формируемую в Вашингтоне политику, которая понижает вероятие того, что несогласные с существующим порядком бросят вызов существующему неустраивающему их состоянию международных дел. Метрополия «стремится создать легитимный порядок, формирующий обязывающие институты, которые ослабляют действие фактора неравномерности распределения мощи, сдерживает автономные действия в мировой политике, открывает внутренние процессы для внешней оценки и обеспечивает успокаивающее «право голоса» слабым членам мирового сообщества»[367].
Искомый механизм поддержания единовластия — требование распространения демократических институтов (вне всякого внимания к степени релевантности и осуществимости их прогрессивного утверждения). Транспарентность демократических государств, вечная борьба системы «сдержек и противовесов» делают практически невероятным посягательство этих стран на усилия по радикальному изменению мирового статуса кво, по замене имперской системы. Американские теоретики сознательно полагаются на «неразделимую взаимосвязь между демократической формой правления и стабильным порядком, основанным на гегемонии... Вот почему Соединенные Штаты были таким яростным экспортером демократии на протяжении прошедшего столетия — и особенно после окончания «холодной войны»[368]. Хладнокровное калькулирование национальных интересов породило прежде маскируемую откровенность. Ведущие американские теоретики международных отношений признают, что «американские действия на внешней арене мотивируются не моральными ценностями, а материальными интересами, американская поддержка демократии является не «идеалистическим» крестовым походом, а имеет «материалистические» цели»[369].
Новое время породило новые термины: «либерализм национальной безопасности» (Г. Нау); «либеральная великая стратегия» (Дж. Айкенбери); «американская культура национальной безопасности» (Т. Смит). Такие современные интерпретаторы внешней политики, как С. Смит, У. Робинсон, Б. Гилз, характеризуя имперский характер складывающейся мировой системы, отвергают как наивное представление о том, что «распространение демократии было целью (и даже единственной целью) внешней политики США... Вашингтон стремится экспортировать в качестве универсальной этноцентричную, а не исключительно либеральную модель»[370]. Побудительным мотивом внешней политики США является не моральный импульс распространения представительного правления, а «экономические императивы капиталистической элиты, которая желает консолидировать свою гегемонию над мировой экономикой. Не желая подвергать опасности неолиберальную экономическую глобализацию, американцы распространяют в развивающихся странах демократию низкой интенсивности (или «полиархию») посредством защиты сотрудничающих с Западом элит, формирования общественных институтов, которые обеспечивают молчание подчиненных классов и создают преграду на пути реформ, имеющих целью большую степень равенства»[371].
Получил новое рождение силовой фактор, пользующийся рычагом демократических преобразований. Как формулирует английский политолога. Ливен, «комбинация экспансии американского геополитического влияния, поддержка военных интервенций и в высшей степени селективное продвижение демократических ценностей сделали Соединенные Штаты исключительно грозным противником любого государства, в котором они готовы увидеть противника»[372].
Геополитическая практика дала яркие примеры этого постулата. Едва выйдя из «холодной войны», американцы в 1994— 1995 гг. повели за собой войска миротворцев в Боснии; в 1999 г. Вашингтон мобилизовал еще одну массированную экспедицию на Балканах — на этот раз против Сербии; в ответ на исламский фундаменталистский террор Вашингтон создал феноменальную по численности «антитеррористическую коалицию» (144 страны мира). Последовавшие за окончанием «холодной войны» годы характерны большим числом вооруженных американских интервенций, чем за весь полувековой период «холодной войны». Америка энергично воспользовалась своим могуществом и в других сферах международной жизни — установление торговых правил, противостояние финансовым кризисам, международное посредничество, защита гражданских прав.
И когда президент Буш призывает на бой ради нового мира, он имеет в виду «упорядоченный мир, дружественный по отношению к американским компаниям, близкий американским ценностям, увековечивающий статус Америки как единственной сверхдержавы»[373]. В 2004 г. один высокопоставленный советник президента Буша заметил в разговоре с журналистом Роном Зюскиндом: «Мы теперь — империя, и своими действиями мы формируем рукотворную реальность... Мы движем историю».
Подобное отношение Америки к внешнему миру «имеет глубокие корни в американском опыте, в американском понимании истории, экономики, в американском понимании источников порядка»[374]. Это отношение приобрело черты, которые одобрили бы теоретики и певцы имперской мощи, такие, как поэт Редьярд Киплинг, политик Теодор Рузвельт и капитан Альфред Мэхэн: Соединенным Штатам не следует отказываться от бремени всемирного могущества, им следует твердо и надолго взять на себя руководство хаотически развивающимся миром, навести имперский порядок, заставить отступить все силы, руководствующиеся иными ценностями. В общем и целом идеологи мирового курса президента Дж. Буша-мл. вырабатывали его в русле интервенционистского подхода, пусть и со значительными оговорками. Идеологи XXI столетия сделали жесткий вывод из актов громкого терроризма: «Опыт показывает, что выбор неимпериалистического подхода ненадежен»[375].
В двадцатом веке США оккупировали Панаму 74 года, Филиппины — 48 лет, острова Палау — 47 лет, Микронезию и Маршалловы острова — 39 лет, Гаити — 19 лет, Доминиканскую Республику — 8 лет. Официальная оккупация Западной Германии и Японии после Второй мировой войны продолжалась, соответственно, 10 и 7 лет, а в Южной Корее до сих пор дислоцируются американские войска.
Банкротство коммунизма и коллапс ряда азиатских стран, претендовавших на роль конкурента либеральной идейной модели в 90-е гг., необычайно укрепил «американский фундаментализм». Скажем, конгрессмен Дж. Кемп провозгласил «наступление 1776 года для всего мира». Потомки пилигримов восприняли миссию серьезно: «Представление об американской исключительности вдохновляет современный американский подход к внешней политике, который направлен на всемирное распространение американского либерально-демократического опыта посредством морального убеждения и политической кооптации — когда это возможно, или посредством насилия, если это необходимо»[376].
Термины имеют относительную ценность, и все же. Америка не была империей, когда цели ее были ограниченными, а фокус внимания был направлен на внутреннюю арену. Ничего подобного нельзя сказать о державе, чьи вооруженные силы расположились в 120 странах, которая контролирует Мировой океан и космическое пространство, тратит на разведку в глобальных масштабах более 40 млрд долл., которая как на подчиненные смотрит на международные организации, которая вела три войны за последние пять лет против стран, расположенных на расстоянии пол-экватора от американской территории (и чьи жители, к слову, не причинили вреда собственно Соединенным Штатам). Если пирамида централизованной мощи в глобальных масштабах, построенная после окончания «холодной войны» — не империя, то какая степень контроля над миром удовлетворяет определению империи?
Империя держит марку — держит войска в долине Рейна («чтобы замкнуть Германию в ограничительных структурах и не позволить разрушить существующий политический порядок на европейском континенте»[377]), на Окинаве («против возвращения Японии к практике 1930-х гг.»[378]), с недавних пор в Центральной Азии, Закавказье, контролирует Ближний Восток, умиротворяет Балканы, разрешает конфликты в Карибском бассейне и в Колумбии, в Тайваньском проливе и на Корейском полуострове. «Ни одна нация, — напомнил urbiet orbi (городу и миру) президент Дж. Буш-мл., — не может себя чувствовать вне зоны действия подлинных и неизменных американских принципов свободы и справедливости... Эти принципы не обсуждаются, по их поводу не торгуются»[379].
Применение силы в межгосударственных отношениях, характерное для начала ХХІ в., придало Соединенным Штатам уверенности; влиятельный американский журнал «Форин афферс» так пишет о наглядной эффективности применения американской мощи: успех военной операции в Афганистане продемонстрировал способность Америки проецировать свою мощь на нескольких направлениях одновременно и без всякого напряжения; при этом она увеличила военные расходы до 476 млрд долл. У Америки воистину уникальное положение. Если скепсис кому-то не позволяет видеть формирование современными Соединенными Штатами жесткой однополярной системы, тогда этих скептиков уже ничто не сможет убедить. Сомнения отставлены. Идеологи гегемонии органически не выносят критики «единоначалия»: со времен Геродота однополярность в мире приносила не только печали, но и порядок, своего рода справедливость, сдерживание разрушительных сил. Не стоит казнить себя. «Соединенные Штаты, — убеждает американский исследователь М. Гленнон, — делают то, что делала бы любая держава в сходных обстоятельствах, — ставят собственные национальные интересы выше неясно очерченных «коллективных» интересов, когда эти интересы сталкиваются между собой; они делают это с меньшим лицемерием и с более очевидным успехом... В реальном мире нации защищают прежде всего свои собственные интересы»[380]. Действовать во имя неких абстрактных общих интересов — будь то интересы Запада или всеобщего братства людей — просто иррационально. Не следует гоняться за химерами, следует хранить и защищать свои собственные национальные интересы. В международной системе, где жизнь жестока, грязна и коротка, ставить предполагаемые коллективные интересы над конкретными национальными интересами могут лишь сумасброды, погрязшие в иррациональности.
Унаследовав от «холодной войны» масштабные союзы, военную мощь и несравненную экономику, Америка имеет все основания верить в однополярный мир. Помогают глобализация и взаимозависимость. «Создавая сеть послевоенных институтов, Соединенные Штаты сумели вплести другие страны в американский глобальный порядок... Глубокая стабильность послевоенного порядка, — резюмирует известный социолог Дж. Айкенбери, — объясняется либеральным характером американской гегемонии и сонмом международных учреждений, ослабивших воздействие силовой асимметрии... Государство-гегемон дает другим подопечным странам определенную долю свободы пользоваться национальной мощью в обмен на прочный и предсказуемый порядок»[381].
Единственный подлинно дебатируемый вопрос: «насколько долго будет существовать америкоцентричная система»[382]. Трехнедельный блицкриг весной 2003 г. в Ираке вызвал (по крайней мере вначале) подлинную эйфорию; скорость и эффективность силового воздействия породили еще «менее скованное» отношение к применению фантастической военной мощи Америки. Разве военные расходы, составляющие всего 3,5 процента валового национального продукта США, не стоят феноменального имперского влияния?
Парадокс эволюции американской демократии: Пакс Американа изживает (по крайней мере, для американцев) свой негативный подтекст.
Посетившие Вашингтон после Сентября иностранцы в один голос указывают на новую ментальность страны, где главное общественное здание — Капитолий, где римские ассоциации сенат вызывает не только как термин, но и как архитектурное строение, где по одной оси расположены пантеон Линкольна, обелиск Вашингтона и ротонда Джефферсона. Менталитет «римских легионов» проник даже в Североатлантический союз (жалуются англичане) ради жестких односторонних, имперских действий. Вольно или невольно готовилась Америка к этому звездному часу своей исторической судьбы. Посмотрите на архитектуру основных зданий Вашингтона, обратите внимание на название государственных учреждений: сенат, Верховный Суд; не упустите факта колоссальных прерогатив принцепса, именуемого в данном случае президентом. Не упустите того факта, что согласно американской Конституции внутреннее законодательство и конгресс стоят выше международного законодательства и международных институтов.
Создается «неомперское» видение, оставляющее за Соединенными Штатами право определять в глобальном масштабе стандарт поведения, возникающие угрозы, необходимость использования силы и способ достижения справедливости. В такой проекции суверенность становится абсолютной для Америки по мере того, как она все более обуславливается для стран, которые бросают вызов стандартам внутреннего и внешнего поведения Вашингтона. Такое видение мира делает необходимым — по крайней мере в глазах его приверженцев — видеть новый и апокалиптический характер современных террористических угроз и обеспечить беспрецедентное глобальное доминирование Америки. Радикальные стратегические идеи и импульсы, как это ни странно, могут изменить современный мировой порядок так, как того не смогло сделать окончание «холодной войны»[383].
«Мыслительные центры» столицы новой империи — Вашингтона с готовностью обсуждают стратегию односторонних действий по всему мировому периметру. Прежде республикански сдержанная «Уолл-стрит джорнэл» находит благосклонную аудиторию, когда пишет: «Америка не должна бояться свирепых войн ради мира, если они будут вестись в интересах «империи свободы»[384].
Самое большое превращение произошло со словом «империя». Несколько лет (даже месяцев) тому назад очень немногие осмелились бы (1) произнести это слово; (2) придать этому термину позитивный смысл. В конце лета 2001 г., готовя свою книгу к печати профессор, Э. Басевич, за плечами которого военная карьера, написал название: «Необходимая нация». Но уже к осени 2002 г. книга готовилась к печати в Гарвардском университетском издании под более точным названием «Американская империя». Об американских командующих под разными широтами говорится как о «проконсулах», а «обязательства» и угрозы Америки находят обильные аналогии с прежними мировыми империями. Вашингтон устанавливает правила, которым с неизбежностью подчиняется весь мир. И особо подчеркивается, что только сама Америка способна сделать эти правила дееспособными и обязательными для всего мира. К примеру, речь открыто идет о превентивных военных акциях, скажем, против Ирака — соответствует или не соответствует это нормам ООН, оказывается, не так уж и важно.
«Особенность нашей империи, — пишет Э. Басевич, — заключается в том, что мы предпочитаем право доступа и возможность оказывать воздействие непосредственному владению. Наша империя является как бы «неформальной», состоящей не из сателлитов и владений, а из номинально равных друг другу стран. Главенствуя в империи, мы предпочитаем пользоваться нашей властью не непосредственно, а через промежуточные институты, в которых Соединенные Штаты играют преобладающую роль, но не осуществляют неприкрытый откровенный прямой контроль (например, Организация Североатлантического договора, Совет Безопасности ООН, Международный Валютный Фонд, Мировой Банк)[385]. В военных делах Америка предпочитает «соблазн принуждению».
Все это означает, что Америка действует самостоятельно и без оглядки на других. Международные соглашения типа «протокола Киото» являются жертвами представления о неподсудности американцев никому, кроме собственных национальных учреждений. Сенат США отверг, в частности, не ратифицировал «Ковенант экономических и социальных прав», «Конвенцию искоренения дискриминации в отношении женщин», «Конвенцию прав детей», участие в «Международном уголовном суде». (Даже в высшей степени лояльные к американцам англичане с великим сожалением говорят о том, что «жаль, если Америка не участвует в Международном уголовном суде. Военная власть необходима для проведения международной политики». И приходят к заключению «Исключение делается для сильных»[386]). При голосовании против «протокола Киото» вместе с президентом Бушем выступили 95 американских сенаторов. Многие проводят линию на наличие в американской истории давней и неистребимой традиции «американской исключительности». Гарвардский профессор Э. Моравчик склонен отбросить сложные объяснения и обратиться к более простым: Америка, стабильная демократическая, идеологически консервативная и политически децентрализованная, является сверхдержавой и может обходить обязательные для всех правила и законы[387].
Империя
После целого десятилетия осторожного словесного манипулирования в необычайно короткое время — за несколько месяцев после сентября 2001 г. — в американском общественном лексиконе созданы новые аксиомы политической корректности. Даже самые осторожные среди американцев отошли от прежних эвфемизмов типа превосходство, доминирование, лидерство, преобладание, единственная сверхдержава и, ничтоже сумняшеся, пришли к более корректному и адекватному определению места своей страны в мире: империя.
Империя — это форма правления, когда главенствующая страна определяет внешнюю и, частично, внутреннюю политику всех других стран. Кто будет спорить, что современная индустриальная Америка не похожа на аграрный Рим античности? Но оба центра стали осуществлять обе указанные функции. А осуществление обеих этих функций неизбежно ставит задачу создания иерархического порядка, системы организованного подчинения. И опыт истории неизбежно предлагает известные формы соподчинения.
Непосредственные предтечи еще испытывали внутреннее ограничение при сравнении с империями. Многие американцы и сейчас еще испытывают дискомфорт, когда их роль в мире определяется как имперская. Соблазн легализации термина «империя» казался им порочным (хотя односторонность и гегемония сумели войти в оборот) — они склонны были видеть в глобальной экспансии «манифест дестини» своего рода божественное предназначение, а не имперский подъем.
Вакуум словесного определения помогли заполнить американские историки, указавшие на то, что империю особого типа пытались создать уже организаторы первых поселений на американской земле. Со времен пилигримов, считавших себя избранными людьми Бога, чьей миссией в этом мире является построение нового общества — модели для всего человечества, исходит миф об американской исключительности. На борту корабля, стоявшего на рейде Бостона, первый губернатор Массачусетса Джон Уинтроп сделал в 1630 г. знаменитое определение страны (которую еще предстояло населить, создать и развить) для остального человечества:« Город на холме», идеал человеческого развития и общежития. «И если мы не сможем сделать этот город маяком для всего человечества и фальшь покроет наши отношения с Богом, проклятие падет на наши головы».
Мессианское рвение с тех пор очевидным образом проходит сквозь все течение американской истории. Отцы-основатели американской республики истово верили, что новорожденная страна, эта, по их выражению, «растущая империя», явит собой образец для всего человечества. Александр Гамильтон в первом же параграфе «Федералиста» назвал Америку «самой интересной империей в мире». Томас Джефферсон говорил об «империи свободы». Джеймс Медисон пишет в 1786 г. о задаче «расширить пространство великой, уважаемой и процветающей империи»[388]. Успех Америки в «строительстве континентальной империи прочно укрепило американскую уверенность в том, что Америка всегда может рассчитывать на полную свободу действий. Гордость за свои ценности и идеалы убедила американцев в том, что они всегда правы»[389]. Великий американский писатель Герман Мелвилл размышлял в 1850 г.: «Мы, американцы, — особенный, избранный народ, Израиль нашего времени. Мы несем на себе бремя свободы мира»[390].
Вначале это были отвлеченные мечтания. Но с освоением континента, выходом на первую позицию в мировой экономике глобальная претензия начинает подтягиваться к реальности. На волне победы адмирала Дьюи над испанским флотом первую волну строителей империи возглавил президент Теодор Рузвельт. Отнятые у Испании Филиппины вопреки обещаниям не получили независимость, а стали американской колонией. Ставший осенью 1898 г. государственным секретарем Джон Хэй поставил задачу христианизации 1200 островов Филиппинского архипелага. Америка превратилась в мировую державу, и решение международных проблем без ее участия стало практически невозможным.
В январе 1900 г. на подиум сената поднялся сенатор от Индианы Альберт Беверидж, и Америка услышала голос, позвавший ее к мировому могуществу. «Внутренние улучшения были главной чертой первого столетия нашего развития; владение и развитие других земель будет доминирующей чертой нашего второго столетия... Изо всей расы Бог избрал американский народ как свою избранную нацию для конечного похода и возрождения мира. Это божественная миссия Америки, она принесет нам все доходы, всю славу, все возможное человеческое счастье. Мы — опекуны мирового прогресса, хранители справедливого мира... Что скажет о нас история? Скажет ли она, что мы не оправдали высочайшего доверия, оставили дикость ее собственной участи, пустыню — знойным ветрам, забыли долг, отказались от славы, впали в скептицизм и растерялись? Или что мы твердо взяли руль, направляя самую гордую, самую чистую, способную расу истории, идущую благо родным путем?.. Попросим же Господа отвратить нас от любви к мамоне и комфорту, портящими нашу кровь, чтобы нам хватило мужества пролить эту кровь за флаг и имперскую судьбу».
В октябре 1900 г. Теодор Рузвельт делился своими «желаниями»: «Я хотел бы видеть Соединенные Штаты доминирующей державой на берегах Тихого океана». Пока Дьюи брал Филиппины, конгресс объявил об аннексии Гавайев и всего Филиппинского архипелага; одновременно военно-морской флот США овладел контролем над островами Уэйк и Гуам. Верхний предел этой волны зафиксировал в январе 1917 г. президент Вильсон, когда заявил, что американские принципы — это принципы всего человечества. Вильсон предложил нациям мира «принять доктрину президента Монро в качестве доктрины для всего человечества»[391].
Вторая волна накатила столетием позже. Подобно тому, как победа над Испанией в 1898 г. сделала Соединенные Штаты неоспоримым хозяином Карибского бассейна, победа в 1989 г. сделала США неоспоримым мировым гегемоном. «Отныне, — пишет американский политолог Э. Басевич, — американские интересы уже не знают пределов в планетарном масштабе»[392]. Конечно, при желании можно представить дело так, что и Луизиана, и Техас, и Калифорния были навязаны (судьбой, соседями) Соединенным Штатам. Немало адвокатов той трактовки, что и в Первую и во Вторую мировые войны Америка была вынуждена вступить. Виноват, мол, в 1898 г. кровавый кубинский диктатор генерал Валериано Вейлер, столетием позже — Милошевич, а в 2001 г. — мулла Омар. Это если считать историческую истину служанкой господствующей сегодня исторической схемы.
Миф о «неохотно принявшей на себя миссию сверхдержавы» Америки популярен. Начальник отдела планирования государственного департамента при президенте Дж. Буше-мл. Ричард Хаас так и назвал свой «опус магнус» — «Неохотная сверхдержава». Но в свое время такие творцы (и историографы) американской истории, как Теодор Рузвельт, признавали (в 1898 г.), что «конечно же, вся наша национальная история была историей экспансии». И конечно же, великой наивностью звучат слова американского историка Э. Мэя о том, что «некоторые нации достигали величия, — но на Соединенные Штаты это величие просто свалилось».
Такие определения звучат неуважением к многочисленным и талантливым строителям американской империи, таким, как госсекретарь Хэй, Т. Рузвельт, сенаторы Лодж и Беверидж, У. Тафт, Вудро Вильсон, полковник Хауз, генерал Леонард Вуд, Генри Стимсон, плеяда политиков вокруг Франклина Рузвельта, государственные секретари Маршалл и Ачесон, треугольник Ловетт — Маклой — Форестол, генерал Эйзенхауэр, камелот Кеннеди, «ястребы» Рейгана, готовые к выходу за пределы «холодной войны» технократы Дж. Буша-ст. («люди действия, а не размышлений», как называл их государственный секретарь Дж. Бейкер[393]), глобалисты Клинтона, планетарные политики Дж. Буша-мл.
6 марта 1947 г. президент Трумэн в колледже Бейлор (штат Техас) формулирует свое кредо: «Мир должен перенять американскую систему... Сама американская система может выжить в Америке, лишь став системой всего мира».
Миф имперской невинности Америки пережил «холодную войну» не потому, что он исторически убедителен, а потому, что он оказался чрезвычайно полезным для эпохи бесспорного глобального преобладания США. Если это не так, то пусть кто-нибудь объяснит, что или кто угрожает стоящей на вершине современного мира Америке, выдвинувшей свои вооруженные силы в 45 стран мира, ключевых стран. Поневоле приходится делать вывод, что внешние факторы никогда не объясняли внешнеполитической экспансии Соединенных Штатов. Побудительными были внутренние причины. Президент Дж. Буш-ст. дает наилучшую иллюстрацию мемуарным утверждением, что главным итогом войны против Ирака в 1991 г. было «низвержение вьетнамского синдрома»: «Превосходно проявившие себя войска не только заслужили общественное восхищение, но и сделали бессмысленным предположение, что окончание «холодной войны» может быть основанием для опасной демобилизации. Скорее напротив, Соединенные Штаты без лишнего шума сделали своей политикой постоянное военное доминирование. Наконец, операция «Буря в пустыне» сделала бессмысленными предсказания, что либо Япония, либо Германия могут вскоре обойти Америку. Соединенные Штаты вышли из этой войны как единственная сверхдержава, не имеющая более конкурентов на этот титул... Возникает новый мир, и обозначились перспективы нового мирового порядка»[394].
Как представляется, республиканская администрация Дж. Буша-мл. зря «смущается» термина «империя». Ее предшественники не испытывали особого смущения при его употреблении. И речь идет не об одиозных идеологах империи, таких, как президент Теодор Рузвельт, но о гораздо более близких по времени творцах внешней политики США.
Государственный секретарь администрации Д. Эйзенхауэра Джон Фостер Даллес в середине прошлого века утверждал, что все империи «насыщены великими идейными системами, они излучают такие символы веры, как «Явное предназначение», «Бремя белого человека». Мы, американцы, нуждаемся в символе веры, который делает нас сильнее, в символе веры такой силы и убедительности, которая заставила бы нас почувствовать, что нами владеет миссия всемирной убедительности, влекущая нас распространить ее по всему свету»[395].
Как и давний разгром устаревшего испанского флота в бухте Манилы (1898), освобождение Кувейта в 1991 г. было явлением периферийным по сравнению с теми вопросами, что неизбежно встали перед американскими лидерами в Вашингтоне. В 1898 г. президент Маккинли должен был думать не о судьбе «маленьких коричневых братьев», а о том, как защитить завоеванное, как охранить глобальные позиции Запада.
Сразу после 1991 г. имели место эвфемизмы. Государственный секретарь США в администрации президента Клинтона М. Олбрайт ответила на приобретший актуальность вопрос своим определением Америки: «Нация, без которой невозможно обойтись. Она остается богатейшим, сильнейшим, наиболее открытым обществом на Земле. Это пример экономической эффективности и технологического новаторства, икона популярной культуры во всех концах мира и признанный честный брокер в решении международных проблем»[396]. Место Америки, объясняла американскому сенату государственный секретарь Олбрайт, «находится в центре всей мировой системы... Соединенные Штаты являются организующим старейшиной всей международной системы». Ее заместитель С. Тэлбот в том же ключе подчеркнул: «Если мы не обеспечим мирового лидерства, никто не сможет вместо нас повести мир в конструктивном, позитивном направлении».
Правящей республиканской администрации Дж. Буша-мл. также не хотелось бы сразу расставлять акценты и однозначно называть свою политику имперской. Характеризуя современную Америку, невозможно говорить об империи в классическом виде — эмфатически утверждает советница президента Буша по национальной безопасности Кондолиза Райс. Ее отрицание принуждения других сводится в конечном счете к утверждению, что «у Соединенных Штатов нет территориальных амбиций и нет желания контролировать другие народы»[397]. (Это сказано после Войны в Заливе, Косова и Афганистана — и непосредственно перед вторжением американских войск в Ирак.) Подобным же образом и президент Буш, выступая в День ветеранов, открещивался от неизбежного лозунга: «У нас нет территориальных амбиций, мы не стремимся создать империю».
От эпитета «имперский» открещивается ряд представителей либеральной профессуры. Так, Филип Желиков из Вирджинского университета предлагает увидеть различие: «В империях метрополия контролирует другие нации, она пишет им законы и все тому подобное. Даже если у нас «неформальная» империя — такая, какую англичане имели в случае с Афганистаном, вы все же обнаружите, насколько иную роль играют Соединенные Штаты». Читающей публике объясняется, что термин «империя» в новое время приобрел особую популярность во время войны англичан с бурами. Потом термин совершенно запутали марксисты, а их эпигоны совсем потеряли точку отсчета. «На протяжении жизни последнего поколения люди стали определять как империализм любое влияние одной страны на другую. В этом случае термин теряет смысл, но приобретает значительное негативное звучание». Может, Соединенные Штаты просто выглядят «излишне амбициозными»? Советник президента Буша-мл. Кондолиза Райс аргументирует в наступательном духе: «Что было сверхамбициозного в том, что Соединенные Штаты сделали демократию нормой в Японии, помирили Францию с Германией? Америка распространяла ценности, которые ценила сама. Трумэн и его люди понимали, что Америка не может позволить наличие вакуума в мире».
Примечательный уход от проблемы «И» — определения империи — никак не разделяется теми, кто не считает зазорным иметь смелость и называть явления своими именами, кто энергично и открыто обеспечивает идейную подоплеку односторонней политики, кто никоим образом не смущен этим термином, воспевавшимся в Америке 1900 г., уничижительным в Америке 1950 г. и вернувшим былое обаяние в Америке после 2001 г. Для таких идеологов, как Чарльз Краутхаммер, для издателя неоконсервативной «Уикли стандарт» Уильяма Кристола, для популярного ныне аналитика Роберта Кэгена — и даже для заместителя министра обороны Пола Вулфовица— в имперских орлах, в имперском влиянии, в самом слове «империя» нет ничего, что заставляло бы опустить глаза. Как написал Уильям Кристол, «если кто-то желает сказать, что мы имперская держава, ну что ж, очень хорошо, мы имперская держава»[398].
В августе 2007 г. ВВС США получили сотый Ф-22 «Раптор» — самолет пятого поколения.
И что дурного в слове «гегемон»? По-гречески это просто лидер. Однополярность гарантирует мир от неожиданных взрывов насилия, регламентирует прогресс, обеспечивает стабильность. В самой Америке понимание уникальности момента и несказанных американских возможностей стало всеобщим. Вашингтон ощутил себя подлинной столицей мира, имеющей свое видение оптимальной структуры мира и свое предназначение осуществлять эту миссию.
Как пишут американские политологи Дж. Чейз и Н. Ризопулос, «имперская модель — будьте Римская, Византийская, Габсбургская, Оттоманская или Британская империя — идеально обеспечивали не только безопасность для своих собственных граждан, но гарантировали и осуществляли упорядоченный мир, в котором живущие за пределами собственно империи также пользовались благом существующего порядка — политического, законодательного, экономического, — навязанного имперским гегемоном»[399].
Исследователи классической античности «могут возмущаться сравнением демократической Америки с тираническим Римом Августа и Нерона. Но сформировавшийся имперский лагерь указывает, что, как ни неожиданно это сравнение, Америка ведет себя подобно побеждающей империи»[400]. Идея империи «стала лейтмотивом редакционных статей и общим мнением специалистов на страницах американских газет»[401]. Главный редактор журнала «Ю.С. ньюсэндуорлд рипорт» М. Закерман с великой гордостью объявил не только о пришествии второго американского века, но и о том, что человечество стоит на пороге новой американской империи — novus imperio americanum[402].
Открытые идеологи империи указывают на то, что термин «империя» не имеет значения антонима понятиям «республика» и «свобода». Среди тех, кто все более свободно оперирует этим термином, есть и умудренные историки, прежде едва ли бы согласившиеся на столь легкое употребление этого термина. К примеру, иельский историк Джон Льюис Геддис пишет: «Мы (США) — определенно империя, более чем империя, и у нас сейчас есть мировая роль»[403].
Теоретики могут выступать за или против империи, но все они уже свободно пользуются этим термином — от политического правого фланга до левого, от Майкла Игнатьева и Пола Кеннеди до Макса Бута и Тома Доннели. Именно это и наиболее примечательно: все участники дебатов знают, о чем идет речь. А речь идет не о традиционных темах распространения капитализма по всему миру и не о новой глобальной консьюмеристской культуре. Речь совершенно определенно идет о принуждающей внешней политике, об использовании вооруженных сил США на глобальных просторах, на всех материках и на всех океанах, о защите Соединенными Штатами своих интересов в глобальных масштабах.
В послесентябрьской Америке понятие «имперское мышление» сменило негативно-осуждающий знак на позитивноконструктивный. И ныне даже такие умеренные и солидные издания, как «Уолл-стрит джорнэл» и «Нью-Йорк тайме», впервые за сто лет заговорили об империи, имперском мышлении, имперском бремени не с привычным либеральным осуждением, а как о реальном факте исторического бытия. Изменение правил политической корректности ощутили на себе редактора бесчисленных газет и журналов повсюду между двумя океанскими побережьями. Ведущие американские политологи триумфально возвестили, что «Соединенные Штаты вступили в XXI век величайшей, благотворно воздействующей на глобальную систему силой, как страна несравненной мощи и процветания, как опора безопасности. Именно она будет руководить эволюцией мировой системы в эпоху огромных перемен»[404].
Открытие перестает быть открытием. Широко известный американский политолог Дж. Чейс вопрошает: «Кто смог бы отрицать, что Америка — имперская держава?»[405]. Идеальный мир, как открыто говорят американские теоретики, это такой мир, где «Соединенные Штаты доминируют в дипломатической, экономической, военной сфере и в области пользования ресурсами окружающей среды»[406]. И в сфере массовой культуры — вот впечатления американского профессора Дж. Курта от посещения им очаровательного богемского городка Кутна Гора (50 км от Праги): «Над городом и над всей Чешской республикой распростерла крылья Американская империя со своей «мягкой мощью» — поп-культурой. По мере того, как солнце пробивается над старинными крышами и шпилями соборов, видевших еще империю Габсбургов, воздух наполняют звуки рэпа из приемников подростков, на головах которых бейсбольные кепки и которые одеты в джинсы «багги»... Соединенные Штаты — самая гегемонистская и имперская держава за все пять столетий, прошедших со времени открытий Колумба»[407].
Страстной апологией исторической миссии американской империи является вышедшая в 2002 г. книга редактора газеты «Уолл-стрит джорнэл» М. Бута «Войны с целью достижения мира: малые войны и взлет американской мощи»[408]. Квинтэссенция этой апологии американской империи: мы, американцы, не мечтали об империи, не строили ее, не проектировали ее контуры — она упала на американские плечи достаточно неожиданно, когда рухнул «второй мир», а затем когда в условиях послесентябрьской (2001 г.) общемировой мобилизации главные регионы планеты — Западная Европа, Россия, Китай, Индия (всего 144 государства) — предпочли войти в формируемую Америкой коалицию.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ ЗАПАД ПОСЛЕ «ХОЛОДНОЙ ВОЙНЫ»
Идеи, завоевавшие Америку (и Запад)
Библейское «в начале было слово» относится к Америке, может быть, больше, чем к какой-либо другой стране. Подготовка «неоконсервативной фалангой» нового идейного обоснования американской внешней политики (и фиксация этого обоснования в сентябре 2002 г. в виде «доктрины Буша») свершились не вследствие некой аберрации американского сознания, некоего восстания глобалистов против привычного отрицания осевой тенденции идейной истории Соединенных Штатов. Напротив, все основные предпосылки поворота к жесткому самоутверждению, действиям самостоятельно и желание опередить потенциального противника имеют в американской политической жизни долгую и последовательную историю. Как нам представляется, наиболее внушительный обзор этой истории сделал историк из университета
Пенсильвании Уолтер Макдугал во впечатляющей книге с «говорящим» названием: «Земля обетованная, государство крестоносцев»[409].