Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мятеж реформаторов: Когда решалась судьба России - Яков Аркадьевич Гордин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С одной стороны, это признание — тактический ход, чтобы представить свои действия в виде понятном и безобидном. Но с другой — есть в этом признании серьезный смысл.

Мы знаем, что в случае воцарения Константина вождями тайного общества положено было общество законсервировать и стараться занять важные посты — для будущих акций. И в этой ситуации Бестужев, очевидно, и собирался действовать именно так, как говорил своим следователям. И чрезвычайно существенно то, что он верил — при Константине кавалерийский офицер без знатности, богатства и связей сможет сделать карьеру только личными достоинствами: искусством верховой езды, увлеченностью своим — кавалерийским — делом (книга о верховой езде!). При "другом государе", то бишь при Николае, этих средств, приемлемых для порядочного человека, явно окажется недостаточно.

Ссыльный Пушкин, узнав в Михайловском о присяге Константину, писал 4 декабря Катенину: "…Как поэт радуюсь восшествию на престол Константина I. В нем очень много романтизма: бурная его молодость, походы с Суворовым, вражда с немцем Барклаем напоминают Генриха V. К тому ж он умен, а с умными людьми все как-то лучше; словом, я надеюсь от него много хорошего".

Обдумав ситуацию, лидеры тайного общества предположили: при Константине, в котором, казалось, жив был дух той эпохи, когда двадцатилетние храбрецы становились генералами, можно будет лихостью и офицерской сноровкой "выйти в люди". А "выйдя в люди", получив полки и дивизии, на этом новом уровне влияния потребовать реформ. То есть остаться собой, остаться в своем, активном историческом слое. Выполнить долг.

Надеялись же они, убрав — так или иначе — с политической сцены Николая, договориться, опираясь на гвардейское большинство, с Константином о введении конституции.

Константин все же был для них человеком славного прошлого, первой половины александровского царствования. А Николай — человеком зловещего, туманного будущего…

А генералитет? Милорадович? Бистром? Другие, о которых речь впереди?

Вряд ли они не знали, что такое в действительности Константин Павлович. Но при всей своей осведомленности они были поставлены перед четким выбором — Константин или Николай. (Вопрос об одной из вдовствующих императриц мог встать только после того, как отпали бы кандидатуры великих князей.) И эту альтернативу они решили одинаково — каждый из индивидуальных соображений.

Для Милорадовича Константин был старый боевой товарищ, личный друг. Милорадович, зная отвращение Константина к государственным занятиям и к самой мысли о троне, рассчитывал, что при нем он, Милорадович, будет вторым человеком империи, как при Александре был Аракчеев. При Николае он ни на что подобное рассчитывать не мог. Но вполне возможно, что им двигали не только карьерные расчеты. Правитель конституционной Польши более соответствовал полулиберальной и антикрепостнической позиции Милорадовича, чем Николай.

Как относился к Константину Бистром, мы не знаем. Но что он терпеть не мог Николая — это ясно. Кроме их служебных взаимных неудовольствий дело было еще и в принципиально различном отношении к солдату и службе. Николай был тиран, хотя и из высокопринципиальных соображений, а Бистром — командир суворовского типа, любящий солдат и любимый ими. Бистром не обладал политическими амбициями Милорадовича, но перспектива служить под началом своего недавнего подчиненного или же остаться не у дел не могла его радовать.

Для генералов, занимавших посты менее значительные, авторитет Милорадовича и Бистрома значил много. Было и еще немало личных и служебных причин, о которых мы просто не знаем.

Во всяком случае, и участники генеральской оппозиции, совершившие "государственный переворот" 25–27 ноября, и будущие мятежники 14 декабря в первые дни междуцарствия, пытаясь оценить обстановку и сделать выбор, учитывали факторы как бытовые и служебные, так и высокополитические, вплоть до внешнеполитических.

И те и другие понимали кризисность, переломность момента. И потому — рисковали.

"ЕДИНООБРАЗИЕ ЕСТЬ ЛУТЧДЯ КРАСА В МАССЕ", ИЛИ ЭПИСТОЛЯРНЫЙ АВТОПОРТРЕТ ГЕНЕРАЛА ЖЕЛТУХИНА 1-ГО

Не грех помнить, что кроме общеполитических проблем и страстей был еще и повсеместный военный быт, окружавший будущих декабристов. Быт этот не был четко поляризован по принципу: прогрессисты — с одной стороны, реакционеры — с другой. Быт, военный и общественный, был многослоен. Иногда члены тайных обществ легче находили общий язык с порядочными и разумными людьми из, условно говоря, правительственного лагеря, чем с представителями других группировок внутри своего движения. Эта черта времени мгновенно и ярко проявится в чрезвычайных, катализирующих обстоятельствах 14 декабря. И тем не менее была категория людей в начальствующем слое, которая, аккумулируя в себе суть аракчеевской эпохи, делала службу и жизнь почти невыносимой и толкала даже уравновешенных либералов к скорейшим действиям.

О генерале Сергее Федоровиче Желтухине 1-м, авторе замечательного послания, которое я предлагаю вниманию читателя, чтобы он ощутил неповторимую "прелесть" атмосферы, в которой служили те, кто собирался со дня на день перестроить жизнь страны, политические деятели с высоким сознанием собственного достоинства и предназначения, — об этом генерале декабрист Владимир Федосеевич Раевский писал: "…Начальники, такие, как Желтухин и десятки других, забивали солдат под палками…"

Желтухин писал Пестелю:

"Милостивый государь Павел Иванович.

Офицер с ундер-офицером и рядовым вашего полка прибыли сюда ко мне в Атаки 16-го числа сего месяца, я их на другой день осматривал во всей полной амуниции и что нашел, объясню вам здесь как приятель чистосердечно: кивера очень хороши, вязка султана и етишкетов тоже, хоша ети последние несколько узки, но из довольно тонкого холста и набелены хорошо, чешуя сидит плотно по щеке, хоша не на проволоке, которая, по моему мнению, нужна особенно худощавым, у коих впали щеки, у таковых оная будет отделяться от лица, граната на кивере хороша и в должном месте посажена, но несколько косо пробита, слабо притянута и не вгнуты концы ея по киверу внутрь, что отымает красы, как и чешуя к киверам тоже в тех местах, где продевается в кивер, сие надо необходимо соблюдать, чтобы медь к своим местам туго была притянута, и другого, по моему мнению, нет средства как то, чтобы в ушки вкладывать натуго как они есть широки колышки деревянные или самый толстый и жесткий ремешок, усы не так расправлены и между ними на верхней губе надо пробривать, чтобы через сие виден был раздел каждого уса, височки надо зачесывать кверху и выправлять все из-под чешуи вперед, что придает красы; перевязи портупеи хорошо набелены и сидят довольно стройно и плотно к мундирам, но без пристежек к месту, что необходимо, я полагаю, потому когда бывают в строю без ранца и шинели, то при делании ружья сумка и тесак будет беспрестанно передвигаться на солдате с места на место и собьется наконец совсем на бок; оное уже доказано на деле; суммы очень хороши, но ничего не подшито под углами, дабы сума не мялась — особенно наши молодцы солдаты не очень-то бережливы и лучшее все изгадят в день. Тесаки слишком косо сидят, ибо спереди оных видно третья часть, а более не следует как половина наконешника, оное оттого, что гнезды косо очень пришиты; у темляков столбики тонки, пострижены не по-моему, штыковые ножны личные, а не лакированные, и наконечники медные верхний и нижний у оных не одинаковые и не ровно посажены, что ребит в глазах, тем паче единообразие есть лутчая краса в массе; краги на ундер-офицере хороши, но не по-моему, ибо без ранту вверху и без строчки внизу и мало на ступню спереди и на каблук сзади набегают, — сие нужно для того, штобы нога казалась менее; сверх того не лишнее спензовать и делать тоньше крагу в том месте внизу и сзади, где сгиб ноги, дабы на марше шаг свободнее подавать и вытягивать носок книзу. Воротники у мундиров особенно сзади надо повыше и гораздо жещее — от сего и вид лучше и голову не будет так наклонять, что красит фронт… Вот как я доводил до исполнения своей обязанности и осмотра каждой вещи самому каждого частного командира в роте и в баталионе и дабы исполнить ваше желание в полной мере, любя вас душевно и не так как любят в нынешнем веку, а чистосердечно, как уроженец и шляхтич вольный, где ндравственность еще недурна, как и в дивизии моей, в коей любят царя, веру, начальство и свято выполняют их волю и свою обязанность, хоша и были люди, которые нас хотели поссорить, но по крайней мере я с своей стороны рад, что не удалось им сего сделать, тем паче я вашею дружбою дорожу, хотел бы вас иметь у себя в дивизии и когда бы и поссорились минутою по службе, но все были бы опять дружны и откровенны между собою…

Сергей Желтухин"[38].

Этот "фрунтовой профессор", скорее всего, испытывал такую пылкую дружбу к совершенно чуждому ему Пестелю потому, что полковник был близким другом влиятельного генерала Киселева, начальника штаба армии. Пестелю, кавалерийскому офицеру, получившему расхлябанный пехотный полк, советы Желтухина были ценны. Но поражает и пугает тот восторг, та высокая серьезность, с которой эти советы даются. Можно легко представить себе, как жилось в дивизии Желтухина солдатам и умным офицерам.

А для полноты картины можно вспомнить Петра Федоровича Желтухина 2-го, генерал-майора, командиры лейб-гвардии Гренадерского полка, под началом которого служил во время заграничного похода один из главных персонажей 14 декабря полковник Булатов. И вот что он вспоминал: "Я, имея правую руку совершенно раздробленную и несколько на оной открытых ран, приехал в полк к Лейпцигскому сражению, получил роту, был в сражении, и после полк квартировал близ Франкфурта-на-Майне.

Генерал Желтухин в одно время забылся до того, привыкши делать дерзости другим офицерам, вздумал без всякой причины и за ошибку одного офицера напасть на меня и, не уважая ни службы моей, ни ран, наговорил мне при фронте тьму грубостей и простер свою дерзость до того, что сказал мне: "Вы, сударь, не имеете ни малейшего благородства". Это было перед фронтом, меня арестовали, и я молчал, просидел три дня под арестом, был взбешен как нельзя более, и после заплатил ему такою же дерзостию, сказав ему при его адъютанте Дитмаре, что если он впредь осмелится сказать мне подобное, то я, несмотря что имею одну руку, убью его… После того он со мною был осторожен".

Этот хам, которого можно было поставить на место только угрозой физической расправы, относительно которого командующий гвардией генерал Васильчиков писал царю, что его не любят в гвардии, и просил не назначать его командиром нового Семеновского полка, стал в 1821–1823 годах начальником штаба гвардии.

Столкновения между средним офицерством и вышестоящими были неизбежны. Чем дальше дворянский авангард уходил в своем самосознании от сути самодержавного государства и отношений, которые этой сутью навязывались, тем резче те, кто эту суть выражал, должны были настаивать именно на такой форме отношений.

Хамство постепенно делалось стилем отношений высших с низшими. Декабрист Розен, специально разбирая это явление в воспоминаниях, приводил как один из примеров того же Желтухина 2-го: "…Был я свидетелем неприятной сцены и непростительной грубости со стороны начальника. Желтухин, обратившись к гевальдигеру, штаб-офицеру, и указав рукой на свой письменный стол, спросил его: "Отчего перекладина между ножками поставлена ребром, а не плашмя, как я приказал?" — Гевальдигер отговорился неведением, непониманием приказания. — "Я приказал, и довольно, а за непослушание я вас впредь отправлю в нужное место на веревке"".

За невыполнение какого-то чепухового приказания, не имеющего никакого военного значения, начальник штаба гвардии грозил отправить гвардейского штаб-офицера — подполковника или полковника — на веревке в нужник!

Несгибаемым блюстителем этого стиля был прежде всего великий князь Николай Павлович.

Братья Желтухины, эти маленькие аракчеевы, и им подобные выдвигались на первый план, становясь опорой окостеневающего режима, который вскоре должен был возглавить Николай.

Между ними и членами тайных обществ находилась, однако же, немалая группа генералов и офицеров, в значительной своей части сочувствующих оппозионерам, но — выжидающая. Определить политическую судьбу этой группы могло только возникновение предельных обстоятельств и ясный перевес одной из сторон.

Но пока что великий князь и его власть имущие единомышленники "налегали без милосердия" на тех, кто думал о будущем России, кто ясно видел катастрофичность пути, по которому она двигалась.

Представитель нейтрального военного слоя, не входивший в тайные общества, знаменитый Денис Давыдов говорил с горечью: "Налагать оковы на даровитые личности и тем затруднять им возможность выдвинуться из среды невежественной посредственности — это верх бессмыслия. Таким образом можно достигнуть лишь следующего: бездарные невежды, отличающиеся самым узким пониманием дела, окончательно изгоняют отовсюду способных людей, которые, убитые бессмысленными требованиями, не будут иметь возможности развиваться для самостоятельного действия и безусловно подчинятся большинству. Грустно думать, что к этому стремится правительство, не понимающее истинных требований века, и какие заботы и огромные материальные средства посвящены ими на гибельное развитие системы, которая, если продлится на деле, лишит Россию полезных и способных слуг. Не дай, Боже, убедиться нам на опыте, что не в одной механической формалистике заключается залог всякого успеха. Это страшное зло не уступает, конечно, по своим последствиям татарскому игу! Мне, уже состарившемуся в старых, но несравненно более светлых понятиях, не удастся увидеть эпоху возрождения России. Горе ей, если к тому времени, когда деятельность умных и сведущих людей будет ей наиболее необходима, наше правительство будет окружено лишь толпою неспособных и упорных в своем невежестве людей. Усилия этих лиц не допускать до него справедливых требований века могут ввергнуть государство в ряд страшных зол".

Сам того не подозревая, Денис Давыдов точно описал не только настоящее и будущее, но и очертил тот страшный процесс вытеснения из истории дворянского авангарда, который наметился еще в петровские времена, а к 1825 году достиг своего апогея. Двойственность петровских реформ, установка на неограниченный деспотизм и рабское сознание, культивировавшиеся российским самодержавием, привели к явлениям необратимым и неостановимым без вооруженного сопротивления, без катаклизма, без крови. Грубая недальновидность власти провоцировала лобовое столкновение.

Столетняя история дворянского авангарда подходила к решающему моменту.

ОТСТУПЛЕНИЕ: РАЦИОНАЛИСТ В СФЕРЕ ПРАКТИЧЕСКОЙ ПОЛИТИКИ

Осенью 1825 года Якубович познакомился еще с одним лицом, близким к заговору, и встреча эта имела непредсказуемые тогда, но удивительные последствия.

"Гордый, высокомерный, скрытный, с ясным и дельным умом, обработанным положительными науками" — так охарактеризовал наблюдательный Боровков подполковника Гавриила Степановича Батенькова. И у него были основания для такой характеристики.

Артиллерийский офицер Батеньков воевал с 1812 по 1814 год, неоднократно был отличен за храбрость, в январе 1814-го "при местечке Манмирале прикрывал отступление корпуса, получил штыком десять ран", чудом остался жив. Но в марте он снова сражался.

Еще до войны, будучи в кадетском корпусе, он подружился с Владимиром Федосеевичем Раевским, впоследствии одним из самых радикальных оппозиционеров. Они "развивали друг другу свободные идеи". Так что критический образ мышления присущ был Батенькову с юности.

Сам он писал о себе: "Военной славы не искал, мне всегда хотелось быть ученым или политиком. Во время двух путешествий за границу мысли о разных родах правления практическими примерами во мне утвердились, и я начал иметь желание видеть в своем отечестве более свободы. Следуя природным склонностям, я оставил службу в артиллерии, приехал в Петербург, занялся опять в тишине… точными науками, с честью держал экзамен в Институте путей сообщения, вступил в сей корпус и отправился в Сибирь… Там нечем было заняться, кроме наук. Должностные упражнения, хотя занимал я место окружного генерала, были неважны".

В Сибири Батеньков встретил Сперанского, назначенного управлять этим краем. Сперанский оценил способности молодого офицера и приблизил его. "Он начал употреблять меня в дела и действительно обратил в юриста. Практика и образцовые творения сего мужа были для меня новым источником учения: я сделался знатоком теории законодательства и стал надеяться достигнуть первых гражданских должностей".

Этот человек, сочетавший в себе точный ум ученого, обширные познания в сфере законодательства с желанием большей свободы России, вернулся в 1821 году в Петербург вместе со Сперанским и получил крупный пост правителя дел Сибирского комитета. Как сам он свидетельствовал, "в сие время Петербург был уже не тот, каким оставил я его прежде за 5 лет. Разговоры про правительство, негодования на оное, остроты, сарказмы встречались беспрестанно, коль скоро несколько молодых людей были вместе".

Он хотел войти и вошел в общество образованных и талантливых людей — "начал с Воейкова через Жуковского, а потом всех узнал у Греча. У сего последнего были приятные вечера, исполненные ума, остроты и откровенности, — здесь я узнал Бестужевых и Рылеева". К 1823 году у Батенькова была настолько известная репутация честного, умелого, предприимчивого деятеля, что Аракчеев потребовал перевода его в Совет военных поселений. Начиналась карьера государственного человека.

Но то, что увидел Батеньков в поселениях, привело его к мысли, что "революция близка и неизбежна". Трезвомыслящие люди приходили к этому выводу независимо друг от друга. Вспомним слова Александра Бестужева о неизбежности скорого "решительного переворота" снизу.

В январе 1825 года Батеньков сказал себе: "…Поелику революция в самом деле может быть полезна и весьма вероятна, то непременно мне должно в ней участвовать и быть лицом историческим".

Если Рылеев, Александр Бестужев, Якубович пришли к идее революционного действия из сферы романтических представлений, то Батеньков, инженер и юрист, пришел к той же идее путем холодного анализа ситуации. И это — крайне важная характеристика политической атмосферы кануна восстания. Ее обусловливали не только романтический энтузиазм, человеколюбие или честолюбие, но и неумолимая логика процесса.

В том же 1825 году Батеньков, не зная о существовании тайных обществ, стал обдумывать структуру собственной конспиративной организации. "Я сделал свой план атакующего общества, полагал дать ему четыре отрасли: 1. Деловую, которая бы собирала сведения, капиталы, управляла и ведала дела членов. 2. Ученую, которая бы вообще действовала на нравы. 3. Служебную, которая бы с пособием капиталов общества рассыпана была по государству, утверждала основания управления и состояла бы из лиц отличнейшей в делах честности, кои бы, занимая явно гражданские должности, тайно по данным наказам отправляли и те обязанности, кои будут на них лежать в новом порядке. 4. Фанатиков, более для того, что лучше иметь их с собою, чем против себя".

Естественно, что лидеры Северного общества обратили на Батенькова внимание. Этот подполковник с государственным умом, близкий по дружеским теперь уже связям к Сперанскому, конечно же мог быть им чрезвычайно полезен.

Сближение их произошло в октябре 1825 года, за два месяца до событий.

Батеньков рассказывал: "Случившееся в Грузине происшествие (убийство дворовыми любовницы Аракчеева Настасьи Минкиной. — Я. Г.) сделалось, как известно, предметом городских разговоров. Спустя довольно времени, уже в октябре, обедали мы у Прокофьева. Целый стол говорили о переменах, кои последовать могут вследствие отречения графа Аракчеева. А. Бестужев сказал при сем случае, что решительный поступок одной молодой девки производит такую важную перемену в судьбе 50 миллионов. После обеда стали говорить о том, что у нас совершенно исчезли великие характеры и люди предприимчивые.

Нечувствительно я остался с Бестужевым наедине, и начали мечтать о судьбе России. Нам представлялась она в прелестном виде под свободным правлением, я пожелал, чтоб мы пользовались свободою, что нет средств приняться за столь полезное дело и что, по всей вероятности, нет людей, кои бы могли поддержать конституционное правление. Он сказал, что люди есть уже, которые на все решились; я отвечал, что не был бы русским, если бы отстал от них. Прибавил к тому, что перевороты снизу, от народа, опасны и лучшее средство придумать так, чтоб овладеть самым слабым пунктом в деспотическом правлении, то есть верховною властью, употребив интригу или силу".

В доме Российско-Американской компании кроме директора ее, Прокофьева, жили Александр Бестужев с Рылеевым. Уходя после достопамятного разговора, Батеньков спросил Бестужева, где сейчас Рылеев. "Внизу, до времени", — ответил тот. Батеньков понял, что его собеседник имеет в виду не только нижний этаж дома.

Вскоре Батеньков встретил капитана Якубовича. "Обедал я у Прокофьева; возле меня сел А. Бестужев, а напротив, в конце стола, Якубович. Бестужев, указывая на него, говорил, что такие молодцы все сделать могут. После я завел разговор, что хочу жениться на купчихе, буду купцом, дойду до звания градского главы и попробую возвысить оное на степень лорда-мэра. Якубович ответил: "Вы хотите быть головами, но оставьте руки на нашу долю"".

Батеньков сразу вспомнил разговор с Бестужевым о людях, на все решившихся.

Александр Бестужев, который, собственно, и привлек Батенькова к тайному обществу, подробно изложил историю их сближения — со своей точки зрения: "Я знал подполковника Батенькова года с три, ум его всегда мне нравился, но как он занимал места при особах важных — говорил черезчур легко обо всем, — я никак не мог вообразить, чтобы это не был повод или для того, чтобы выведать общее мнение, или для предания частных лиц. Поэтому кроме обыкновенных вольнодумств с ним не сближался. Мы иногда с Рылеевым говорили о нем, и я спорил с ним; он говорил, что это от души, я — что с умыслом. Наконец Рылеев этой осенью сказал мне, что он щупал нрав Батенькова и уверился, что он либерал. Однажды после обеда у Прокофьева, мечтая о том, что было бы с Россиею, если б она имела конституцию, он (Батеньков. — Я. Г.) сказал: "Людей-то нет, чтоб переворот произвести; надо нам стараться выходить в люди, чтоб занимать дельные места". Я же, ему противореча, сказал: "Послушайте, вы честный человек и так или иначе думаете, но меня не предадите — есть человек двадцать удалых голов, которые на все готовы. Они нанесут удар — увлекут солдат, и Россия преобразится по-русски". Вот тут-то сказал он мне, что он бы не достоин был называться и прочее; только он начал не соглашаться на республику, говоря, что еще не дозрели люди. И потом, кинувшись опять в мечтания, говорил, какие бы льготы дать народу, и понемногу, а не вдруг. В другую субботу говорил с ним уже Рылеев и после сказал мне: "Увидишь ли, кто ошибался! Он одинаких мыслей с нами"… В конце октября мы познакомили Батенькова с Якубовичем, и они друг друга полюбили. Тут мы сказали ему, что Якубович назначается для увлечения солдат, и он согласился, что в нем есть все нужные к тому качества".

Из свидетельств этих ясно, что последние месяцы перед восстанием тайное общество жило напряженным ожиданием близких событий, хотя скорая смерть императора никому известна не была. Ясно из них, что с приездом Якубовича, с появлением человека, который может "увлечь солдат", группа Рылеева стала думать не только о том, чтобы воспользоваться удобными обстоятельствами, коль скоро они возникнут, но и о том, как самим эти обстоятельства создать. Ясно из них, что задолго до 14 декабря с его конкретными условиями Рылеев и Александр Бестужев разрабатывали тактику революционной импровизации, внезапного удара, который стронет лавину, — двадцать храбрецов начинают, а потом все идет само собой. Лозунг "Дерзай!", выдвинутый Рылеевым перед восстанием, родился гораздо раньше и стал казаться особенно заманчивым с появлением в среде заговорщиков Якубовича.

И ясно, что в октябре — ноябре сложился альянс Батеньков — Якубович, идеолог и исполнитель. "…Они друг друга полюбили".

ОППОЗИЦИЯ ОБИЖЕННЫХ

Офицеров, принимавших участие в подготовке восстания и самом восстании, можно разделить на две категории. Первая — люди, выбитые из своей нормальной жизненной и служебной колеи лишь событиями 14 декабря. Вторая — люди, оказавшиеся вне этой колеи еще до междуцарствия и ринувшиеся в водоворот с сознанием несправедливости этого государства не только вообще, но конкретно к ним.

Это были — подполковник в отставке барон Штейнгель, подполковник Батеньков, Якубович, Каховский и полковник Булатов.

Каждый из них сыграл свою особую и сильную роль в событиях главного дня. Причем роль троих была пагубна. Стиль же их поведения принципиально отличался от поведения, скажем, офицеров лейб-гренадерского полка и Гвардейского экипажа. В известном смысле они противостояли лидерам тайного общества — Рылееву, Оболенскому и Трубецкому. А потому заслуживают особого рассмотрения.

Штейнседь и Батеньков были люди с широким государственным мышлением и незаурядным административным опытом.

Подполковник Штейнгель, морской офицер, служивший на Охотском море, на Байкале, в Балтийском флоте, в 1812 году ставший одним из организаторов ополчения и принимавший участие во многих боях, кавалер нескольких боевых орденов, занимавший затем крупные посты по военной и гражданской части, был оклеветан перед Александром, вынужден выйти в отставку и потерял возможность делать то дело, которое считал он полезным и важным для государства.

Изъездивший всю империю, хорошо знавший самые разные стороны российской жизни, Штейнгель не сомневался в предстоящих стране бедствиях. История собственного крушения — притом что был он совершенно лояльный и дельный администратор — убедила его окончательно в несостоятельности режима. Еще будучи в службе, он писал сочинения на юридические и экономические темы. Иногда эти сочинения встречали благожелательный прием у либеральных сановников. "Патриотическое рассуждение о причинах упадка торговли" вызвало у адмирала Мордвинова желание лично познакомиться с автором.

Зато "Рассуждение о гражданственности в России", в котором Штейнгель показал "ужасный подрыв нравственности оттого, что по нашему Городовому положению все права даны деньгам, а не лицам, и всякий бесчестный богач предпочтен честнейшему бедняку", представлено было Аракчееву и возвращено им "по ненадобию".

Если бы карьера Штейнгеля не рухнула столь несправедливым образом, то, скорее всего, он добросовестно и дельно служил бы государству, пытаясь сколь можно усовершенствовать, реформировать его. Но именно трезвость и энергия реформатора, заложенные в его сознании, и делали его неудобным и ненужным. "Я, как всякий человек, знал себе цену, чувствовал свои способности, чувствовал, что мог бы быть полезен для отечества и для службы в особенности; но видел себя уничиженным, заброшенным без всякой существенной вины моей…"

В этом настроении он встретился в 1824 году с Рылеевым и узнал от него о существовании тайного общества. Пользуясь выражением бунтаря шестидесятых годов, Штейнгеля "вымучили, выдавили" в заговор.

Он писал Николаю из крепости: "Так, государь! Вам оставлено государство в изнеможении, с развращенными нравами, со внутренним расстройством, с истощающимися доходами, с преувеличенными расходами, с внешними долгами — и при всем том ни единого мужа у кормила государственного, который бы с известным глубоким умом, с характером твердым, соединяя полное и безошибочное сведение о своем отечестве, питал к нему любовь, себялюбие превозмогающую…"

Штейнгель здесь почти буквально предвосхитил то, что менее чем через десять лет с горечью скажет Пушкин, оглядывая николаевское царствование: "Казалось, смерть такого ничтожного человека не должна была сделать никакого переворота в течении дел. Но какова бедность России в государственных людях, что и Кочубея некем заменить!"

Штейнгель знал, что он и его друг подполковник Батеньков — именно те люди, которые могли бы встать у кормила государства. Но их отстранили "по ненадобию".

В канун восстания Штейнгель был наиболее близок с Батеньковым и подпоручиком Яковом Ростовцевым.

О подполковнике Батенькове мы уже говорили. Но не было еще сказано, что в ноябре 1825 года и он потерпел служебную катастрофу.

Опасаясь каверз начальника штаба военных поселений Клейнмихеля, будущего верного клеврета Николая, Батеньков начал с Аракчеевым переговоры о переводе на другую службу. Но вместо перевода был фактически выкинут со службы разгневавшимся графом. "Поняв, что в России не найду уже приюта, был жестоко поражен сею деспотическою мерою; боялся сверх того клеветы пред лицом государя (ему, очевидно, известна была история Штейнгеля. — Я. Г.), почувствовал всю ненависть к существовавшему порядку, начал громко порицать оный и выдавать себя за человека, который готов на все для перемены. Но поелику в глубине души своей был мягок и уклончив, то решился удалиться и начал искать места правителя колоний Американской компании на Восточном океане. Почти кончены уже были соглашения: я обязывался служить 5 лет за 40 тысяч ежегодно, полагая половину издерживать, а другую отсылать в иностранный банк, чтоб водвориться где-нибудь в Южной Европе навсегда. Между тем положение мое было затруднительно и горестно. Это дало удобность членам тайного общества действовать на меня".

Удивительный был человек подполковник Батеньков — при холодном математическом уме много в нем было от Якубовича, который тоже делал вид, что готов на все, а сам втихомолку хлопотал о возвращении в гвардию. Он и сам знал свою двойственность: "Древние греки и римляне с детства сделались мне любезны, но природные мои склонности влекли к занятиям другого рода: я любил точные науки и на 15-м году возраста знал уже интегральное исчисление, почти саморуком".

Неудивительно, что Якубович сделался с октября 1825 года его другом.

Обиды Якубовича и влияние их на его судьбу и поступки нам известны.

Обида Каховского началась, как и у кавказского героя, с изгнания из гвардии.

С полковником Булатовым дело было сложнее. Карьера его шла. Сын знаменитого своей храбростью и количеством полученных ран генерала Булатова, он прошел 1812 год и заграничные походы в строю лейб-гренадерского полка. Его младший брат рассказывал потом: "Он (полковник Булатов. — Я. Г.) был несколько раз ранен в Отечественную войну довольно сериозно в ногу, правую руку и голову, и часто страдал от этих ран, в особенности от головной; рассказывали мне его товарищи (сам он никогда не рассказывал ни своих походов, ни дел, в которых участвовал), что весь израненный, с повязкой на голове, с подвязанной рукою, он вступил в Париж во главе своей роты, салютуя левою рукою на церемониальном марше, при проходе мимо державного вождя русских войск; государь его заметил и пожаловал золотым оружием за храбрость, а французы, смотревшие на вступление русских войск, при виде этого юноши, всего израненного, бодро идущего перед своими солдатами, стали кричать ему: "Виват, храбрец!""

Он и в самом деле был храбр, решителен, резок и обладал, как мы видели в столкновении его с генералом Желтухиным, чрезвычайно острым чувством собственного достоинства.

Он шел обычным путем удачливого гвардейского офицера — командование батальоном в гвардии, чин полковника и полк в провинции.

Так что дело было не в формальном ходе его карьеры, а скорее в ощущениях внутренних — он страдал от общей несправедливости иерархического военного принципа, когда люди, куда менее достойные, с куда скромнейшими, чем у него, боевыми заслугами, смотрели на него свысока — с высоты своих генеральских чинов.

И было еще одно обстоятельство, быть может самое главное, — император Александр в начале двадцатых годов грубо и незаслуженно оскорбил его отца — генерала Булатова. Сын тогда решил убить императора. Отец его отговорил. Для Булатова это было одним из проявлений общего принципа несправедливости, исповедуемого власть имущими.

Якубович, Булатов и Каховский были потенциальными цареубийцами — с разной, правда, степенью серьезности. То, что для Якубовича оказалось мрачной романтической игрой, для Булатова — порывом оскорбленного достоинства, для Каховского было крайним выражением общего мировосприятия.

Штейнгель, Батеньков, Якубович, Булатов, примкнувшие к обществу в последние месяцы, недели, дни, оказались между собой тесно связаны.

Каховский стоял один.

ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО. 27 НОЯБРЯ

К трем часам пополудни присяга Константину в Петербурге завершилась.

Для Милорадовича и его группировки дело было сделано.

Для Николая и близких к нему лиц это был первый — увы, неизбежный — этап борьбы за престол.

Для лидеров тайного общества это было началом ситуации, которую необходимо было довести до взрыва. Во всяком случае — попытаться.

Рылеев показывал: "Вскоре последовала и присяга, — и никаких мер не только невозможно было предпринять, но и сделать о том совещания. Вскоре приехал Трубецкой и говорил мне, с какой готовностью присягнули все полки цесаревичу, что, впрочем, это не беда, что надобно приготовиться насколько возможно, дабы содействовать южным членам, если они подымутся, что очень может случиться, ибо они готовы воспользоваться каждым случаем; что теперь обстоятельства чрезвычайные и для видов наших решительные. Вследствие сего разговора и предложено было мною некоторым членам, в то утро ко мне приехавшим, избрать Трубецкого в диктаторы. Все изъявили на то свое согласие, — и с того дня начались у нас решительные и каждодневные совещания".

Рылеев несколько сдвинул время — Трубецкой мог приехать к нему с известием о присяге не раньше трех часов дня. А предложить избрать его диктатором Рылеев мог только вечером, на первом совещании после присяги.

Но прежде всего важно нам, что решительное слово, с которого начались целенаправленные действия, произнесено было Трубецким. И в диктаторы привели его не только "густые эполеты" гвардейского полковника, но эта твердая позиция посреди всеобщей растерянности…

Между тем по городу пошли слухи о завещании императора Александра. Трубецкой и его товарищи прекрасно поняли, что возможное отречение Константина и неизбежная в таком случае переприсяга принципиально изменят ситуацию.

В это же время в действие вступил человек, которому предстояло сыграть сильную и странную роль в надвигающихся событиях. Подполковник Батеньков показывал: "Ноября 27-го поутру я разговаривал с лекарем Яроцким. Вдруг пришел зять Сперанского Багреев и, не вымолвив ни слова, залился слезами. Зная дня за два о болезни государя, я понял горестную новость и сказал, что тотчас к ним буду. Сперанского дома не было; мы разговаривали втроем с дочерью его и зятем о положении императрицы, о необыкновенности кончины государя вне столицы и о предстоящем трауре. Не дождавшись Сперанского, я поехал кататься, думал увидеться с Трубецким, которого главные здесь сношения полагал в гвардии, чтобы узнать ее расположение, но не решился. Вместо этого обратился к коллежскому советнику Погодину. Здесь узнал, что присяга принесена уже государю цесаревичу и что огласилось во дворце об отречении его, но государь Николай Павлович поспешил присягнуть сам. По стечению обстоятельств я в сие время читал две книги: 1. Господина Тьери о завоевании Англии норманнами. 2. Госпожи Сталь об Англии. Весь был напитан тремя идеями: а) неблагорасположением к иностранцам, б) уважением к народным защитникам, в) уважением к собственной народов жизни. Мне казалось постыдным пропустить сей день, не дав заметить, что у России есть уже желание свободы. Посему говорил слишком вольно, что Совет и Сенат спят и что если б они думали об отечестве, то могли б в ту самую минуту, как Николай Павлович присягнул цесаревичу, принять сие за отречение и, огласив Александра II, сделать потом, что признают за благо. Напитанный сими мыслями и досадою, что важный случай пропущен, я поехал к Прокофьеву, отправился к Штейнгелю побранить высшие сословия, а после к Рылееву, чтобы подстрекнуть и его; но сверх всякого чаяния заметил, что тут были люди, которые в самом деле готовы броситься к солдатам и провозгласить Елисавету или Александра II-го".

Этот "следственный монолог" — образец декабристской тактики на допросах: сказать много, не сказав главного.

А главным для Батенькова в тот день было все же свидание со Сперанским, о котором он сказал, не назвав имени своего патрона. Первый раз он, очевидно, действительно Сперанского не дождался. Это и неудивительно — Сперанский был на известном нам заседании Государственного совета, на котором он, судя по всему, не проронил ни слова, как, впрочем, и адмирал Мордвинов. Батеньков вернулся в дом Сперанского после трех часов, и обидные слова его о том, что Совет и Сенат спят и не думают об отечестве, неизвестно к кому в показании обращенные, на самом деле обращены были к Сперанскому.

Барон Штейнгель живо и подробно описал визит к нему Батенькова: "27 ноября ввечеру господин Батеньков приехал к господину Прокофьеву и, застав меня у него, после нескольких слов, в рассеянии произнесенных, сказал мне: "Пойдемте в вашу комнату, хотя трубку выкурить". Когда мы пришли ко мне (в мезонин), то сели вместе на мою кровать, и тогда с видом крайнего сердечного огорчения он начал мне говорить: "Я поссорился со своим стариком и наговорил ему бог знает что. Как можно, упустили такой день, каковых едва ли во сто лет бывает один, и ничего не могли сделать для отечества. Теперь все пропало невозвратно; все предприятия надобно выкинуть из головы; кончено: Россия на сто лет должна остаться в рабстве". Я спросил: "Что же говорит Михаил Михайлович?" — "Что говорит! — отвечал он тем же тоном негодования, — говорит: "Я один, что ж мне прикажешь делать; одному мне нечего было говорить". Всего разговора нашего я никак не припомню, но эти слова врезались в моей памяти".

(Тут чрезвычайно важно, что Сперанский не отверг саму идею изменения формы правления, а только сослался на свое бессилие. У Батенькова, стало быть, с самого начала была идея изменения политического устройства акцией "высших сословий" — Государственного совета и Сената, провозглашения царствующей императрицей Елизаветы или же императором — малолетнего Александра Николаевича. Но надежда на сановников была столь же иллюзорной, как на добрую душу Константина.

День, как видим, прошел для будущих мятежников в выяснении обстановки и настроений, спорах и нащупывании позиций.



Поделиться книгой:

На главную
Назад