Все засмеялись.
К вечеру жара медленно отступала, но в комнате все еще было душно, несмотря на распахнутые окна.
— А я бы к родителям помчался, — сказал крохотный мужичок, у которого из-за стола виднелась одна голова. — Когда они умирали, я сидел на Севере, даже попрощаться не смог.
— Что вы все о грустном? Давайте лучше споем.
— Да мы же на поминках.
— Ничего, — сказал замдиректора, — споем тихонько нашу любимую. И Толя будет нас слышать и радоваться.
— Говорят, после третьего года душа окончательно покидает этот мир.
— Вот, пока не покинула и споем.
И они запели песню, ту самую, какую пели и родители и все родные Макарова в его детстве, которую пела вся Россия за праздничными или за поминальными столами. Пели про мужика, который, когда был молод, служил ямщиком на почте. Макаров подумал, что все эти люди для него такие же родственники, как его родители, как его любимые тетки. И от этой песни что-то вдруг начало раскручиваться в нем, какая-то сила стала распирать его, пригибать к столу, наливать свинцом руки. У него потемнело в глазах, и он понял, что нужно срочно что-то сделать, освободиться от этой чудовищной энергии, вдруг ожившей в нем, выплеснуть немедленно, иначе она убьет его.
— Подождите! — крикнул он.
Все недоуменно замолчали.
— Сейчас вы все станете молодыми. Я не знаю, сколько смогу удержать вас в этом состоянии, наверное, очень недолго, несколько минут, но все равно, это будет мой вам подарок.
В комнате вдруг стало быстро темнеть, почти совсем стемнело. Потом она словно наполнилась какой-то жидкостью, и лица сидевших вокруг стали видны, как сквозь аквариум. Внезапно все успокоилось, в окно опять лился желтый послеполуденный свет и было слышно, как в соседнем дворе мычит корова.
— Господи, Клава, это ты? — шепотом спросил замдиректора.
— Я, Алексей Иванович, я.
Макаров почувствовал, как Анна сильно, до боли стиснула его руку. Все вокруг сидели молодые, красивые, радостно улыбались, оглядывали друг друга и ошарашенно молчали. Казалось, мир остановился, замер и не смеет двинуться дальше, чтобы своим движением не уничтожить это мгновение.
— Андрей! У тебя ведь усы были в молодости?
— Бог с ними, с усами. Интересно, успею я добежать до своего дома?
— Сиди, не шевелись, сейчас все исчезнет, смотри на меня. Неужели у меня были такие прямые и такие длинные волосы.
— Были. Ты была такая удивительная.
— Почему была. Я сейчас такая.
Сидящие за столом не кричали, не всплескивали руками, не падали в обморок — они просто тихо разговаривали, оглядывая друг друга, улыбались, и лица у них были чуточку торжественными, какими они, наверное, всегда бывают у людей, прикоснувшихся к чуду. Только девушка в дальнем углу у окна плакала.
— Вон Дима идет, — сказал кто-то из дальнего угла, — и тоже молодой.
— Что за Дима?
— Пенсионер из Москвы, у меня отдыхает.
Макаров взглянул в окно и увидел отца. Увидел таким, каким он ему помнился в юности. Отец медленно переходил дорогу, направляясь к ним. Макаров вскочил и, извиняясь, наступая на ноги, опрокидывая стулья, посуду на столе, выбрался к дверям. Пробегая темный коридор и двор до калитки, он радовался тому, что с его помощью состоялось это возвращение, что смысл его только в том и состоит, что мы вечны, всегда молоды, что любой момент нашей жизни остается во времени, и вся энергия живых и умерших служит тому залогом. Нет никаких других миров — есть только этот, настоящий и единственный.
Он выскочил на улицу и бросился к отцу. Тот узнал его, улыбнулся устало и виновато. Макаров обнял отца и сказал, преодолевая комок в горле:
— Прости меня, папа! Я так долго искал тебя и никак не мог найти.
— Ничего, сынок, ничего. Может быть, мы теперь все время будем вместе.
Они стояли и стояли так. Макаров уткнулся носом в отцовский пиджак, и ему даже показалось, что он на секунду задремал, вернее — провалился в какое-то беспечное, бесконечно-спокойное состояние. И тут он почувствовал, что у отца ледяные, обжигающие сквозь рубаху руки.
Глава седьмая
Он открыл глаза. Перед ним стоял Березин и пытался приподнять его с кресла.
— Я хотел переложить вас на кровать. Вы очень долго не приходили в себя, — смущенно объяснил он.
— Ничего, я уже в порядке. Какие у вас руки ледяные.
— Старость не радость. Кровь уже не греет. Я и сам мерзну целыми днями. Мне кажется, наш опыт завершился успешно. Вы почувствовали?
— Не знаю. Голова сильно болит.
— Это естественно. Сейчас выйдете на улицу и все пройдет.
На улице немного полегчало. Макаров стоял на углу, не решаясь пойти домой. Потом зашел в телефонную будку, стал набирать телефон Анны. Набрал первые три цифры и бросил трубку. На улице было душно, начиналась гроза, и первые тяжелые капли уже барабанили по пыльным листьям. Он успел вскочить в подъезд, прежде чем ливень обрушился сплошной стеной. Макаров смотрел, как плыли по луже и лопались огромные пузыри.
«Черт меня дернул связаться с сумасшедшим. Наверно, он мне что-то в чай подсунул, уж очень странно голова болит».
На душе было так тяжко, что хотелось сесть здесь на ступеньки, прямо под дождь, положить голову на колени и завыть волком. Как будто он по собственной глупости утратил что-то очень важное и дорогое.
«Да что я в самом деле? Ничего ведь особенного не случилось. Просто потерял часа полтора времени. И выпил какой-то гадости».
Опять наступила осень. Макаров бежал под дождем к автобусной остановке, потом ежился, как будто был голым среди сдавивших его мокрых плащей, и все шептал про себя: «Из глубины взываю к Тебе…». Внешне его жизнь внезапно стала налаживаться. Он получил повышение на службе, стал заведовать сектором, съездил на международный конгресс в Мексику и, что самое удивительное, почувствовал вдруг вкус к домашней жизни. Приходил рано, сам себе готовил, смотрел телевизор, занимался бумагами, взятыми с работы. Его не тянуло больше к друзьям, к совместному распитию огромного количества чешского пива и многочасовой, ни к чему не обязывающей болтовне. С Анной он встречался еще два раза у ее подруги, но оба раза почему-то было скучно; после любви Макаров молча курил, Анна же говорила об успехах дочери и о своей мечте переехать из спального района поближе к центру. И Макаровым опять завладело чувство того, что живет на самом деле не он сам, а кто-то за него и через него, кто-то серый, невзрачный и в меру бездарный. Роман, который он начал писать и написал почти восемьдесят страниц, давно пылился в папке на шкафу. Иногда Макаров садился за стол, раскрывал папку и тупо глядел на исписанные листы, но ни одна новая, сколько-нибудь интересная мысль не приходила в голову. Очень часто снилось, что там же, на шкафу, он находил выпавшие, видимо, из папки страницы, очень много страниц, заполненных его корявым почерком. Он читал их, и там было написано про какие-то удивительные приключения, происходившие с ним, про необыкновенную, яркую любовь, которая у них случилась с Анной, про что-то еще — но, проснувшись, он ничего конкретного не мог вспомнить: яркое разноцветное пятно, оставшееся в памяти после сна, быстро тускнело, расплывалось, удержать его было невозможно.
Макаров решил, что роман не поможет ему выбраться из-под толщи воды, подняться с той глубины, на которой он находился. И сам роман, и его роман с Анной, превратившийся в банальный романчик, как он этому ни противился в душе. Иногда он оцепенело сидел, уставясь в одну точку, и вспоминал все то же: его прогулки в деревне Крючково с Анной по ночам и яркие звезды на черном осеннем небе.
«Не может быть, что все это осталось только воспоминанием, что я зря вызвал ее из небытия, что я оказался не способен удержаться в том состоянии, оказался неспособным любить. Что-то со мной случилось, я проскочил какой-то важный момент в наших отношениях, после чего все начало обваливаться, становиться заурядным и обыкновенным. Но где? Ведь так здорово и так необычно начиналось….»
Он зашел к начальнику и попросил командировку в Великий Устюг.
— Почему именно в Устюг? Может быть, сразу в Чикаго?
— Я хочу съездить в наш филиал.
— Ты что, забыл там галстук в гостинице? Так его небось давно выбросили, а гостиницу закрыли.
— Почему закрыли?
— Может быть, закрыли. Как наш филиал, уже два года назад.
— Два года? — ужаснулся Макаров.
— Разве ты не знал?
Макаров несколько минут растерянно молчал, потом решился.
— Отпусти меня на неделю за мой счет.
— Ты уже и так месяц гулял, надо совесть иметь.
— Прошу тебя, последний раз, мне очень нужно.
— Черт с тобой, пиши заявление.
Успенский собор стоял в лесах, вокруг кипела работа.
— Что здесь происходит? — спросил Макаров у человека в пальто, надетом поверх рясы.
— Не видите разве? Обновляем храм.
— А архив, он что — выехал?
— Благодарение Богу, выехал. Сколько трудов и крови нам это стоило!
— Можно мне пройти внутрь?
— Ни в коем случае, там тоже все в лесах. И опасно. Посторонним нельзя.
— Я не посторонний. Я здесь был один раз. Росписи меня поразили, хотелось бы еще раз взглянуть. Я специально из Москвы приехал.
Монах (так Макаров назвал его про себя) недоверчиво посмотрел на него:
— Ну что ж, пойдемте. Я вас провожу.
Макарову сначала показалось, что внутри так же холодно, как и в прошлый раз, несмотря на теплую осень. За лесами, за ведрами краски и побелки ни ликов святых, ни тоскливых глаз гадов почти не было видно. К тому же монах все время следовал за ним. Макаров обошел стены, посмотрел, задрав голову, на купол, потом поблагодарил и направился к выходу.
— Странно все-таки, — сказал провожатый, — для этого вы и приезжали?
— Нет, не для этого, что-то хотел увидеть важное для меня — и не увидел.
— А в прошлый раз видели?
— Видел.
— Значит, не в том настроении приехали. По глазам вижу — на душе у вас темно. В помощи нуждаетесь.
— Кто же мне поможет?
— Бог поможет, молитесь.
Макаров несколько минут потоптался в нерешительности, потом повернул к дороге.
— Подождите! Знаете что, пойдемте ко мне, я живу у настоятеля, он еще не приехал, охраняю его новый дом. Попьем чайку, поговорим, может, вас и отпустит. На самолет вы все равно опоздали.
Дом настоятеля оказался добротной избой. Внутри стоял мощный дух свежеспиленного дерева, которым были обшиты стены. За чаем с липовым медом Макарова действительно отпустило, он размяк и рассказал гостеприимному сторожу про свое прошлое происшествие в соборе.
— Забавно, — улыбнулся тот. — Скорее всего, тут ничего удивительного нет, просто замок заело.
— А я эти глаза до сих пор вижу.
— Естественно! Роспись восемнадцатого века, тогда еще были настоящие мастера. Вдохновенные, страх Божий в душе носили. И все-таки, что же вы там хотели увидеть важное для вас?
— Не знаю. Была только твердая уверенность: что-то нужно обязательно увидеть. Ну ладно, загостился я, спасибо вам большое, пойду.
— Куда же вы?
— В гостиницу.
— Не хочу быть навязчивым, но можете переночевать здесь. В гостинице одни кавказцы, шумно и грязно. Вот только белья у меня нет, но одеяло теплое, овечье.
Макаров согласился. Они проговорили до вечера. Монах оказался человеком незаурядным, в миру окончил философский факультет, преподавал, учился в аспирантуре, потом, в самые свинцовые брежневские времена все бросил и ушел служкой в церковь.
— Наша беда в том, — говорил монах, — что в народе всегда воспитывали комплекс неполноценности. Вы посмотрите: Чаадаев, Хомяков, Бердяев и многие другие только и пишут о том, какой мы жалкий народ, не давший миру ни одной идеи, ничего в нашей истории не было великого, одни только зверства, жестокости и унижения человека. Сейчас это превратилось в повсеместное убеждение. С ним невозможно подняться, оно постоянно давит. Поэтому правители — временщики, министры и бизнесмены — жулики. Схватить и убежать, потом хоть потоп. И действительно, после каждого подъема — потоп, после каждого успеха — обвал.
— Философы, значит, виноваты?
— Не только. Вы вот верите, что в нашей стране возможна нормальная демократия, длящаяся сто лет, возможно стабильное экономическое процветание? То-то и оно, — продолжал он, увидев выражение лица Макарова, — никто не верит. Не такие мы люди, чтобы долго жить в сытости и спокойствии, нам страдать хочется. Маленькую болячку так расчешем, что в язву превратится. А все из-за чувства неполноценности.
— Может быть, в этом и есть наша богоизбранность?
— Не дай Бог, если в этом. Тогда наша история всегда будет историей народа-неудачника.
— Я думаю, что история — это не подъемы и обвалы. История идет своим невидимым путем. Где-то в глубине души человека совершаются незаметные сдвиги, а уже потом начинаются события. И здесь мы, может быть, давно уже впереди всех.
— Что-то не заметно этих сдвигов, — возразил монах.
— А они еще не случились. Надо, чтобы хоть у кого-то произошло преображение. Без этого никакой истории у нас не будет, один сумбур и бессмыслица.
— Хотел бы я посмотреть на одного такого преображенного….
— Я бы тоже хотел…
Макарову отвели топчан в углу у окна. Одеяло оказалось толстым и теплым, он сразу задремал. Сквозь дрему слышал, как монах ушел, затем вернулся, гремел ключами, вешая их на стенку возле двери, потом погасил свет. Но комната все равно была освещена уличным фонарем, свет которого бил в окно.
— Вы спите? — спросил монах, подходя к нему.
— Да, уже почти сплю.