Только бы мне не забыть про одно очень важное обстоятельство, которое произошло как раз в ту пору. Трубачи заиграли сбор, и в эту минуту по лагерю галопом промчались гусары, и каждая рота, каждый отряд получили последний бюллетень Конвента.
— Обращение к Западной армии! — кричали вестовые.
Офицер или солдат, получивший бюллетень, читал его вслух собравшимся вокруг товарищам.
«Республиканцы!
Мятежный Лион пал — армия республики с победой вошла в город. И сейчас она крошит предателей. Ни один из презренных и жестоких приспешников деспотизма не уйдет от расправы. И вы тоже, доблестные солдаты, одержите победу. Уже давно Вандея истощает силы республики. Идите вперед, бейте их, кончайте с ними! Все наши враги должны пасть, все наши армии победят. Неужели вы последними заслужите лавры? Покройте себя славой — истребите мятежников и спасите родину. Предательство не успеет совершить свое черное дело и отступит перед стремительным натиском храбрецов. Ополчитесь против этой тупой и жестокой орды, раздавите ее. Пусть каждый скажет себе: «Сегодня я уничтожу Вандею!» — и Вандея будет побеждена».
Можете себе представить, как это подняло дух армии: по равнине, где, поблескивая на солнце, передвигались тысячи штыков, колыхались плюмажи, мчались в разных направлениях лошади, впряженные в пушки, вдруг пронесся крик: «Да здравствует республика!» Люди пожимали друг другу руки, размахивали своими рваными треуголками, насаженными на дула ружей, — словом, энтузиазм бил через край. Даже лошади — и те точно взбесились: когда вокруг творится такое, они всегда встают на дыбы, ржут, рвутся в бой. Просто удивительно, до чего военная истерия охватывает всех, даже животных! Подумаешь — и страшно становится. Да поможет нам бог, чтобы и впредь наше дело было такое же правое, такое же святое, как борьба, какую вела республика против деспотов, и тогда никто не сможет нас ни в чем упрекнуть!
Словом, суматоха длилась больше часа, и наконец все успокоились. Стало известно, что вандейцы наступают тремя колоннами, — это означало, что они решили атаковать нас по всем правилам, а нам больше ничего и не требовалось.
У Лешеля, который не отличался особыми достоинствами как генерал, хватало иногда ума слушаться разумных советов, делая при этом вид, будто командует все же он, и тогда он одерживал победы. Но когда из самолюбия он желал командовать сам, тут дело заранее было обречено на неудачу. На этот раз по плану Клебера правое крыло наших войск, где находился и я, должно было расположиться на холмах, левое — в лесочке, а центр — в городе, но не в самом городе, а немного впереди. Защитники Майнца находились в резерве, артиллерия расставлена среди войск, за первой линией.
Вестерман еще не подошел из Шатийона со своими гусарами — он прибыл только к четырем часам, на гул канонады.
Так мы стояли и ждали.
Время от времени раздавались крики: «Да здравствует республика!» — то в одной стороне, то в другой — и катились по рядам: это бригады приветствовали генералов, которые во главе своих штабов объезжали фронт. Потом снова наступала тишина. Все смотрели вдаль, на большую белую дорогу. Время шло, и людей начало охватывать нетерпение: хоть бы скорее двинуться в бой, — как вдруг в полдень показалась первая колонна вандейцев.
С того места, где мы находились, виден был в глубине долины, слева от дороги, по ту сторону леска, шпиль колоколенки, а вокруг, словно стая саранчи, кружились, стекались и растекались черные точки.
Пленные, которых мы захватили на другой день по дороге, рассказали, что вандейцы молились в церкви Сен-Леже, прежде чем начать с нами бой. Там все кипело как в муравейнике: на ступеньках и на паперти стояли люди на коленях, звонили колокола, а неприсягнувший священник Бернье[90], ставший потом одним из добрых друзей императора, молился о победе для этих несчастных и обещал царствие небесное тем, кто умрет за Людовика XVII. Он воспламенял сердца, и все верили ему. А потом вандейцев-то ведь было свыше сорока тысяч, не считая женщин, стариков и детей, и это, конечно, увеличивало их уверенность в себе.
Так или иначе, я могу сказать лишь, что, когда эта орда двинулась на нас, медленно, тремя сплоченными колоннами, над нашими рядами воцарилась такая тишина, будто не было ни души. Все вглядывались вдаль, и офицеры — тоже, приподнявшись на стременах. Погода стояла ясная, видимость была хорошая, и мы издали наблюдали за продвижением вандейцев. Колонна роялистов, шедшая на нашу дивизию, на какое-то время исчезла за леском, но две другие, более мощные, продолжали идти скорым шагом прямо на наше левое крыло. Мы стояли в полулье от них и слышали гул голосов: они молились, как во время процессии, да еще порой, перекрывая шум, до нас доносилось: «Да здравствует король! Да здравствует король!» Исступление этих фанатиков нагоняло ужас. А потом заговорили пушки. И разом затрещали выстрелы, солдаты открыли огонь рядами и с криком ринулись в штыковой бой.
На нашу дивизию, стоявшую на левом фланге и насчитывавшую примерно две с половиной тысячи человек, навалилось тысяч пятнадцать или двадцать. Мы подались назад, вандейцы продолжали наседать. Отвлекающий огонь картечи косил их сотнями, но они все шли и шли, и крики: «Да здравствует король! Да здравствует король!» — звучали с новой силой.
За последние пятьдесят лет я не раз слышал, как рассказывали про этот бой. Одни говорили: «Вандейцы правильно сделали, что наступали колоннами — это по-военному, не то что идти цепью. Их генерал Боншан показал, что он был талантливый командир, раз избрал тактику боя крупными соединениями». Другие возражали: «Трудно было сделать большую глупость — этой тактикой они погубили себя. Большие массированные колонны не могут отступать — они вынуждены все время идти вперед, несмотря на картечь, которая их косит, и вандейцы убедились в этом!»
Все эти разговоры — сущая ерунда. Чего хотели вандейцы? Они хотели вернуться к себе, хотели пробить брешь в наших рядах, сквозь которую могли бы пройти их женщины, старики и дети, — вот и вся их великая тактика. А пробить брешь может разве только колонна, которая идет сомкнутым строем, — другого способа я не знаю. Рассредоточить же силы, когда перед тобой на равнине стоит армия, приготовившаяся к бою, сойтись грудь с грудью, как они говорили тогда, значило бы попасть под копыта кавалерии. А вандейцы хотели прорвать наши ряды и сначала попробовали сделать это на левом фланге. Мы отступили перед страшным натиском и численностью этих людей, которые поставили себе целью пройти любой ценой. Но тут, с оружием в руках, в бой вступила первая дивизия защитников Майнца.
Мы не сделали еще ни одного выстрела, — ураган бушевал в другой стороне; от залпов ружей и пушек над папоротниками, до самого горизонта, стлался дым. И вдруг вся масса бандитов, не сумев прорвать наш левый фланг, с теми же криками обрушилась на наш центр, которым командовал Шальбо[91], и чуть не прорвала его, — вторая дивизия защитников Майнца едва успела прийти нам на выручку.
Тем временем третья колонна вандейцев, обогнув лесок, появилась с нашей стороны — нас разделяло полпушечного выстрела, — и была она не менее сильной, чем остальные. Страшнее картины я за всю свою жизнь не видал! Перед нами были крестьяне — молодые, крепкие парни с длинными волосами, и отцы семейства, и совсем седые старики, все в широкополых круглых шляпах, с четками, болтающимися на шее, в красных жилетах, увешанных медалями, в куртках с вышитым сердцем Иисусовым; над толпой этой возвышались два-три командира, верхом, в шляпах с белыми перьями. И весь этот сброд, именуемый колонной, — человек десять, двадцать, может быть, тридцать еще держали строй, а за ними, как попало, шли сотни и сотни, на двух-трех длинных жердях колыхались королевские лилии, одни кричали: «Да здравствует король!», другие молились по-латыни (наверно, ризничие или попы, уж не знаю), — словом, вся эта масса, как ее ни назови, лавиной катилась на нас.
Тут как раз Марсо и человек десять высших офицеров проходили по нашим рядам.
— Подпустить их поближе! — приказали они. — Подпустить поближе! Внимание! Слушай команду!
Пушки у нас уже были заряжены, запалы готовы. Все наводчики, в том числе и я, стояли, держа руку на подъемном винте, не спуская глаз с цели.
«Да здравствует король!.. Да здравствует король!.. Отче наш!.. Пресвятая дева Мария!.. Молитесь за нас! Вперед! Вперед!..»
Эти крики, вылетавшие из двадцати тысяч глоток, катились на нас вместе с грохотом сабо.
Наш батальон дал первый залп, — по всей линии загрохотали выстрелы, густой дым застлал все вокруг, но вандейцы продолжали наступать, и через какую-нибудь минуту прикрывавшие нас ряды стрелков расступились. Вандейцы были в трехстах шагах от нас. Наши офицеры закричали: «Огонь! Огонь!» — и восемь наших орудий картечью проложили перед нами просеку.
Одному богу известно, сколько пало этих несчастных — они лежали друг на друге грудой, истерзанные, исковерканные. Их колонна на секунду остановилась; страх и удивление овладели этими беднягами, которые до сих пор умели драться только грудь с грудью, а теперь увидели, что идти в бой колонной — совсем другое дело, и растерялись. Но перезарядить мы не успели — эти люди ведь тоже были французы, а потому они быстро оправились и, перепрыгивая через своих мертвецов, двинулись на нас. Впереди нас по-прежнему никто не прикрывал, и, увидев в двухстах шагах от себя этих разъяренных крестьян, со штыками наперевес, я решил, что на этот раз все кончено, ибо защищаться с помощью рычагов и банников — об этом нечего было и думать.
На наше счастье, тут подоспел седьмой стрелковый полк и ударил им во фланг — перед нами развернулась настоящая бойня. Сами понимаете, времени даром терять мы не стали: мигом пробанили орудия, зарядили их, прибили заряд, насыпали пороху, и как только стрелки расступились и открыли нас, мы дали второй: залп картечью, от которого вандейцы бросились врассыпную, и всю их колонну разметало, точно солому. Какой-то их командир помчался следом за ними, преградил им путь и криком попытался их остановить. Тут надо было бы пойти на них в атаку, и если б Вестерман был с нами, он бы, конечно, так и поступил, но он еще не прибыл на поле боя, и мы лишь снова перезарядили пушки, в то время как предводитель вандейцев, такой высокий, худой, сумел все же остановить своих людей и стал их вновь строить среди равнины и кустарников.
Теперь вся масса роялистов нацелилась на нас: артиллеристы из-под Майнца на левом фланге обошлись с ними похуже, чем мы, многие бежали из двух других колонн и вместе с пушками влились в ту, что стояла против нас. Вскоре над нашими головами со страшным свистом полетели ядра и картечь. Всем стало ясно, что вандейцы готовятся к решительной атаке, и Клебер, издали догадавшийся о расстановке их сил, галопом примчался к нам.
Будто сейчас вижу, как он прискакал: перья на шляпе примяты ветром, большие отвороты республиканского мундира распахнуты на широкой груди, крупное мускулистое тело трепещет от возбуждения, и слышу, как он кричит нам громко и весело, натянув поводья: «Все отлично, друзья мои! Бандиты не пройдут — мы сбросим их в Луару. Не видать им больше своих родных мест. Да здравствует республика!» И тысяча глоток ответила ему: «Да здравствует республика!» Он был весел, — веселы были и молодые офицеры позади него, хотя какое уж там веселье, когда воздух полон грохота и свиста и каждую секунду кто-то падает то справа, то слева от тебя. И все же люди ликовали, хотя, конечно, приятнее было бы двинуться на вандейцев, чем стоять на месте. Клебер же был в прекрасном настроении — точно эльзасец, возвращающийся со свадьбы. Марсо накануне нанес ему визит в его палатке, теперь он прибыл с ответным визитом, и встреча состоялась в более торжественном зале, где стенами служил строй штыков. Глядя на то, как они здороваются за руку и с самым добродушным видом обмениваются любезностями в окружении офицеров верхом, люди думали:
«Значит, все в порядке — мы теперь сильнее врага, и бояться нам нечего».
Настоящий генерал знает, как надо себя вести: все солдаты, находись они хоть на расстоянии полулье, смотрят на него и, как больной читает по лицу врача, так и они, видя выражение лица своего генерала, либо черпают мужество, либо теряют его. Таких настоящих генералов — мало!
Тут вандейцы снова двинулись на нас, и, помнится, эта мощная колонна, в которую влились все, кто остался от трех других колонн, поддерживаемая артиллерией, подбадриваемая главными своими военачальниками — д’Эльбе, Боншаном, Ла-Рошжакленом и Стоффле, шла в полном молчании: несчастные больше не кричали, не молились, — они прошли по стольким раненым и мертвым, что ими овладело отчаянье. Встреченные картечью, они дрогнули и остановились — куда дальше, чем в первый раз, открыли по нас ружейный и артиллерийский огонь, но наступать не осмеливались. Так они стояли с пяти до шести часов, и, когда командир, подбадривавший их с начала боя, исчез, началось бегство.
Мы поняли это по тому, что вандейцы перестали отвечать на наш огонь. Тогда мы двинулись на них ускоренным шагом — бил барабан, звучала «Марсельеза»:
Наш восторг, нашу радость нельзя описать. Приехал Вестерман, в ярости на то, что бой прошел без него. Он со своими гусарами, точно волк, бросился в погоню за этими несчастными и разогнал остатки их колонны. Совсем уж стемнело, и все думали, что сражение кончилось, как вдруг оно вспыхнуло снова — немного дальше; это был бой самых отчаянных и самых смелых, которые вернулись, чтобы подобрать своих командиров, раненых или мертвых, брошенных во время бегства! Это было настоящее побоище! Их было человек триста, самое большее — четыреста, и они вклинились в наши ряды, но удержать захваченные позиции не смогли и отступили, унося с собой тех, за кем пришли.
До чего же печально, когда такие мужественные, более того — отважные люди слушают какого-то Бернье, который устраивает свои дела, посылая на убой столько доверчивых существ, а потом без зазрения совести выклянчивает звание кардинала у того, кто занял место его бывших господ! Исповедуйте после этого веру подобных негодяев и отдавайте жизнь ради их интересов!
Итак, вандейцы потерпели окончательное поражение, армия наша по всему фронту остановилась и разбила лагерь на этом поле боя, где роялисты оставили десять тысяч человек, вдвое больше, чем потеряла Майнцская армия за пять месяцев осады. В большинстве своем — это были отцы семейств. То-то радость для Бернье и других неприсягнувших попов. Велика была их власть над темным людом, — я знаю, что эта власть существует и теперь, и все же я считаю, что бог здравого смысла, справедливости и любви к отчизне победил тогда бога глупости и предательства, ибо кто посмеет сказать, что люди, сражающиеся ради того, чтобы им надели веревку на шею, — не круглые дураки, а те, кто готов впустить в страну пруссаков и англичан, — не предатели.
Тут все ясно. И я до сих пор не могу взять в толк, почему за эти шестьдесят лет столько французов, выходцев из народа, превозносили доблесть вандейцев, а нас, солдат республики, выводили чуть ли не дикарями; про офицеров же наших, которые все были молодыми, говорили, что это были старики, выжившие из ума. Я уверен, что эти люди, если не были дворянами, то были слугами дворян или работали у них на кухне. Так или иначе, но вся их ложь не помешает крестьянам знать правду.
Я рассказал вам про нашу победу под Шоле, — это была крупная победа, но, к несчастью, она не положила конца войне. Генерал-санкюлот Лешель, которого мы и не видели во время боя, приписал себе всю славу: он направил в Конвент длинное донесение, в котором выставил себя главным героем. После этого в армии стали с презрением относиться к этому мерзавцу и трусу, который просидел где-то в укрытии все сражение, и тем не менее Лешель продолжал быть нашим командиром: он всюду называл себя «санкюлотом», и это поднимало его в глазах многих пустобрехов, у которых ума нет ни на грош. Из-за Лешеля пришлось нам понести и поражение! Но всему свое время. А пока я продолжаю рассказ.
Роялисты написали в своих книжках, что мы спалили Шоле. Это ложь. Накануне сражения в город вошли первые отряды республиканцев, прибывшие из Монтэгю, Люсона, Тиффожа, они изгнали вандейцев и, как всегда, посадили на площади дерево свободы. Потом они вынесли из церкви белое знамя, устроили шествие со свечами; к ним присоединились патриоты-горожане, стали брататься с солдатами. А потом Стоффле, вернувшись в город, расправился с патриотами — сжег их дома, и роялисты, как всегда, приписали нам собственные гнусности. Но мы тут не виноваты. Республиканцы никогда не творили таких жестокостей, как эти защитники господа бога; если же они расстреливали и жгли, то лишь потому, что тс, другие, жгли и расстреливали; надо было показать им, что зверства не проходят даром, что и с ними тоже могут сотворить такое — иначе гражданская война никогда бы не кончилась.
В ту ночь Вестерман, поддерживаемый дивизиями генералов Бопюи[92] и Аксо[93], продолжал преследовать отступавших вандейцев и настиг их в Бопрэо. Их главари, сраженные усталостью, спали; наши перебили часовых и ворвались в замок. Началась паника, главари вандейцев бежали, а на другой день, 18 октября 1793 года, мы узнали, что в этом бандитском гнезде оказалось десять пушек, пороховая мельница, тридцать бочек селитры, несколько тонн серы, множество ящиков с картечью, пшеница, мука, тридцать тысяч рационов хлеба, — словом, все, что нужно, чтобы выдержать осаду. Дела наши шли все лучше и лучше, но, к несчастью, Вестерман, его гусары, да и все мы после стольких форсированных маршей были порядком измотаны.
Мы на один день задержались в Бопрэо, а за это время вандейцы переправили через Луару свыше восьмидесяти тысяч человек. Женщины, старики, дети, — словом, все перебрались через реку, кто на лодках, а многие вплавь, вместе со скотом, держась за хвост лошадей и быков, как бывает в случае крайней нужды. Для начала они овладели довольно крупным укрепленным пунктом на другом берегу — Варадом, что напротив Сен-Флорана. Капитана республиканской армии, который там командовал, застигли ночью врасплох и убили и с помощью захваченных пушек обеспечили переправу всей этой массы людей. Подойди мы туда на сутки раньше, мы бы их всех истребили, и неправедной этой войне был бы положен конец. Это говорит о том, что после выигранной битвы никогда нельзя отдыхать, если хочешь воспользоваться плодами победы: упустишь случай, потом он уже не представится. Вот не стали мы преследовать бежавших вандейцев, и теперь нам предстояло еще два месяца совершать марши и контрмарши, жечь и убивать.
В Сен-Флоране мы обнаружили еще несколько пушек и зарядных ящиков, много пшеницы, муки и боевых припасов. Но еще больше мы обрадовались, когда встретили по дороге толпу пленных, отпущенных вандейцами, — три тысячи старых товарищей по оружию всех родов войск и из всех дивизий группами шли нам навстречу. Задолго до того, как мы вступили в старый город, мы увидели их, они бежали к нам по полю, почти голые, — мундиры их превратились в лохмотья, под ними виднелись остатки рубах и тряпки вместо галстуков, и все они были до того заросшие, что просто ужас. Поистине страшное зрелище являли собой эти несчастные, которых последние четыре, пять, шесть месяцев держали впроголодь, от них остались кожа до кости. Поэтому слезы выступали на глазах, когда кто-то из этих истощенных людей восклицал: «Мишель! Жак! Никола! Это же я! Ты не узнаешь меня?» Но сколько бы ты ни смотрел, узнать того, кто окликал тебя, было трудно, — настолько изменились люди.
Так получилось и со мной. Смотрел я на этих несчастных и думал: «Вот и ты был бы среди них, если бы мерзавцы взяли тебя в плен под Короном, а то и убили бы на месте», — как вдруг вижу один такой малый шести футов росту протягивает мне руки и кричит: «Мишель! Мишель!» Волосы у меня встали дыбом. И прошла добрая минута, прежде чем я узнал Марка Дивеса, тощего, как Лазарь. Тут, не думая про вшей, которых у него, наверно, полно было, я обнял его и расцеловал от всего сердца. А он заплакал! Да, этот большой, суровый человек, Марк Дивес, плакал, точно ребенок.
Как только мы вошли в Сен-Флоран и остановились перед старой церковью, я повел его в маркитантскую тринадцатой полубригады легкой кавалерии, которая тоже прибыла туда. Войдя в палатку, я сказал парижанам, Лизбете, Мареско:
— Смотрите, это наш большой Марк!
У всех глаза на лоб полезли. Парижане даже смеяться перестали, а Лизбета, стоявшая, скрестив руки, промолвила:
— Господи боже мой! Неужели человек может так измениться?
Все, что было в котле — остатки овощей, которые в деревне просто выбрасывают, — Марк Дивес проглотил прямо так, не дожидаясь, пока разогреют, и усиленно нахваливая. А потом с каким счастливым видом запрокинул голову, когда Мареско протянул ему манерку! На это невозможно было без слез смотреть. Наконец, как следует выпив и поев, он воскликнул, обращаясь к товарищам, которые глядели на него, вытаращив глаза:
— Ну, вот теперь другое дело! Эх, проклятый край! Ну и люди! Как только они ни измывались над нами после Торфу!.. Шесть унций хлеба… Да, да, шесть унций в день для такого парня, как я. А сколько били палкой, пинали, издевались — об этом я уж и не говорю, никого не жалели, а стоило пожаловаться — «Ах, тебе не нравится!» — паф! — лежи себе. Поэтому-то хоть я и кипел от возмущения, а ничего не говорил — уж лучше что угодно вынести. Скольких расстреляли на моих глазах за то, что у них не хватило терпения! Хуже всего было то, что бандиты хотели обратить нас в свою веру — в смысле политики: ихний поп Бернье приходил наставлять нас на путь истинный, приносил корзины хлеба, вино. Многие поддавались на искушение и кричали: «Да здравствует король!» А я скорее дал бы перерезать себе горло, но против республики не стал бы драться, и не будь там одного дезертира из Немецкого легиона, предателя, который называл меня дураком, но парень все-таки был добрый, не будь там его, меня бы уже десять раз расстреляли.
Так говорил бедняга Дивес, и лицо у него было печальное и в то же время радостное от того, что ему удалось остаться в живых. А слушатели — одни угощал его табачком, другой протягивал трубку. За последние три дня у нас появилось много ранцев, старых башмаков, патронташей и свободной одежды — позади нас ехали телеги, груженные этим добром, и три тысячи человек, которых мы повстречали, были тотчас одеты. Ведь этот день они нескончаемой вереницей шли к городскому водоему — умыться и почиститься; они подстригали друг друга, как подстригают пуделей, заплетали косу. После этого каждый получал оружие и одежду.
Роялисты немало рассказывали всяких басен и про этих пленных, говорили, что их-де освободили из человеколюбия. Но, во-первых, не стали бы они брать с собой пленных, когда переправлялись на ту сторону Луары, а потом Марк Дивес, помнится, рассказывал, что их уже собрались перестрелять из двух пушек в сенфлоранской церкви, но командиры втолковали этим дикарям, что у нас в Нанте находится немало их родственников, друзей и знакомых, которых мы тоже можем расстрелять в качестве ответной меры, и что при нынешнем положении дел у нас будет тысяча возможностей отомстить им и причинить куда больше зла, чем они в силах причинить нам. Во всяком случае, я очень рад, что среди дворян нашлось несколько разумных людей, которые сумели удержать от расправы тех, кто хотел расстрелять три тысячи безоружных. Все наши генералы, с первого и до последнего, поступили бы так же.
Глава одиннадцатая
Вандейцы, обосновавшиеся в Вараде, напротив нас, могли теперь беспрепятственно двинуться на Анже или Нант. Лешель предложил преследовать их, перебравшись через реку вплавь, так как лодок у нас не было; он настаивал на своем плане, хотя и депутаты Конвента — Карье[94], Бурбот[95], Мерлен из Тионвиля — и все генералы были против. Но когда Мерлен посоветовал Лешелю подать пример и самому поплыть через реку во главе первой дивизии, этот ужасный человек приутих и сдался на уговоры сформировать три колонны, две из которых обойдут позиции вандейцев и двинутся: одна — на помощь Нанту, другая — на помощь Анже, третья же переправится через Луару у Сен-Флорана.
Я выступил в колонне Марсо, направлявшейся к Анже.
Как раз в это время мы узнали о большой победе под Ваттиньи, одержанной Северной армией над австрияками. И тогда же мы услышали впервые о Жан-Батисте Журдане[96], бывшем лиможском бакалейщике, который пошел на войну простым волонтером второго батальона Верхней Вьенны, а теперь вот спас Францию, разгромив герцога Кобургского под Мобежем. Одна уже судьба Журдана показывает, что времена переменились, раз бывшие лавочники за два года становились генералами и наносили поражения высокомерной расе «завоевателей».
Мы узнали также, что Марию-Антуанетту гильотинировали[97], а жирондистов предали суду. Но обе эти вести, можно сказать, не произвели никакого впечатления после большой победы, о которой все только и говорили. Списки казненных аристократов, печатавшиеся в конце газет, уже приучили нас к таким делам, а жестокость, которую проявляли к нам наши враги, когда они одерживали верх, лишала нас всякой жалости к их родным и друзьям.
Мы прошли не останавливаясь через Анже, потому что вандейцы уже ушли из Варада и двинулись на Лаваль. В Анже началась паника: все знали, что разбойники на своем пути нещадно проливают кровь. На всех колокольнях бил набат. Конная разведка рыскала даже в окрестностях крепости, а генерал-лейтенант Савари[98] с потерями отступал с позиции на позицию. Стало известно, что предводитель роялистов Боншан умер и его заменил молодой человек по фамилии Ла-Рошжаклен; что этот Ла-Рошжаклен, захватив Шато-Гонтье, позволил пьяным солдатам расстрелять патриотов — купеческого старшину и городского судью. Можете себе представить, как встревожились честные люди, узнав о подобных зверствах, совершенных без всякой необходимости. Тем, кто уже семьдесят лет упрекает нас за то, что мы прибегали к гильотине, не мешало бы вспомнить, что роялисты никогда никого не щадили, если сила была на их стороне.
Вслед за этими двумя убийствами вандейцы, взяв под Лавалем в плен шесть тысяч человек, безжалостно расстреляли всех патриотов; в истреблении участвовало немало бретонских дворян. Вот что мы узнали, проходя через Анже, и, не теряя ни минуты, двинулись дальше, чтобы соединиться с двумя другими колоннами в Шато-Гонтье на реке Майенне.
Погода стояла ужасная; мы шли весь день, чуть не босые, в бумажных штанах, в изношенных рваных мундирах, и, шагая по грязи, под проливным дождем, ясно чувствовали, что пришел конец погожим дням и скоро настанет зима. Какая тоска тащить усталых лошадей под уздцы, без конца понукая их криками: «Но! Но!» — подталкивать в тумане колеса повозок, когда в животе у тебя пусто и ветер задувает во все прорехи ветхого мундира! Право же, зачастую поневоле думалось: «Лучше бы умереть!»
Две другие колонны, прибывшие накануне, расположились биваком вокруг Шато-Гонтье, старинного городка, в ту пору совершенно опустошенного. Было совсем темно, когда мы подошли к нему. Наш авангард под командой Вестермана вот уже два часа сражался с неприятелем. На улицах горожане с испугом спрашивали друг у друга, какие получены вести. Никто ничего не знал: авангард находился в шести лье от нас, и состоял он из полутора — двух тысяч человек. Часов около десяти вечера, когда мы уже получили приказ разбить лагерь, авангард примчался обратно, в полном беспорядке — пехота, кавалерия, все вперемешку. Генерал Вестерман, храбрейший, но опрометчивый человек, дал заманить себя в засаду в двух лье от Лаваля; он понес большие потери, и, не будь темноты, мы, очевидно, следом за его солдатами увидели бы вандейцев.
Итак, на правом берегу Луары дело началось для нас плохо. Приказы и контрприказы следовали один за другим, в главной квартире царила суматоха, офицеры выходили хмурые из палатки, где Лешель составлял план действий и спорил с другими генералами; эта сумятица, которую видели все солдаты и без стеснения обсуждали вокруг бивачных костров, отнюдь не прибавляла нам бодрости; спать никому не хотелось, а когда люди не спят и будоражат друг друга — это плохой признак.
Никто, даже парижане, не верил в военный талант Лешеля, но он во что бы то ни стало хотел восстановить в армии доброе мнение о себе. Он не желал слушать ничьих советов и считал себя полновластным хозяином; да и представители Конвента, за исключением Мерлена из Тионвиля, поддерживали его. Им ведь было сказано не доверять генералам, и чего ж тут удивительного, если вспомнить о Лафайете, о Дюмурье, обо всех изменниках, уже третий год пытавшихся предать родину.
Поужинав чем попало, армия двинулась дальше. Мне очень хотелось повидать сестру, но она была в дивизии Бопюи, которая шла во главе колонны, а когда мы добрались до старого моста под Шато-Гонтье, она была уже далеко. Вандейцы смело шли нам навстречу, намереваясь дать сражение, — они спешили завладеть высотами у местечка Антрам.
Вестерман, оправившийся от своей неудачи, и генерал Даникан[99] подошли к Антраму раньше вандейцев и тотчас заняли эти позиции, что сделал бы всякий здравомыслящий человек; к несчастью, Лешель, который следовал за ними с батальонами, сформированными в Орлеане, приказал им уйти с высот и построиться плотной колонной. Нетрудно представить себе, как досадно было генералам повиноваться приказу этого тупого животного; но коль скоро в случае сопротивления они рисковали головой, то немедленно спустились с высот. Как, должно быть, хохотали вандейцы, ибо они тотчас же заняли оставленные нами позиции, и мы издали видели, что они расположились на холмах и втащили туда свои пушки.
Само собой разумеется, дивизии Клебера и Бонюи, которые шли в первой линии, развернулись вправо и влево, чтобы обойти вандейцев. Тогда те лавиной ринулись на сформированные в Орлеане батальоны, которые находились в центре. В сражение втянулись все части, и, так как общего плана не было, каждая дивизия дралась на свой страх и риск. Но вандейцы на сей раз занимали выгодные позиции, их картечь так и косила наши ряды, да еще тысячи их стрелков окружили нас и разили метким огнем.
В довершение несчастья, батальоны из Орлеана, после второго или третьего залпа, дрогнули и бросились бежать с криками: «Спасайся, кто может!» Лешель, вместо того чтобы собрать их, сам помчался на коне во весь опор и проскакал мимо нас вместе с этими трусами из своей свиты. Вандейцы преследовали беглецов, чуть не подгоняя их штыками в спину. Поравнявшись с нашей дивизией, они остановились и атаковали нас колонной. Дело тут пошло жаркое, и право, трудно сказать, откуда летели в нас пули и картечь, — когда начинается такая атака, думаешь лишь о том, как бы поскорее перезарядить пушку, разглядеть в густом дыму вспышки неприятельского огня и дать выстрел в ту сторону. Если кто-то из товарищей падает рядом, спешишь поднять банник и заменить сраженного. Ясное дело: каждый защищает свою жизнь.
Мы держались пять часов — от полудня до темноты. Марсо уже давно остался без лошади: ей оторвало ядром голову. С каждой минутой ряды наши редели. Дядюшка Сом по-прежнему был возле меня, — бледный, стиснув зубы так крепко, что его большой горбатый нос чуть не касался подбородка, он наводил пушку; я, левый крайний в орудийном расчете, подавал ядро, раскачиваясь, словно маятник, вместе с другим канониром, стоявшим против меня. Нам не нужно было командовать: «По местам! Берись! Прочищай орудие! Заряжай! Отходи!» Все шло само собой.
С приближением темноты половина наших пушек вышла из строя, — у той, при которой мы состояли, отскочило колесо лафета; зарядные ящики опустели; мы поспешили заклепать орудия, какие не могли увезти с собой, в остальные впрягли лошадей и двинулись в отступление. Дивизии Клебера и Бонюи — одна впереди нас, а другая позади, чуть справа, — еще держались. Остервенев, вандейцы преследовали нас по пятам. Мы отходили, но не удирали, как трусы: на ходу заряжали ружья и, оборачиваясь, стреляли в неприятеля, а когда слышали, что вандейцы бегут за нами, останавливались и, сомкнув ряды, встречали их штыками.
Но тут я должен рассказать вам кое-что пострашнее. Отступали мы так около часа; кругом стояла густая тьма, и лишь при вспышках беглого огня удавалось что-то разглядеть. И вот среди шума сражения, среди треска перестрелки, грохота пушечных залпов, пронзительного свиста все сокрушающей картечи и криков раненых я вдруг услышал вопли, от которых кровь застыла у меня в жилах. Мы как раз подошли к деревушке, где дивизия Бонюи сражалась против тысяч вандейцев, — негодяи сумели нас обойти, — а крики, ужаснувшие меня, испускала моя родная сестра Лизбета, причем такие пронзительные, что их слышно было даже среди шума сражения, в котором при свете выстрелов участвовали две дивизии.
Лизбета кричала:
— Подлецы!.. Подлецы!.. Да здравствует республика!.. Победим или умрем!
При отступлении я очутился на правом фланге нашего батальона и, воспользовавшись сумятицей, выскочил из рядов; я побежал в ту сторону, откуда неслись крики. Что же я увидел? Возле ветхой лачуги стоял фургон моей сестры, а вокруг — с десяток вандейцев, и Лизбета, взобравшись на дышло, защищалась как бешеная, отбрасывая ударами штыка тех, кто пытался залезть в фургон, да еще честила их подлецами. Лачуга горела; в конце темной улочки сгрудились солдаты Майнцской дивизии, размахивая вместо знамени привязанной к жерди, окровавленной рубашкой, — то была рубашка раненого генерала Бопюи, которую он дал им как символ единения и возмездия. Солдаты стояли насмерть. Улица была забита трупами. Вандейцы напирали со всех сторон с криками: «Да здравствует король!» Но во всей этой схватке я видел только сестру; я бросился к ее фургону, как зверь, опрокидывая и отбрасывая всех на своем пути.
— Это я, Лизбета!.. Держись!.. — кричал я.
В одно мгновение я повалил на землю человек пять вандейцев, а сам не получил даже царапины; остальные разбежались, вероятно, считая, что за мной следуют еще солдаты. Надо было спешить, но смотрите, что значит материнское сердце: узнав меня, Лизбета уже не думала ни о чем, кроме спасения своего малютки.
— Спаси его, Мишель! — закричала она. — Возьми его и уходи! Они возвращаются! Они сейчас вернутся!..
Но я не стал ее слушать. Схватил лошадь под уздцы и потащил по улице, устланной трупами, заваленной ранеными, объятой пламенем пожара. Лошади не любят наступать на мертвецов, — приходилось тащить их силой. Майнцский батальон дал нам место в своей колонне, и тогда Лизбета, видя, что и она и ребенок спасены, воскликнула, воздев руки к небу:
— Да здравствует республика! Смерть тиранам!
Она не беспокоилась о муже и как безумная лишь прижимала к себе своего маленького Кассия.
Несколько минут спустя, когда батальону приказано было отступить, явился и Мареско, сражавшийся на другом конце деревни. Он уже думал, что его жена и сын погибли. Раненный пулей, он шагал теперь, держась за лесенку фургона, и все глядел на своих любимых, а мне с благодарностью пожимал руку.
Что с нами будет и куда мы идем — в Шато-Гонтье или куда-нибудь в другое место, никто не мог сказать. Мы отступали, бросив пушки, снаряды, обоз. Вандейцы, убедившись, что они не смогут быстро захватить деревню, двинулись дальше, тогда как вся остальная их армия, находившаяся почти в полулье позади, близ Антрамского моста, вела ожесточенный бой с дивизией Клебера, которая одна только и прикрывала наше ужасное отступление.
Я снова взял лошадь под уздцы. Численность наших рот уменьшилась до двадцати — тридцати человек, многие были ранены, лил дождь; мы шли сомкнутыми рядами, стараясь побыстрее отойти от деревни и от огня нашего арьергарда, сверкавшего зигзагами на темной равнине. Мы знали, что там нас прикрывает Клебер, и эта мысль всех ободряла. Посредине батальона плескалась на ветру окровавленная рубашка доблестного генерала Бопюи. В ту ночь нас больше никто не атаковал. Вандейцы выдохлись. И все же — что тут скрывать? — мы отступали; впервые защитники Майнца бежали от этой орды — и бежали по вине подлеца генерала, который сам дал сигнал к бегству, улепетывая во весь дух.
На рассвете мы прибыли в Шато-Гонтье, и там я с истинным умилением увидел две наши пушки, уцелевшие при разгроме, а возле пушек — старика Сома, который с довольным видом чистил их. Он, должно быть, тоже считал меня мертвым, ибо, уставившись на меня, крикнул:
— Да неужто же это ты! Стало быть, разбойники не содрали с тебя парик!
Человек пять или шесть канониров — последние остатки бывшей роты Париж-Вогезы — подошли к повозке посмотреть на Кассия, толстенького малыша с пухлыми щечками; он весело смеялся и не подозревал, что чудом выбрался живым из страшной бойни. Можно только диву даваться, как он не оглох, — надо же в младенчестве наслушаться такого грохота. Да в сравнении с том, что он слышал, салют в сто один пушечный выстрел, которым встречают появление на свет наследного принца, желая дать ему представление о величии его особы, — просто жалкая музыка.
Марсо собрал под Шато-Гонтье тысячу пятьсот — тысячу восемьсот солдат, приказал выдвинуть на мост две наши пушки, и, когда прибыл наконец Клебер с остатками своей колонны, вандейцы, преследовавшие его, были сразу остановлены. Но вскоре мы узнали, что они переправились через Майенну выше города, и нам пришлось отступать дальше — до Лиона Анжеского.
Для того чтобы обрисовать вам наше положение, достаточно передать слова разгневанного Клебера по адресу Лешеля и его героев-наемников за пятьсот франков, укрывшихся за стенами Анже.
— Представьте себе, — говорил он, — изнуренных, промокших до костей, продрогших солдат, у которых нет ни палаток, ни охапки соломы, ни башмаков, ни крепких штанов, ни мундиров, никакой утвари, чтобы сварить себе похлебку. Представьте, как вокруг знамени собирается двадцать, тридцать, самое большее — пятьдесят человек и наперебой кричат: «Трусы — в надежном укрытии, а мы гибнем тут от лишений!»
Увы, то была печальная истина. Лешель не имел никакого права быть главнокомандующим. Он пролез на этот пост, ползая на брюхе перед чернью, и сам прозвал себя «Генералом санкюлотов». Я называю чернью всех бездельников, пьяниц, горлодеров, бездарных честолюбцев, доносчиков, — словом, все мерзкое отродье тунеядцев, которое живет на чужой счет и которое только злейшие враги народа называют «республиканцами», чтобы уверить нас, будто крестьяне, мужественные ремесленники, бережливые труженики принадлежат к той же породе. К несчастью, эти люди имели большое влияние благодаря своим доносам и крикливым речам в клубах. Пока они только разглагольствовали, их считали грозными, а когда увидели их на поле боя, поняли, что толку от них — как от соломенных чучел, поставленных на огороде для устрашения воробьев. Вандейцы были бы рады, если бы им довелось сражаться только с такими вояками.
Прибыв в Лион Анжеский, мы пересекли реку и заняли позицию на берегу, справа и слева от подъемного моста; Марсо приказал поставить на редан отряд стрелков, и те двумя залпами картечи отбросили вандейцев на почтительное расстояние — то были последние залпы в этой кровавой баталии.
Роялисты отомстили нам за Шоле, — вот что значит, когда тобой командует осел, а не генерал.
После победы под Антрамом вандейцы вообразили, что они уже выиграли всю кампанию: они считали Ла-Рошжаклена, своего вожака, величайшим военачальником в мире; и тут сразу обнаружились замыслы мятежников, ибо они тотчас двинулись в Нормандию, чтобы протянуть руку Питту. Но Питт, которого англичане считают одним из умнейших своих министров, ничего даром не делал, заботясь прежде всего о выгоде для своей нации; и вот он наложил руку на наши колонии, пустил торговый флот Англии по всем морям. Когда только у нас будет такой министр? Словом, Питт хотел получить залог: в первую голову он потребовал, чтобы вандейцы отдали ему какой-нибудь хороший порт на Ла-Манше, и эти доблестные, честные французы тотчас осадили Гранвиль, намереваясь отдать его нашим врагам.
Обитатели Гранвиля, потомственные моряки, из поколения в поколение занимавшиеся ловлей трески и охотой на китов, вовсе не желали сдавать свой город англичанам; они стали защищаться, мужественный гарнизон и представители Конвента их поддерживали. Вандейцы призвали на помощь Бурбона; они ждали, что прибудет его высочество граф д’Артуа, божий человек, по словам Валентина. Но сия августейшая особа убоялась возможных случайностей. Сотни тысяч несчастных резались во имя его божественного права, жгли, истребляли друг друга, но это не побудило его подвергнуть опасности свою священную персону. Напрасно вандейцы с надеждой смотрели на море — ни белое знамя, ни помощь, никто и ничто не прибыло к ним!
Они понесли большие потери под Гранвилем, пытаясь взобраться на стены крепости, и в конце концов сняли осаду.
Сам я не был очевидцем этих событий, но знаю о них, так как тогда в Бретани только и разговору было, что об осаде Гранвиля, и не одни патриоты, а все честные люди негодовали и возмущались. Иные говорили, что не знают, кто больше покрыл себя позором: те, кто готов был отдать родину иностранцам, или те, кто подобно Бурбонам подло покинул людей, жертвовавших своей жизнью ради «божественного права» королей.