И оба мокрые выбираются на берег. Мы помогаем Гурьянычу раздеться и отжать воду из одежды.
За ельником попадаем в непролазные дебри таёжных завалов. Гурьяныч достаёт топор и приказывает Пашке вести лошадь в поводу. Долго петляем, ищем проход, пробираемся узким коридором между колючих сухих и острых сучьев…
Затем опять нас окружают живые колонны стволов, чаща первобытной тайги.
Старик находит свои затёски, и они уводят нас в глубину сыролесья, в лесной покой, где только шелест деревьев и шёпот хвои.
Минут через пятнадцать тайга начинает редеть. Просторнее становится под её крышей, над встречают широкие просветы. За ними неожиданно лес обрывается стеною. Глазам открывается печальная картина: от хребтов до заболоченной равнины голая земля. Только пни, бесконечные пни, тысячи тысяч пней, и ни одной живой веточки.
Нас останавливает это чудовищное зрелище оголённой земли, контраст жизни и смерти. У Гурьяныча деревенеет лицо. Он мокрой полой однорядки протирает глаза и тяжело, точно внезапно схваченный недугом, опускается на сгнивший комель.
Я присаживаюсь рядом. Пашка мостится у ног старика. Долго молчим, потрясённые этим кладбищенским зрелищем.
Шальная тучка прикрыла солнце, и пейзаж стал ещё более мрачным. Стайка за стайкой проносятся мимо лесные птицы, спеша миновать безжизненное пространство. Налетевший ветерок качнул позади нас тёмные ели, прошумел по вершинам и как бы подчеркнул зловещую тишину мёртвого царства пней.
Гурьяныч стаскивает с седой головы шапку, бросает под ноги.
— Какая тайга была, — кондовая, не деревья, а свечи стояли. Зайдёшь, бывало, в ней — что в храме, а теперь, погляди, что стало: деревца живого не оставили, молодняк уничтожили, сучья, как водится после порубки, сразу не убрали. Осенью пришёл пожар — и всё подчистую… — Задержав дыхание, он показывает размочаленным концом посоха на трещину в земле. — Видишь, лопается после огня, от бесплодия старится. А что бы она дала, если бы её не оголили. Рубишь дерево, так умей и вырастить замену, иначе глумление получается над землёй.
Пашка вскакивает, кладёт руку на его плечо, говорит просящим голосом:
— Дедушка, ты не расстраивайся, пойдём, уже поздно…
Гурьяныч не слышит его, смотрит на меня сердито, долго.
— Вековой кедрач тут стоял вместе с пихтой, неспроста его у нас материнским деревом зовут — кормилицей. И его под топор! А ведь законом запрещено рубить его. У всех на глазах беззаконие творят лесорубы… Ты говоришь, польза от сплошных вырубок наукой доказана? Вот оно како на месте, доказательство!
— Но ведь лес, Гурьяныч, вырубили для наших строек.
— Об этом я и болею. Дальше-то его побольше потребуется, а где возьмём, ежели так хозяйничать будем? О завтрашнем дне не думаем, В этом деле человек нужен с материнской заботой, с любовью к лесу, А ведь можем, разрази меня гром, можем с любовью… Вон за тем синим хребтом, — старик показал подожком на северо-восток, — делянка другого леспромхоза. Завтра увидишь… Там тоже сплошные вырубки, но делались по-хозяйски: кедрач не тронули, оставили по всей площади сосны-матки для обсеменения, сберегли больше половины молодняка, и сейчас любо посмотреть — что твоя рожь, поднимается хвойный лес. Там люди о будущих стройках думали, а этим главное — план, а после них хоть трава не расти!.. Стар я, а то бы всю свою боль привёл в ярость на этих пакостников.
— Конечно, надо было и тут оставить матки-деревья, на вырубках сохранить молодняк, сразу сделать посадку. Это упущение леспромхозов, что и говорить!
— «Упущение»!.. — передразнивает меня старик. — Скажи прямо —преступление! И наука в ответе. Она должна за всем следить, она перед народом в ответе, и особенно за кедрач. А сколько тут было зверя, птицы, ягод! Всё пропало! Остались только след, пух да пустое гнездо. Спохватимся — убей меня гром! — спохватимся, а время, — старик дунул на ладони, — улетит.
— Дедушка, не надо волноваться, опять сердце защемит.
— А ты, внучек, слушай и не перебивай. Это тебя больше всех касается. Тебе придётся долго наши прорехи латать, ответ держать перед землёю и за лес, и за всякую живность. Она спросит… Смотри вон и учись, как не надо делать.
— Опять Пашка виноват, — со всей серьёзностью перебивает его парнишка. — В роду считать не умели — я должен за всех арифметику учить; лес порубили — Пашка держи ответ…
— А кому же ещё? Ты — законный наследник, твоё всё это! Сызмальства приучайся беречь природу.
— Вина, Гурьяныч, большая и учёных, и всех нас. Но теперь, кажется, хватились. Нынче и говорят, и пишут об этом много. Скоро всё обернётся, станет на своё место.
— Говорят, а толк какой?! Уши всем заложило, оглохли.
— Дедушка, успокойся… Пойдёмте, уж скоро вечер. — Пашка берёт его за руку, помогает встать.
— Говорят, и к боли можно привыкнуть, нет — в могилу её унесу за лес, за зверя, — говорит старик на ходу.
Гурьяныч торопится, шагает широко, точно хочет поскорее избавиться от тяжёлых мыслей, навеянных исчезнувшим лесом.
— Глянь, осинник лезет, места захватывает, значит, не скоро хвойному лесу быть, а кедрачу после пожара совсем не расти тут. Упустили время, разбойники, не оставили молодняк, не посадили что надо… — говорит старик всё с той же болью и, не задерживаясь, шагает дальше.
Солнце висит над горизонтом, над белыми весенними облачками причудливых очертаний. От них веет покоем уходящего дня.
Наш путь идёт вкось по пустынному склону к равнине, исписанной замысловатыми узорами болот. За ними ельники, прорезанные узкими полосками озёр. А дальше синева леса, накинутая на отроги высоких гор. Оттуда бежит непрерывными струями лёгкий ветерок. Он сушит волосы, пробирается под телогрейку, приятно щекочет тело. В нём холод снегов, и шёпот курумов. Вечер быстро надвигается. По ясному небу плывёт молчаливый караван казарок.
У холма Гурьяныч останавливается, теребит узловатыми пальцами бороду, что-то вспоминает.
— Кажись, тут глухариный ток был, птицы слеталось тьма. Бывало, утрами как заведут тары-бары на всю округу… Ну да, тут был ток, вот и пёрышки свежие от глухаря. Видать, наведываются... А тут, глянь, крылом черкнул. — Потом он вдруг спохватывается, смотрит на низкое солнце. — Надо поспешать, а то и в самом деле перелёт не захватим... Есть, говоришь, Пашка, захотел? Там, на озёрах, пожуём…
— Ногу маленько растёр, дедушка, — жалуется тот.
— А ты перемотай пoртнкy, теперь скоро дойдём. Может, жирного селезня добудем — на ночь жирком намажу, — отвечает он на ходу.
Мы прибавляем шагу.
Нас опережают плотные стайки уток и одинокие, видимо, отставшие от своих табунов, болотные птицы. Журавли расклинивают небесную синь. Над ними сдержанно плывут два беркута. Журавли начеку, отклоняются то вправо, то влево, но хищники не отстают — сторожат момент. Так, в напряжённом поединке, они и растворяются вдали.
Болота начинаются сразу, как только мы спускаемся к равнине. Гурьяныч ведёт нас напрямик к ельнику. Ноги проваливаются в оттаявшую грязь чуть ли не по колено. Долго петляем, обходя рытвины, залитые водою.
— Дьявол попутал, надо бы перелесками — там суше, — сокрушается старик, но не сворачивает, продолжает шлёпать по воде уставшими ногами.
У ельника обходим последнее болотце. Наконец-то!..
И вдруг потрясающий гул, беспорядочное хлопанье крыльев, гортанный крик! Мы останавливаемся. Кудряшка поднимает голову. Два старых беркута, вспугнутые нашим появлением, поднимаются в воздух, оставив на земле серый бесформенный холмик.
Мы подходим к нему. Добрые глаза Гурьяныча вспыхивают гневом.
— Сбили, окаянные! — Он угрожающе трясёт посохом в сторону удаляющихся хищников.
На твёрдой земле между кочек лежит растерзанный журавль: бесформенные куски мяса, сломанное крыло, перья…
Солнце у горизонта. Медлить нельзя. Торопимся вдоль опушки леса. Слева доносится журавлиный крик. В нём и тревога, и призыв, и какая-то безнадёжность — это самец отбился от стаи, ищет подругу. Он медленно ходит по болоту, высоко поднимает голову, слушает, зовёт…
Гурьяныч, не задерживаясь, сворачивает в лес, но вдруг останавливается, вытянув вперёд руку.
«Янг,.. янг... янг…» — где-то трубят лебеди. Ближе, яснее. И уже рядом звуки мешаются с плеском воды — стихают.
Стволы елей, корявый валежник преграждают путь, теснят нас вправо к чуть заметному просвету, но Гурьяныч, покряхтывая, лезет по-медвежьему напролом, выводит нас к охотничьему балагану. И тут, мы обнаруживаем, что Пашки с нами нет.
— Убег! Я ведь знал он, шельмец, убегет, надо было привязать.
— Куда же он убежал? — удивляюсь я. Гурьяныч машет в сторону озёр и, весь повернувшись ко мне, говорит:
— На озёра, конечно. Неспроста убег, чего-нибудь надумает. С ним ухо востро держи!
Подошла усталая Кудряшка. Пока развьючиваем её, Гурьяныч торопится рассказать мне какую-то историю.
— Ты послушай меня, — говорит он, развязывая верёвку. — В прошлую осень мы с ним тут вот из этого ельника вытыкаемся, а на той вон дальней мочажине медведь пасётся. Обрадовался. Думаю: давно я с тобой не баловался. Ружжо с сошками выдёргиваю из вьюка, а он, внучек, увидел медведя и к нему. Другой бы оробел. Поймал я его, достал сыромятный ремень, одним концом перевил ему шею, другим приторочил, голубчика, повыше к ёлке, иначе не дал бы стрелять. Крадусь это я к мочажине. Зверь ничего не знает, кормится на троелисте. Подкрадываюсь я к нему незаметно, уж и стрелять можно. А он, криволапый, вздыбился, весь насторожился, бельмы свои пялит куда-то правее меня. Ну, думаю, сейчас я тебя начиню свинцом, — и пальнул. Зверь вгорячах махнул через болото, но не перебежал, упал в воду. Гляжу — справа Пашка. Никак из земли вырос?! Не чёрт ли, думаю, надо мной потешается? Протёр глаза. Ан нет, вижу, петля на шее у него болтается, значит, перегрыз ремень. Окликнуть хотел, а он в чём был возьми да и завались в болото, налёг на медведя. Зверь уж мёртвый, но ещё лапами водит, пасть оскалил, а Пашка схватил его за зад, тащит по воде к берегу, что телка, не боится. Жаль, внука нет, а то бы он подтвердил. Так что его тут и соструненным не удержишь. А что надумал — не отступится… Боюсь, обведёт он нынче нас с тобою. Даром, что мал. А уж обстрелять ему ништо. Волю не надо давать.
— Да что вы, Гурьяныч, как это — обстреляет, какой из него ещё охотник?!
— Обстреляет и глазом не моргнёт. Он теперь с ружьём хоть куда пролезет. Я-то знаю, ловок, чертёнок! — не без гордости за внука закончил он и, немного подумав, продолжал: — Возраст у него в самый раз, всё хочет знать, всё на себе испытать, всюду быть первым, а часто не туда гнёт линию. Но повзрослеет — поймёт, что к чему, рассудит, деда не подведёт. Ни-ни, это я знаю.
— Вы правы, Гурьяныч, он же мальчишка. Сами были такими. Потом всё уляжется в нём, и ваши заветы станут для него законом.
— Этого я и добиваюсь… А вам бы поторопиться, ишь как завечерело.
— Вы разве не пойдёте на озеро?
— Не-ет, балаган поправлю, иначе холодно спать будет, дровишек припасу, ночь тут на озёрах завсегда длинная. А ты всё вот этой обмежкой, по ельничку, обойдёшь первое озерко, оно не кормистое, птицы на нём не бывает, дальше увидишь Горловое — озеро узкое, серпом изогнулось, далеко ушло. Там и садись. Да не мешкай, не прохлаждайся; слышишь, птица ревёт — дело к ночи.
— Иду, иду…
— А что Пашка обстреляет нас, не беспокойтесь.
Глава 7
ПТИЧИЙ ПЕРЕПОЛОХ
Лёгкой вечерней тишиною дышат озёра. Крики и драки водоплавающих птиц не нарушают, а как бы сгущают этот покой весеннего дня. Великим покоем веет даже от хищников, озирающих с высоты пространство озёр.
Миную мелкое болото — благодатный приют голенастых. Тороплюсь выйти за ельник.
Как быстро гаснет небо, рушатся в облаках огненные скалы, тухнет в пропастях закат, и чернота накрывает притомившийся под закатом лес.
В ельнике обитают пучеглазые совы. Ждут ночь, а пока что восседают на сучьях, на пнях, рассматривают меня жёлтыми огромными глазами.
Впереди видна мутная сталь воды. Это — Горловое. Посередине зелёный троелистовый островок. Всюду ржавая ветошь осоки, грязные отмели, истоптанные куличками, да дерущиеся в воздухе селезни. Вижу, слева старенький охотничий скрадок. Беззвучными шагами пробираюсь к нему.
Вдруг воздух потрясает тревожный голос крякового.
— Фу, ты, дьявол, прозевал! — с укором бросаю ему вслед.
Быстро подновляю скрадок, прячусь в нём от зорких глаз пугливых табунов.
Из-за озера, из тёмных еловых перелесков, выплывают орлы. Они выкраиваются грозными силуэтами на фоне закатного солнца. Испуганный их внезапным появлением, замирает весь пернатый мир. Прекращают драку селезни. Стаи уток кучатся, прижимаются к травянистым берегам. Смолкает лебединая перекличка. Всё стихает под распластанными крыльями хищников.
Орлы дозором облетают озёра. В их полёте, в размахе крыльев, в величавом спокойствии — могущество пернатых царей.
Они, сужая круг, спиралью уходят выше и выше. Что вынесло их в поднебесье? Тесна, неуютна для них тайга в весенние вечера. Они оставляют далеко под собою леса и озёра, суетливый мир, ищут в глубине синевы простор и свободу. И я завидую их силе, их высоте.
Солнце уже за горизонтом. Темнеют ельники. Болота покрываются прозрачным багрянцем.
Неожиданный выстрел вырывает меня из раздумья.
Проходит долгая минута молчания. И вдруг доносится далёкий гусиный шёпот.
Это Пашка, ей-богу, он пальнул.
Шёпот переходит в крик, его несут птицы на быстрых крыльях к Горловому. Я это больше чувствую, нежели слышу.
«Скорее, скорее!..» — поторапливаю я птиц.
А крик рядом. От напряжения у меня обрывается дыхание. Из-за елей в полосу светлого неба вырываются беспорядочным табуном гуси. Несутся очертя голову серыми, огромными лоскутами на меня, обжигая криком слух и сладко будоража предчувствием удачи.
«Спокойнее, спокойнее! Пусть подлетят…»
Вскидываю ружьё. Гуси сразу обнаруживают опасность. На какое-то мгновение виснут неподвижно в воздухе, вывернув на ребро крылья, и почти вертикально берут высоту. Небо точно застыло надо мною в немом ожидании. Секунды бесконечны. Сажаю на мушку крупного гуся. Тяну гашетку. Тугой выстрел раскалывает тишину сумрака. Подбитая птица турманом падает в воду.
Табун вздрогнул, скучился. С ураганной быстротой понеслись птицы от опасности, от огненного взрыва, даже не окликнув упавшего товарища.
Следом за гусями, тоже с молчаливым протестом, улетели в ночь три пары белоснежных лебедей, напуганных выстрелами. В их медлительном полёте, в мерном взмахе крыльев, в этой девственной белизне — непримиримый укор человеку.
С Пашкиной стороны ещё доносятся выстрелы. Первым не выдерживает напряжённый чибис. На высокой ноте он посылает свою жалобу миру. С невероятной быстротою уносятся в мутное пространство стаи уток.
Я выбираюсь из скрадка, иду к берегу.
На воде серым комом маячит сбитый гусь. Услышав мои шаги, он трудно выпрямляет непослушную ему теперь шею. Дико смотрит на меня, торопится к зелёному островку посредине Горлового. Долго взбирается на него и уже не оглядывается — равнодушен к опасности.
Я стою у кромки озера с опущенным ружьём. Вижу, гусь топчется на жёстком троелисте, как видно, хочет поудобнее устроить свою последнюю сидку на этой беспокойной земле. Потом вдруг вытягивает шею, прислушивается, кричит в потемневшее небо ещё и ещё и, падая, роняет красноклювую голову на спину. Стихает прощальный шелест троелиста. И только теперь с непростительным опозданием с высокого неба падает на остров ответный крик, но он, кажется, уже не задевает слуха убитого гуся.
Его подруга носится над озером. Вытянув шею, она всматривается в потемневшую гладь воды, всё зовёт и зовёт…
Вдруг справа раздаётся свист. Живо поворачиваюсь, приседаю. Из-за кривуна наплывает знакомый чирочий разговор, и я снова во власти охотничьего азарта.
Стая летит высоко над водою. Вот она уже рядом. Стреляю. Мгновенный свет на какую-то долю секунды выхватывает из темноты рыжие космы осоки, опустевшую отмель.
Чирок тяжёлым комочком падает у моих ног. Я не кричу в экстазе «есть!», не восторгаюсь удачей — минутный порыв охотничьей страсти с выстрелом гаснет, как выключенный свет.
Поднимаю убитого селезня. Чирок в брачном наряде. Какое сочетание красок! Какие нежные переходы от одного цвета к другому. И всё в меру, скупо, расчётливо. Вот уж поистине великая созидательница природа.
— Дядя, дождитесь меня! — доносится голос Пашки.
Я слышу, как он вдалеке торопливо шлёпает по болоту.
У меня ещё забота — достать гуся. Озеро глубокое, только вплавь можно добраться до островка. Но вода ледяная. Что же делать. Не бросать же его на съедение хищникам? Решаю дождаться Пашку. Он ведь, как говорит дедушка, на всё горазд: может, и сейчас что-нибудь придумает, посмотрим.
Увял багровый румянец зари. Сразу похолодало. Лёгкие, как дым, седые клочья тумана протянулись над потной равниной, окутывая болота и озёра сизоватым покровом. За Горловым, над тёмными восточными хребтами, радостно блеснула первая звёздочка. Где-то за лесом упал токующий бекас, оставив в воздухе дребезжащий звук.
Стою жду.
На озёрах тягостная тишина, мёртвая, долгая. Всё улетело, убежало, затаилось в страхе, посеянном выстрелами! Хотя бы кулик крикнул!
— Ты что-то, Пашка, долго идёшь. Тяжело несёшь, что ли? — спрашиваю я и быстрым взглядом окидываю фигуру парнишки. — Стрелял вроде много, а где же утки?
— Пустой, близко не подпускают, а далеко я не могу выцелить. Зря патроны извёл…