— Выходи в коридор! Вещей не брать. Не нужно.
Молчали.
Стояли неподвижно, не отрывались взглядами от остающихся.
— Да выходи же! — вскрикнул комендант, и Евгению Павловичу показалось, что голос его сейчас вот порвется, лопнет от нестерпимой для самого коменданта боли.
И тогда, тяжко отлипая от пола, затопали свинцовые ноги, и кто-то из уходящих закричал тонко и высоко:
— Прощайте, господа! Не поминайте лихом!..
И, словно крик был лучом прожектора, впившимся в смятенную душу ярким сигналом, позвавшим в жизнь, пусть ненужную и странную здесь, в двусветном зале, на соломенных мешках, с протухлым пайком, но незабвенно прекрасную жизнь, — тайный советник высоко вскинул руки, перебежал зал к тем, к остающимся, и, выкатив белки, вцепился пальцами — как пожарник крюком в железную крышу — в борт чьего-то пиджака.
Евгений Павлович зажмурился. В уши ему хлестнуло воплем.
Кричал тайный советник. Кричал хрипло и надрывно, задыхаясь и выплевывая слюну:
— Не хочу!.. Не хочу!.. Я домой хочу!.. Домой!.. Не держите меня… Я не хочу умирать!.. Я двадцать семь лет государю служил… слу-у-ужил…
Евгений Павлович с усилием разлепил ресницы и встретился взглядом с комендантом. Зеленые зрачки коменданта плавали в мути, и его стеариновые щеки натянулись на скулах туго и плоско, как материя на мебели.
Евгений Павлович поднял руку, открыл рот, но комендант внезапно отвернулся к двери, где топтались сбившиеся люди.
— Марш в коридор, матери вашей черт! — заорал он дурным, истошным голосом и, когда шарахнувшаяся кучка выдавилась из дверей, позвал: — Тимошук! Середин! Ванька! Берите его, берите, черт вас дери!
Трое красногвардейцев ухватились за тайного.
Страшна человечья сила, когда тянется к жизни. Выкручивая руки, ломая вцепившиеся в лацкан пальцы, пыхтя и сопя, отдирали красногвардейцы тайного от его соседа. И сосед, побелевший, подергивая челюстью, сам помогал им вырвать лацкан у тайного, страшась, чтобы их вместе не выволокли за роковую дверь.
Тайный визжал, плевался, кусал красногвардейцев за пальцы, лицо его вздулось, стало похожим на багровый нарыв, готовый прорваться и залить все гнилой черной кровью.
Тайного свалили с ног и протащили к двери под мышки. Один из красногвардейцев придерживал его вскидывающиеся и бьющие в пол каблуками ноги.
Дверь захлопнулась.
И сразу, как по команде, все стихли и примерзли к местам, жадно прислушиваясь к удаляющейся по коридору возне и затихающим крикам.
Осела томительная, остро визжащая в ушах, после крика и топота, чугунная тишина. От нее стало еще страшней. Во рту у Евгения Павловича высохла слюна, и губы прилипли к зубам.
Он отошел к своему месту на нарах и тут только сообразил, что его сосед, малярийный полковник, тоже был в числе вызванных. На его сером одеяле осталась лежать обгорелая спичка и недоеденный сухарь. Возле сухаря по ворсу одеяла рассыпались мелкие желтоватые крошки.
Евгений Павлович машинально собрал крошки в ладонь, размял их пальцами и ссыпал на пол. Взял спичку, соскреб с нее сгоревшую головку, сломал и тоже бросил. И, бросив, понял с мгновенным режущим холодком, что больше полковник никогда уже не съест сухаря и не зажжет спички.
От этого во всем теле, словно тонкие червячки, зашевелились нервы.
Евгений Павлович закусил губы. Пронеслась быстрая, как вспышка спички, мысль: «Убийцы!..»
Но на лицо всползла тут же болезненная и неловкая улыбка, и генерал сказал сам себе, натягивая на голову одеяло, чтобы не видеть камеры и придавленных дыханием смерти людей: «Непоследовательно, Евгений Павлович! Вы сами говорили о юридической новелле, уважаемый профессор истории права. Так вот: это одна из новелл этой самой истории».
С улицы напористо рвался в зал особняка иззябший осенний ветер, равномерно постукивая в стекло оборванным наружным термометром. Этот стук звучал, как треск взводимых курков.
Евгений Павлович слушал его до утра, кусая губы, неловко усмехаясь и прислушиваясь к сполошному шепоту неспящих людей.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Как всегда, Евгений Павлович отмечал огрызком карандаша откликающихся на вызовы во время утренней переклички. Это утро было началом четвертой недели ареста. К концу переклички перед глазами Евгения Павловича замелькали дрожащие серые точки, медленно таявшие в зрачках, как клочки дымчатой вуали.
Задрожали колени, и ослабли связки, ноги у генерала подогнулись. Как во сне, с трудом различая лица стоящих в шеренгах, он довел перекличку до конца.
За три недели сумрачные осенние ночи вырвали из списка заложников шестьдесят девять человек, не вернувшихся обратно, и список значительно укоротился. Отметив последнюю фамилию, Евгений Павлович сложил список и присел на нары, сдавив ладонями виски.
Эта вялая слабость, валившая с ног, мутившая зрение и подтачивавшая генерала, как вода подтачивает грунт под запрудой, началась еще со второй недели, и причина ее была ясна Евгению Павловичу: он недоедал.
Стариковское здоровье не могло противостоять голодовке. Казенного пайка было мало, чтобы с достаточной силой разогреть разжиженную годами кровь и погнать ее тугим напором по кровеносным сосудам. Осенние ночные холода тоже давали себя знать в просторной кубатуре двусветного зала, и часто по ночам Евгений Павлович просыпался от едкого озноба и напрасно подворачивал со всех сторон одеяло.
Другие заключенные уже с первых дней стали получать передачу продуктами из дому. Ежедневно караульные передавали в камеру кульки, пакетики и корзинки со снедью. Некоторые счастливцы получали даже слишком много и от избытков угощали соседей.
Евгений Павлович ни разу не получал передачи. Да и неоткуда было ждать. Родных в городе не было, знакомым впору заботиться о себе, и они, вероятно, и не знали о судьбе генерала. Старая Пелинька была слаба, несообразительна и безграмотна и даже при желании не могла бы докопаться до исчезнувшего барина.
Изредка Евгений Павлович разделял трапезу соседей, но делал это неохотно. Казалось неудобным лишать людей их доли, и предлагаемые куски как-то застревали в горле, а кроме того, большинство заключенных тайно, а некоторые совершенно открыто относились к генералу с нескрываемой враждой и ненавистью.
Ненавидели за то, что Евгений Павлович — староста камеры, что он «прислуживается к палачам», что он — «изменник присяге и родине», и часто вслед проходящему по камере генералу ползло заглушенное, но явственное шипение врагов:
— Красная подлиза шествует.
— Большевистский лакей.
— Сволочь!..
Однажды ночью к Евгению Павловичу подсел белобородый член Государственного совета, чье имя часто встречалось в недавнем прошлом на столбцах газет с эпитетами «маститый», «наш уважаемый», «почтенный государственный деятель», «столп государственности».
Столп государственности склонил к Евгению Павловичу лысый череп, и желтый блик лампочки скользил по розовой пустоши, как по полированному бильярдному шару.
— Вы простите меня, ваше превосходительство, — произнес он, слегка пришепетывая, — но мне кажется, что вы не вполне уясняете себе, в какое неловкое положение вы сами себя изволите ставить вашим поведением.
Евгений Павлович смотрел на блестящее пятно, скользившее по лысине. Ему внезапно стало смешно, неудержимо смешно, и он с трудом сдерживал дергающую щеки судорогу.
Собеседник заметил это, и лицо его стало замкнутым и осуждающим.
— Вы, кажется, изволите находить мои слова смешными?.. — спросил он язвительно.
Евгений Павлович, не отвечая, смотрел ему в переносицу. Член Государственного совета покраснел.
— Как угодно, ваше превосходительство. Мое дело предупредить вас. Вы сами понимаете, какую ответственность вы понесете в первую голову, когда восстановится законная власть.
Слова «законная власть» он произнес трагическим шепотом и поднял плоскую кисть руки вверх, как для присяги.
Евгений Павлович сузил глаза в две щелочки.
— А у вас есть уверенность, ваше превосходительство, — в тон разговора ответил он собеседнику, — что эта власть незаконная?
Собеседник несколько секунд смотрел в лицо генералу округлившимися желтыми старческими белками, затем резко встал, с отталкивающим жестом, и поспешно отошел к своему месту.
Генерал тихо усмехнулся ему вслед.
Этот разговор отчетливо вспомнился сейчас, после переклички, когда перед глазами плавали обрывки дымной вуали.
Евгений Павлович посидел еще некоторое время на нарах, тщетно стараясь задавить терпкое сосание в горле и подступающую тошноту. Но с каждой секундой становилось все тяжелее. Он встал. Камера показалась плавающей в молочной пелене.
«Вероятно, накурили очень», — подумал Евгений Павлович и решил выйти в коридор.
Прогулки по глухому коридору заключенным разрешались.
В коридоре на табуретке у двери сидел красногвардеец, зажав винтовку между коленями, и, оттопырив вздутые мальчишеские губы, старательно читал газету.
Евгений Павлович мельком взглянул на него.
Подумалось: «В наше время показали бы часовому, как газету читать. А этот, как муха к меду, прилип. Хорошо или плохо? Политически просвещенный солдат. Нужно ли? Верно, нужно, раз читает…»
Мысли скользили, разметывались.
Генерал облокотился на выступ стены, поднял руку ко лбу. Ладонь прилипла к холодной, взмокшей противной испариной коже. Он удивился и испугался. Но прежде чем успел подумать об этом, дымная вуаль снова упала откуда-то сверху. Он скользнул ладонью по обоям, пытаясь задержаться.
Красногвардеец отбросил газету и вскочил, увидя, как бесшумно и неторопливо осунулось вдоль стены на пол сухонькое тело в двубортной тужурке с красными отворотами.
Евгений Павлович очнулся в сводчатой комнате, похожей на готическую капеллу. Стены ее были отделаны резным те́мным дубом. Здесь, в бывшем кабинете владельца особняка, комендант устроил свое обиталище.
Зеленые зрачки коменданта, не мигая, смотрели сверху на генерала, положенного красногвардейцами на широкий кожаный диван. В зрачках было простое человеческое беспокойство.
Евгений Павлович пошевелился и не то вздохнул, не то простонал. Комендант прикоснулся к плечу лежащего.
— Не дергайтесь, старичок, не дергайтесь. Лежите себе, пока доктора не приволокут. Что это с вами?
Евгений Павлович пошевелил бородкой.
— Не знаю, право, — как бы извиняясь, пролепетал он хрипло, — упал, сам не знаю как. Страшная слабость…
— Чего же это вы так ослабли? — спросил комендант, разминая пальцем щеку. — Со страху, что ли?
Евгений Павлович нашел силы отрицательно мотнуть головой.
— Нет… Я не боюсь. Думаю, что я просто ослабел от недоедания. Я уже стар, здоровье ушло, — прошептал он грустно, и ему стало жаль самого себя и того невозвратного времени, когда мускулы были молоды и крепки, а желудок презирал голод.
— Вот что-о!.. — протянул комендант. — Да, на нонешней пище и который помоложе пояс стягивает.
Дверь в комендантскую заскрипела. Сопровождаемый красногвардейцем, вошел молодой врач. Он, видимо, был вытащен из дому и до полусмерти перепуган. У него тряслись не только руки, но даже вздрагивали тонкие, закрученные кверху, белокурые усики.
— Товарищ доктор, — сказал комендант, указывая на Евгения Павловича, — уж простите за беспокойство, но только требуется посвидетельствовать старичка, как он у нас слимонился.
Доктор, беспокойно смотревший на коменданта, просветлел. Он понял, что ему ничто не угрожает, и уже привычным жестом распахнул пальто и достал из кармана пиджака блестящую костяную трубочку стетоскопа.
— Снимите куртку, — приказал он Евгению Павловичу.
Генерал послушно поднялся, разделся. В белесоватом свете осеннего утра, скупо капавшем в переплет окна, собственное тело показалось ему жалким и никому не нужным. Оно сквозило больной желтизной, и под собравшейся пупырышками кожей проступали, вздуваясь жесткими дугами, выпирающие ребра. Доктор наклонился и приставил к ключице Евгения Павловича стетоскоп.
Тихо разговаривавшие красногвардейцы-конвоиры смолкли, и несколько минут генерал слышал только свое слабое и хриплое дыхание.
— Сколько вам лет? — спросил врач, складывая стетоскоп.
— Шестьдесят три.
— Ну, ничего особенного, — сказал доктор, поворачиваясь к коменданту, чувствуя в нем официальное лицо, — малокровие, катаральное состояние верхушек, очень пониженное питание. Обморок произошел от слабости, вызванной недоеданием и отсутствием свежего воздуха. В возрасте больного…
— Понятно, — перебил комендант. — Валите домой. Мы уж тут сами что-нибудь придумаем. Лекарства никакого не пропишете?
— Нет. Лекарства больному не нужны. Воздух и усиленное питание. Больше ничего.
Доктор ушел. Евгений Павлович напяливал тужурку. От холода он дрожал все дробнее и не попадал в рукава. Комендант машинально помог ему, думая о чем-то другом, и, когда Евгений Павлович застегнулся, комендант, словно разбуженный, остановил на нем травяные искорки.
— Что ж это, старичок? Другим вот из дому носят же корм, а вам нет. Что ж, ваши сродственнички забыли или боятся до нас носа показать?
— У меня никого нет в городе, — вяло ответил генерал.
— А где ж ваши?
— Жена умерла, сын убит еще во время войны, две дочери замужем на юге. Здесь со мной жила только старушка няня. Но она стара, слаба, неграмотна — и ничего не может сделать. Она даже, наверно, не знает, где я, а известить ее я никак не могу. Я совершенно одинок, — сказал Евгений Павлович с острым отчаянием и взглянул на коменданта.
И опять увидел в его глазах обычную человеческую жалость. Комендант стоял и, хмуря брови, думал.
— А где ваше жительство, старичок? — спросил он наконец.
— Я жил на Захарьевской, — ответил Евгений Павлович, — дом двадцать семь.
Комендант положил руку на плечо генерала и проговорил намеренно бодро и весело:
— Вы идите теперь, старичок, до себя в камеру и ложитесь. Я завтра, как освобожусь на момент, дойду до вашей старушки, перемолвлюсь с ней, чтобы она вам прислала съестного.
— Спасибо, — сказал Евгений Павлович, краснея. — Мне, право, неловко вас затруднять. Я напишу Пелиньке, чтобы она продала вещи и купила продуктов.
— Нет, насчет писания — это запрещается. Вы мне сами скажите, а я ей передам.
Евгений Павлович подумал.
— Тогда скажите ей, чтобы она продала серебряные ложки из левого ящика буфета, потом золотой портсигар, она знает где, этого хватит мне, пока жив.
— А зачем вам помирать, старичок? — спросил комендант.