Античные мотивы в русской лирике – не экзотика, не чужеродный элемент, они вошли в нее с самого начала, без них не обошлись ни Тредиаковский, ни Ломоносов, ни тем более Державин. Об этом в одном из стихотворений, не включенных в книгу, сказано:
Батюшков, Пушкин, Баратынский, Тютчев непредставимы без мифологических тем и уподоблений, без ссылок на древнегреческую и римскую историю. «Друг милый, ангел мой, сокроемся туда, Где волны кроткие Тавриду омывают И Фебовы лучи с любовью озаряют Им древней Греции священные места…», «Когда за призраком свободы Нас Брут отчаянный водил…», «Завтра увижу я башни Ливурны, Завтра увижу Элизий земной…», «Ты скажешь: ветреная Геба, кормя Зевесова орла…»
То же можно сказать о многих других: Майкове, Фете, Анненском, символистах, акмеистах, Ходасевиче, Цветаевой… Хотя, разумеется, были поэты, к античным мотивам обращавшиеся редко (Лермонтов, Пастернак) или обходившиеся без них (Некрасов, Блок), – и объяснить причину этого можно, исходя из их идеологической направленности или очень личных свойств – разобраться в этом было бы очень интересно, но не сейчас и не здесь.
Советская поэзия откровенно сторонилась Греции и Рима и вообще западной культуры. Имена греческих богов, поэтов или римских философов, императоров в лучшем случае считались излишеством, чуждым революционной эпохе. Советская поэзия росла на голой почве – и гордилась этим.
Сегодняшней поэзии, как будто отвернувшейся от социалистической идеологии и склонной к повторению авангардистских открытий и «новаторства», Аполлон или Овидий тоже ни к чему. (За редким исключением: Алексей Пурин, например.)
1962 годом помечено первое мое стихотворение на античный мотив («Ваза»), вошедшее в книгу «Первое впечатление» (1962)[1]. Мне, родившемуся в Петербурге с его Летним садом, Камероновой галереей в Царском Селе, колоннадой Аполлона в Павловске, памятниками Кутузову и Барклаю де Толли в римских тогах-плащах перед Казанским собором, мне, читавшему в детстве «Илиаду» и «Одиссею» в переводах Гнедича и Жуковского, твердившему, как заклинание, мандельштамовские строки: «Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до середины…», обожавшему греческую и римскую скульптуру, выставленную в Эрмитаже, пройти мимо всего этого баснословного богатства, унаследованного не только Европой, но и послепетровской Россией, было невозможно.
Упреки в «камерности» и «книжности», сопутствовавшие мне с юных дней, не охлаждали, а наоборот, разогревали в сознании тягу «к мировой культуре». В каком-то смысле я смолоду ощущал свое одиночество в поэзии – и думаю, что оно оказалось плодотворным: я шел своей дорогой и, если говорить о современниках, встречался на ней только с Бродским, для которого «римская тема» («греческую» он всё же обходил стороной), была так же важна. Недаром он мне сказал однажды, уже в Америке: «Александр, когда я встречаю в твоих стихах античные сюжеты, я, как охотничья собака, делаю стойку». При этом разница в интонации, строфике и мировоззрении избавила нас от совпадений.
Важно отметить, что античные мотивы, столь любимые мной, никак не подпадали под рубрику «антологической поэзии» в духе А. Майкова. Они, эти мотивы, имели прямое отношение к моей жизни, к современности, были тесно переплетены с нею. Читатель увидит, если его заинтересует эта книга, как петербургские реки перетекают в летейские, как лавр, «воспетый Овидием», пригождается в стихах о поездке в Грузию, как «Критский лабиринт» пересекается с любовью и телефонным разговором, как бабочка, как будто прилетевшая из античной драмы, сложившая крылья, а затем поднимающая их, помогает справиться с тоской и душевным унынием, как в обычной городской комнате оконные занавески на ветру превращаются в «Пергамский алтарь на воздушной подкладке» и т. д.
Мало того, из-за стихотворения «Аполлон в снегу» у меня были большие неприятности: эти стихи прочел вслух на собрании творческой интеллигенции города первый секретарь ленинградского обкома партии тов. Романов и, перевирая фамилию автора, заявил: «Если поэту Кушниру здесь не нравится, пусть уезжает». А дело в том, что Аполлон в снегу – это поэтическая метафора, имеющая прямое отношение к трагической судьбе русской поэзии в ХХ веке: «Это мужество, это метель, Это песня, одетая в дрожь…» Спасло меня только то, что стихи не были напечатаны: референты подсунули Романову стихотворение, отданное мною в журнал «Аврора», но еще не опубликованное. Получился «прокол»: первый секретарь обкома выдал тайну, показав, что партия не только следит за литературным процессом, но и подменяет собой цензуру.
Просматривая сейчас многие стихи, удивляюсь тому, как они вообще могли быть не только написаны, но и напечатаны в те годы.
«Цезарь, Август, Тиберий, Калигула, Клавдий, Нерон, Сам собой этот перечень лег в стихотворную строчку…» (1979) – так начинается одно из стихотворений, впервые опубликованное в журнале «Студенческий меридиан» № 3 за 1980 год, а затем, через шесть лет, – в книге «Дневные сны». Аналогия с отечественными вождями-«императорами» здесь очевидна и недвусмысленна: «О, какой безобразный, какой соблазнительный сон!..»
Античные приметы, подробности, ассоциации сопутствуют мне всю жизнь, и речь при этом в стихотворении может идти о чем угодно: о любви, о природе, об искусстве, о смысле жизни. Минорная или трагическая, скорбная интонация дополняется легкомысленной, шуточной, иронической, какой угодно. Спектр разнообразный и никак не сводится к одной или двум краскам. По датам, проставленным под стихами, читатель увидит, что античные мотивы не покидают меня и сегодня.
В заключение хочу сказать, что предвижу опасное для такой «тематической» книги недоразумение: может показаться, что этот мотив в моей лирике определяющий. Ничего подобного! Все эти стихи «растворены» в восемнадцати книгах, а самые последние написаны совсем недавно. Тем не менее, решаясь на этот шаг – собрать близкие по духу и тематике стихи под одной обложкой, понимаю, что, возможно, совершаю ошибку. Это Фет в старости поделил свои стихи на разделы, назвав их «Весна», «Лето», «Осень», «Снега», «Мелодии», «Вечера и ночи», «Антологические стихотворения», «Море» и т. д. Ничего подобного я устраивать не собираюсь, книги своих стихов перемешивать и разнимать на части не хочу: ведь так можно распустить пряжу, запутать и уничтожить сложившийся узор. Тогда почему бы не издать книгу «городских» стихов, или «пейзажных», или еще у2же – «морских», и так называемых «философских», что и вовсе было бы нелепо и претенциозно, и «любовных» и т. д.
«Но я боюся вам наскучить». Это неловкую фразу я чуть не приписал пушкинской Татьяне, но вовремя спохватился: она из лермонтовского «Валерика». Я тоже боюсь наскучить – и прошу прощения за этот первый (и, наверное, последний) опыт не свойственного мне подбора стихов по одному мотиву, выхваченному из общей звучащей массы, мотиву, ни в коем случае не главному, проходному и все-таки дорогому для меня. Может быть, читатель прислушается к нему – и что-то отметит, выберет, полюбит.
Античные мотивы
Ваза
На античной вазе выступаетЧеловечков дивный хоровод.Непонятно, кто кому внимает,Непонятно, кто за кем идет.Глубока старинная насечка,Каждый пляшет и чему-то рад.Среди них найду я человечкаС головой, повернутой назад.Он высоко ноги поднимает,Он вперед стремительно летит,Но как будто что-то вспоминаетИ назад, как в прошлое, глядит.Что он видит? Горе неуместно.То ли машет милая рукой,То ли друг взывает – неизвестно!Потому и грустный он такой.Старый мастер, резчик по металлу,Жизнь мою в рисунок разверни, —Я пойду кружиться до отвалуИ плясать не хуже, чем они.И в чужие вслушиваться речи,И под бубен прыгать невпопад,Как печальный этот человечекС головой, повернутой назад.1962«Вижу, вижу спозаранку…»
Вижу, вижу спозаранкуУстремленные в НевуИ Обводный, и Фонтанку,И похожую на склянкуРечку Кронверку во рву.И каналов без уздечкиВижу утреннюю прыть,Их названья на дощечке,И смертельной Черной речкиУскользающую нить.Слышу, слышу вздох неловкий,Плач по жизни прожитой,Вижу ЕкатерингофкиБлики, отблески, подковкиЖирный отсвет нефтяной.Вижу серого оттенкаМойку, женщину и зонт,Крюков, лезущий на стенку,Пряжку, Карповку, Смоленку,Стикс, Коцит и Ахеронт.1967Лавр
Не помнит лавр вечнозеленый,Что Дафной был и бог влюбленныйЕго преследовал тогда;К его листве остроконечнойПодносит руку первый встречныйИ мнет, не ведая стыда.Не помнит лавр вечнозеленый,И ты не помнишь, утомленныйПутем в Батум из Кобулет,Что кустик этот глянцевитый,Цветами желтыми увитый,Еще Овидием воспет.Выходит дождик из тумана,Несет дымком из ресторана,И Гоги в белом пиджакеНе помнит, сдал с десятки сдачуИль нет… а лавр в окне маячит…А сдача – вот она, в руке.Какая долгая разлука!И блекнет память, и подругаЗабыла друга своего,И ветвь безжизненно упала,И море плещется устало,Никто не помнит ничего.1971«Исследовав, как Критский лабиринт…»
Исследовав, как Критский лабиринт,Все закоулки мрачности, на светЯ выхожу, разматывая бинт.Вопросов нет.Подсохла рана.И слезы высохли, и в мире – та же сушь.И жизнь мне кажется, когда встаю с дивана,Улиткой с рожками, и вытекшей к тому ж.От МинотавраОсталась лужица, точнее, тень одна.И жизнь мне кажется отложенной на завтра,На послезавтра, на другие времена.Она понадобится там, потом, кому-то,И снова кто-нибудь, разбуженный листвой,Усмотрит чудоВ том, что пружинкою свернулось заводной.Как в погремушке, в раковине слухаОбида ссохшаяся дням теряет счет.Пусть смерть-старухаЕе оттуда с треском извлечет.Звонит мне под вечер приятель, дуя в трубку.Плохая слышимость. Всё время рвется нить.«Читать наскучило. И к бабам лезть под юбку.Как дальше жить?»О жизнь, наполненная смыслом и любовью,Хлынь в эту паузу, блесни еще хоть разСтраной ли, музою, припавшей к изголовью,Постой у глазВодою в шлюзе,Всё прибывающей, с буксиром на груди.Высоким уровнем. Системою иллюзий.Еще какой-нибудь миражик заведи.1974Руины
Для полного блаженства не хваталоРуин, их потому и возводилиВ аллеях из такого матерьяла,Чтобы они на хаос походили,Из мрамора, из праха и развала,Гранитной кладки и кирпичной пыли.И нравилось, взобравшись на обломок,Стоять на нем, вздыхая сокрушенно.Средь северных разбавленных потемокВсплывал мираж Микен и Парфенона.Татарских орд припудренный потомокИ Фельтена ценил, и Камерона.Когда бы знать могли они, какиеУвидит мир гробы и разрушенья!Я помню с детства остовы нагие,Застывший горя лик без выраженья.Руины… Пусть любуются другие,Как бузина цветет средь запустенья.Я помню те разбитые кварталыИ ржавых балок крен и провисанье.Как вы страшны, былые идеалы,Как вы горьки, любовные прощанья,И старых дружб мгновенные обвалы,Отчаянья и разочарованья!Вот человек, похожий на руину.Зияние в его глазах разверстых.Такую брешь, и рану, и лавинуНе встретишь ты ни в Дрезденах, ни в Брестах.И дом постыл разрушенному сыну,И нет ему забвения в отъездах.Друзья мои, держитесь за перила,За этот куст, за живопись, за строчку,За лучшее, что с нами в жизни было,За сбивчивость беды и проволочку,А этот храм не молния разбила,Он так задуман был. Поставим точку.В развале этом, правильно-дотошном,Зачем искать другой, кроваво-ржавый?Мы знаем, где искать руины: в прошлом.А будущее ни при чем, пожалуй.Сгинь, призрак рваный в мареве сполошном!Останься здесь, но детскою забавой.1975Сложив крылья
Крылья бабочка сложит,И с древесной корой совпадет ее цвет.Кто найти ее сможет?Бабочки нет.Ах, ах, ах, горе нам, горе!Совпадут всеми точками крылья: ни щелки, ни шва.Словно в греческом хореСтрофа и антистрофа.Как богаты мы были, да всё потеряли!Захотели б вернуть этот блеск – и уже не могли б.Где дворец твой? Слепец, ты идешь, спотыкаясь в печали.Царь Эдип.Радость крылья сложилаИ глядит оборотной, тоскливой своей стороной.Чем душа дорожила,Стало мукой сплошной.И меняется почерк,И, склонясь над строкой,Ты не бабочку ловишь, а жалкий, засохший листочек,Показавшийся бабочкою под рукой.И смеркается время.Где разводы его, бархатистая ткань и канва?Превращается в теменьЖизнь, узор дорогой различаешь в тумане едва.Сколько бабочек пестрых всплывало у глаз и прельщало:И тропический зной, и в лиловых подтеках Париж!И душа обмирала —Да мне голос шепнул: «Не туда ты глядишь!»Ах, ах, ах, зорче смотрите,Озираясь вокруг и опять погружаясь в себя.Может быть, и любовь где-то здесь, только в сложенном виде,Примостилась, крыло на крыле, молчаливо любя?Может быть, и добро, если истинно, то втихомолку.Совершённое втайне, оно совершенно темно.Не оставит и щелку,Чтоб подглядывал кто-нибудь, как совершенно оно.Может быть, в том, что бабочка знойные крылья сложила,Есть и наша вина: слишком близко мы к ней подошли.Отойдем – и вспорхнет, и очнется, принцесса БрамбилаВ разноцветной пыли!1975Аполлон в снегу
Колоннада в снегу. АполлонВ белой шапке, накрывшей венок,Желтоватой синицей плененИ сугробом, лежащим у ног.Этот блеск, эта жесткая резьОт серебряной пыли в глазах!Он продрог, в пятнах сырости весь,В мелких трещинах, льдистых буграх.Неподвижность застывших ветвейИ не снилась прилипшим к холмам,Средь олив, у лазурных морейСредиземным его двойникам.Здесь, под сенью покинутых гнезд,Где и снег словно гипс или мел,Его самый продвинутый постИ влиянья последний предел.Здесь, на фоне огромной страны,На затянутом льдом берегуЗамерзают, почти не слышны,Стоны лиры и гаснут в снегу,И как будто они ничемуНе послужат ни нынче, ни впредь,Но, должно быть, и нам, и емуЧем больнее, тем сладостней петь.В белых иглах мерцает душа,В ее трещинах сумрак и лед.Небожитель, морозом дыша,Пальму первенства нам отдает,Эта пальма, наверное, ель,Обметенная инеем сплошь.Это – мужество, это – метель,Это – песня, одетая в дрожь.1975«Вот статуя в бронзе, отлитая по восковой…»
Вот статуя в бронзе, отлитая по восковойМодели, которой прообразом гипсовый слепокСлужил – с беломраморной, римской, отрытой в однойИз вилл рядом с Тиволи; долго она под землейЛежала, и сон ее был безмятежен и крепок.А может быть, снился ей эллинский оригинал,До нас не дошедший… Мы копию с копии сняли.О ряд превращений! О бронзовый идол! МеталлТвой зелен и пасмурен. Я, вспоминая, устал,А ты? Еще помнишь о веке другом, матерьяле?Ты всё еще помнишь… А я, вспоминая, устал.Мне видится детство, трамвай на Большом, инвалиды,И в голосе диктора помню особый металл,И помню, кем был я, и явственно слишком – кем стал,Всё счастье, всё горе, весь стыд, всю любовь, все обиды.Забыть бы хоть что-нибудь! Я ведь не прежний, не тот,К тому отношения вовсе уже не имею.О сколько слоев на мне, сколько эпох – и беретСудьба меня в руки и снова скоблит и скребет,И плавит, и лепит, и даже чуть-чуть бронзовею.1976«Сквозняки по утрам в занавесках и шторах…»
Сквозняки по утрам в занавесках и шторахЗанимаются лепкою бюстов и торсов.Как мне нравится хлопанье это и шорох,Громоздящийся мир уранид и колоссов.В полотняном плену то плечо, то коленоПроступают, и кажется: дыбятся в схватке,И пытаются в комнату выйти из плена,И не в силах прорвать эти пленки и складки.Мир гигантов, несчастных в своем ослепленье,Обреченных всё утро вспухать пузырями,Опадать и опять, становясь на колени,Проступать, прилипая то к ручке, то к раме.О, пергамский алтарь на воздушной подкладке!И не надо за мрамором в каменоломниЛезть; всё утро друг друга кладут на лопатки,Подминают, и мнут, и внушают: запомни.И всё утро, покуда ты нежишься, сонный,В милосердной ночи залечив свои раны,Там, за шторой, круглясь и толпясь, как колонны,Напрягаются, спорят и гибнут титаны.1976Статуя
Этот римлянин с поднятой кверху рукой,Этот мраморный парковый идол,Как он жалок, мучительный жребий какойСтыть на холоде, бедному, выпал!Дует ветер, листочки срывая с осин,Предвещая январскую муку.Он и ночью, когда остается один,Опустить не решается руку.Все завидуют статуям: их красоте,Равнодушию или покою.Постояли бы так на последней чертеПеред варварской, белой толпою.Обступая его, тьма глаза ему ест,Предрассветная изморозь гложет.И как некогда Рима не спас его жест,Так и нас защитить он не сможет.1978«Если камешки на две кучки спорных…»
Е. Невзглядовой
Если камешки на две кучки спорныхМы разложим, по разному их цвету,Белых больше окажется, чем черных.Марциал, унывать нам смысла нету.Если так у вас было в жестком Риме,То, поверь, точно так и в Ленинграде,Где весь день под ветрами ледянымиКамни в мокром красуются наряде.Слышен шелест чужого разговора.Колоннада изогнута, как в Риме.Здесь цветут у Казанского собораТрагедийные розы в жирном гриме.Счастье – вот оно! Театральным жестомТень скользнет по бутонам и сплетеньям.Марциал, пусть другие ездят в Пестум,Знаменитый двукратным роз цветеньем.1974«Я знаю, почему в Афинах или Риме…»
Я знаю, почему в Афинах или РимеПоддержки ищет стих и жалуется им.Ему нужны века, он далями сквознымиСтремится пробежать и словно стать другим,Трагичнее еще, таинственней, огромней.И эхо на него работает в поту.Он любит делать вид, что все каменоломниВ Коринфе обошел, все дворики в порту.Он в наш вбегает день – идет снежок мучнистый,Автобус синий дым волочит, как крыло,И к снегу подмешав как будто прах кремнистый,Стих смотрит на людей и дышит тяжело.Сейчас он запоет, заплачет, зарыдает,Застонет, завопит… но он заводит речьПростую, как любой, кто слишком много знает,Устал – и всё равно не сбросит тяжесть с плеч.1978«Какой, Октавия, сегодня ветер сильный…»
Какой, Октавия, сегодня ветер сильный!Судьбу несчастную и злую смерть твоюМне куст истерзанный напоминает пыльный,Хоть я и делаю вид, что не узнаю.Как будто Тацита читала эта кронаИ вот заламывает ветви в вышинеТак, словно статую живой жены НеронаСвалить приказано и утопить в волне.Как тучи грузные лежат на косогореНичком, какой у них сиреневый испод!Уж не Тирренское ли им приснилось мореИ остров, стынущий среди пустынных вод?Какой, Октавия, сегодня блеск несносный,Стальной, пронзительный – и взгляд не отвести.Мне есть, Октавия, о ком жалеть (и поздно,И дело давнее), кроме тебя, прости.1978«В тридцатиградусный мороз представить света…»
В тридцатиградусный мороз представить светаКонец особенно легко.Трамвай насквозь промерз. Ледовая карета.Сухое, пенное, слепое молоко.И в наших комнатах согреться мы не в силе.Кроваво-красную не взбить в прожилке ртуть.Весь день в РоссииЗа край и колется, и страшно заглянуть.Так вот он, оползень! Они смешны с призывомВ мороз открытыми не оставлять дверей.Сыпучий оползень с серебряным отливом.Как в мире холодно, а будет холодней.Так быстро пройден путь, казавшийся огромным!Мы круг проделали – и не нужны века.Мне всё мерещится спина в дыму бездомномТого нелепого, смешного седока.Он ловит петельку, мешать ему не надо.Не окликай его в тумане и дыму.Я мифологию Шумера и АккадаДней пять вожу с собой, не знаю почему.Всех этих демонов кто вдохновил на буйство?То в плач пускаются, то в пляс.Бог просит помощи, его приводят в чувство.Табличка с текстом здесь обломана как раз.Табличке глиняной нам не найти замену.Жаль царств развеянных, жаль бога-пастуха.Как в мире холодно! Метель взбивает пену.Не возвратит никто погибшего стиха.1978Подражание древним
Никто не знает флага той страны.В морском порту, где столько полосатыхИ звездчатых, где синие видны,И желтые, и в огненных заплатах,Его лишь нет. Он бел, как облака.Как майская земля, такой он черный.Никто не знает флага, языка,Ландшафт ее равнинный или горный?Никто не знает флага той страны,Что глиняного старше Междуречья.Быть может, все мы там обреченыНа хаттское и хеттское наречье.Никто не знает флага, языка,Он запылен, как кровельщика фартук.Пока мы здесь, пока твоя рукаЛежит в моей, что Иштар нам, что Мардук?Никто не знает флага той страны.Оттуда корабли не приплывали.Быть может, в языке сохраненыПраиндоевропейские детали.Что там, холмы, могучая река?Кого там ценят, Будду или Плавта?Никто не знает флага, языка.Ни языка, ни флага, ни ландшафта.1979«Цезарь, Август, Тиберий, Калигула, Клавдий, Нерон…»
Цезарь, Август, Тиберий, Калигула, Клавдий, Нерон…Сам собой этот перечень лег в стихотворную строчку.О, какой безобразный, какой соблазнительный сон!Поиграй, поверти, подержи на руке, как цепочку.Ни порвать, ни разбить, ни местами нельзя поменять.Выходили из сумрака именно в этом порядке,Словно лишь для того, чтобы лучше улечься в тетрадь,Волосок к волоску и лепные волнистые складки.Вот теперь наконец я запомню их всех наизусть.Я диван обогнул, я к столу прикоснулся и стулу.На таком расстоянье и я никого не боюсь.Ни навету меня не достать, ни хуле, ни посулу.Преимущество наше огромно, в две тысячи лет.Чем его заслужил я – никто мне не скажет, не знаю.Словно мир предо мной развернул свой узор, свой сюжет,И я пальцем веду по нему и вперед забегаю.1979«Как буйно жизнь кипит на стенках саркофага…»
Как буйно жизнь кипит на стенках саркофага!Здесь и весна, и страсть, и гордый ИпполитС собакой и конем, не сдерживая шага,От мачехи письмо отвергнуть норовит.Стояли долго мы пред мраморным рассказом,Смерть жизнью с четырех сторон окруженаИ льнет к морским волнам, ступеням и террасам,К охоте и любви, за камнем не видна.Там кто-то горько спит – живые только сладкоСпят, – мерно обойдя его со всех сторон,Мы видим: жизнь и смерть – единая двойчатка,На смертном камне мир живой запечатлен.Конюших провести беспечною гурьбою,Кормилицу пригнуть, морской раскинуть вал…Жизнь украшает смерть искусною резьбою,Без смерти кто бы ей сюжеты обновлял?1979Бог с овцой
Бог, на плечи ягненка взвалив,По две ножки взял в каждую руку.Он-то вечен, всегда будет жив,Он овечью не чувствует муку.Жизнь овечья подходит к концу.Может быть, пострижет и отпустит?Как ребенка, несет он овцуВ архаичном своем захолустье.А ягненок не может постичь,У него на плече полулежа,Почему ему волны не стричь?Ведь они завиваются тоже.Жаль овечек, барашков, ягнят,Их глаза наливаются болью.Но и жертва, как нам объяснятВ нашем веке, свыкается с ролью.Как плывут облака налегке!И дымок, как из шерсти, из ваты;И припала бы к Божьей руке,Да все ножки четыре зажаты.1979«Когда шумит листва, тогда мне горя мало…»
Когда шумит листва, тогда мне горя мало.Отпряну, посмотрю на зрелый возраст свой;Мне лишь бы смысл в стихах листва приподнимала,Братался листьев шум со строчкой стиховой.О, как я далеко зашел, как затуманен!К вечерней ближе я, чем к утренней заре.Теперь какой-нибудь Филипп АравитянинМне ближе, может быть, чем мальчик во дворе.Ветрами ли, песком, враждой ли исцарапан,Изъевшей ли висок частичкой бытия,Глядит поверх голов солдатский император,И складочка у губ от горького питья.Но так листва шумит, что, чем бы ни томилаЖизнь, весело сидеть за письменным столом.На зло найдется зло, да и на силу сила,И я – про шум листвы, а вовсе не о том.1979Сон
В палатке я лежал военной,До слуха долетал троянской битвы шум,Но моря милый гул и шорох белопенныйВесь день внушали мне: напрасно ты угрюм.Поблизости росли лиловые цветочки,Которым я не знал названья; меж камнейТо ящериц узорные цепочкиСверкали, то жучок мерцал, как скарабей.И мать являлась мне, как облачко из моря,Садилась близ меня, стараясь притушитьПрохладною рукой тоску во мне и горе.Жемчужная на ней дымилась нить.Напрасен звон мечей: я больше не воюю.Меня не убедить ни другу, ни льстецу:Я в сторону смотрю другую,И пасмурная тень гуляет по лицу.Триеры грубый киль в песок прибрежный вдавлен —Я б с радостью отплыл на этом корабле!Еще подумал я, что счастлив, что оставлен,Что жить так больно на земле.Не помню, как заснул и сколько спал – мгновеньеИль век? – когда сорвал с постели телефон,А в трубке треск, и скрип, и шорох, и шипенье,И чей-то крик: «Патрокл сражен!»Когда сражен? Зачем? Нет жизни без Патрокла!Прости, сейчас проснусь. Еще раз повтори.И накренился мир, и вдруг щека намокла,И что-то рухнуло внутри.1980«На выбор смерть ему предложена была…»
На выбор смерть ему предложена была.Он Цезаря благодарил за милость.Могла кинжалом быть, петлею быть могла,Пока он выбирал, топталась и томилась,Ходила вслед за ним, бубнила невпопад:Вскрой вены, утопись, с высокой кинься кручи.Он шкафчик отворил: быть может, выпить яд?Не худший способ, но, возможно, и не лучший.У греков – жизнь любить, у римлян – умирать,У римлян – умирать с достоинством учиться,У греков – мир ценить, у римлян – воевать,У греков – звук тянуть на флейте, на цевнице,У греков – жизнь любить, у греков – торс лепить,Объемно-теневой, как туча в небе зимнем,Он отдал плащ рабу и свет велел гасить.У греков – воск топить и умирать – у римлян.1980«Как пуговичка, маленький обол…»
Как пуговичка, маленький обол.Так вот какую мелкую монетуВзимал паромщик! Знать, не так тяжелБыл труд его, но горек, спора нету.Как сточены неровные края!Так камешки обтачивает море.На выставке всё всматривался яВ приплюснутое, бронзовое горе.Все умерли. Всех смерть смела с земли.Лишь Федра горько плачет на помосте.Где греческие деньги? Все ушлиВ карман гребцу. Остались две-три горсти.1981Флейтист
Откуда родом бронзовый флейтист?Мне флейты родниковый снится голос.Не с Крита ли, который так дуплистИ вытянут? Эвбея, Скирос, Родос…Он голову чуть набок наклонил.Он видит, что и звезды звуку рады.Он думает: кто в море накрошил,Как в миску с супом, черствые Спорады?Других вопросов он не задает.Кто флейту изобрел, ему известно.Упала к нам с озвученных высот —Теперь на ней играют повсеместно.Кинь что-нибудь – мы подберем с землиИ к надобностям смертным приспособим.Он ерзает, и руки затекли,И холодно, и смотрит исподлобья.Но, выщербленный, он не видит насЗа скважистыми, как скала, веками.А палец в круглой дырочке увяз,И жизнь согрета теплыми губами.1981«В полуплаще, одна из аонид…»
В полуплаще одна из аонид —Иль это платье так на ней сидит? —В полуплюще, и лавр по ней змеится.«Я чистая условность, – говорит, —И нет меня», – и на диван садится.Ей нравится, во-первых, телефон:Не позвонить ли, думает, подружке?И вид в окне, и Смольнинский район,И тополей кипящие верхушки.Каким я древним делом занят! Что жВсё вслушиваюсь, как бы поновееСказать о том, как этот мир хорош?И плох, и чужд, и нет его роднее!А дева к уху трубку поднеслаИ диск вращает пальчиком отбитым.Верти, верти. Не меньше в мире зла,Чем было в нем, когда в него внеслаТы дивный плач по храбрым и убитым.Но лгать и впрямь нельзя, и кое-какСказать нельзя – на том конце цепочкиНас не простят укутанный во мракГомер, Алкей, Катулл, Гораций Флакк,Расслышать нас встающий на носочки.1983«Перевалив через Альпы, варварский городок…»
Перевалив через Альпы, варварский городокПроезжал захолустный, бревна да глина.Кто-то сказал с усмешкой, из фляги отпив глоток,Кто это был, неважно, Пизон или Цинна:«О, неужели здесь тоже борьба за властьЕсть, хоть трибунов нет, консулов и легатов?»Он придержал коня, к той же фляжке решив припасть,И, вернув ее, отвечал хрипловатоИ, во всяком случае, с полной серьезностью: «БытьПредпочел бы первым здесь, чем вторым или третьим в Риме».Сколько веков прошло, эту фразу пора б забыть!Миллиона четыре в городе, шесть – с окрестностями заводскими.И, повернувшись к тому, кто на заднем сиденье спит —Укачало его, – спрошу: «Как ты думаешь, изменилсяЧеловек или он всё тот же, словно пиния и самшит?»Ничего не ответит, решив, что вопрос мой ему приснился.1983«Пришлось спасаться вплавь, при том что записные…»
Пришлось спасаться вплавь, при том что записныеОн книжки над водой держал в одной руке —Так пишут Аппиан, Плутарх и остальныеИсторики, – а плащ оставил на песке,Бог с ним, с плащом, пускай пурпурный достаетсяВрагу, зато его записки спасены,А в них – труды и дни, походы полководца,Превратности судьбы, подробности войны.Мне нравится здесь всё: и верный этот выборМеж словом и плащом, и гладкая вода,Как скатерть без морщин, и то, что он, как рыбаВ воде, так долго плыл и точно знал куда.Слова имеют смысл, слова всего прочнее,Не гаснет их узор, не блекнет их канва.А плащ – что плащ? Истлел, сначала пламенея,Потом едва светясь, ни пурпура, ни шва.2008«На вопрос, какой вид смерти лучше…»
На вопрос, какой вид смерти лучше,Он ответил: самый неожиданный!Я не знаю, так ли это. ТучиМедленно сгущаются, раскиданыПо небу – и привыкаешь нехотяК мысли о грозе: тускнеют горы,Тени по морской бегут поверхностиИ ведутся глуше разговоры.А случись внезапно то же самое:Грянь гроза, как выстрел у подъезда,Расступись земля могильной ямою,Распахнись бессмысленная бездна,Окружи предатели, преследователи,Он и умер так: подкралась банда…Надо было бы спросить у Кеннеди,Может быть, у Франца-Фердинанда.2008Перед статуей
В складках каменной тоги у Гальбы стоит дождевая вода.Только год он и царствовал, бедный,Подозрительный… здесь досаждают ему холода,Лист тяжелый дубовый на голову падает, медный.Кончик пальца смочил я в застойной воде дождевойИ подумал: еще заражусь от него неудачей.Нет уж, лучше подальше держаться от этой кривой,Обреченной гримасы и шеи бычачьей.Что такое бессмертие, память, удачливость, власть, —Можно было обдумать в соседстве с обшарпанным бюстом.Словно мелкую снастьНатянули на камень – наложены трещинки густо.Оказаться в суровой, размытой дождями стране,Где и собственных цезарей помнят едва ли…В самом страшном своем, в самом невразумительном снеНе увидеть себя на покрытом снежком пьедестале.Был приплюснут твой нос, был ты жалок и одутловат,Эти две-три черты не на вечность рассчитаны были,А на несколько лет… но глядят, и глядят, и глядят.Счастлив тот, кого сразу забыли.1981«Каморка лифта тащится, как бы везет в гору…»
Каморка лифта тащится, как бы везет в гору,Скрипя; в сравненье с теми, кто живет низко,Я – горец; стадо коз мне завести впору,Пасти над краем пропасти их, не боясь риска.Когда Катулл во Фригию попал в свитеНаместника, он видеть мог пейзаж вродеТого, что мы в окошечко с тобой видим.Скалистый мрачный срез; очнись: сейчас сходим.Французский ключ вставляется в замок просто.Но знаешь, иногда мне жизнь моя страннойИ непривычной кажется: в ее гнездаИ щели не попасть боюсь, как тот пьяный.Жизнь тесная, крутая, но другой – нету.Какая есть, такую и любить будем.Откроем дверь, зажмуримся. Любовь к свету,Должно быть, в прежней жизни внушена людям.Не знаю, кто печалится, а я – весел.О, лишь бы за окном синел родной город!Душа намного старше этих стен, кресел,Комода – века два ему, он так молод!1985«Представь себе: еще кентавры и сирены…»
Представь себе: еще кентавры и сирены,Помимо женщин и мужчин…Какие были б тягостные сцены!Прибавилось бы вздора, и причинДля ревности, и поводов для гнева.Всё б страшно так переплелось!Не развести бы ржанья и напеваС членораздельной речью – врозь.И пело бы чудовище нам с ветки,И конь стучал копытом, и доброИ зло совсем к другой тогда отметкеВздымались бы, и в воздухе пероКружилось… Как могли б нас опорочить,Какой навлечь позор!Взять хоть Улисса, так он, между прочим,И жил – как упростилось всё с тех пор!1983«Надгробие. Пирующий этруск…»
Надгробие. Пирующий этруск.Под локтем две тяжелые подушки,Две плоские, как если бы моллюскИз плотных створок выполз для просушкиИ с чашею вина застыл в руке,Задумавшись над жизнью, полуголый…Что видит он, печальный, вдалеке:Дом, детство, затененный дворик школы?Иль смотрит он в грядущее, но тамНе видит нас, внимательных – еще бы! —Доступно человеческим глазамЛишь прошлое, и всё же, крутолобый,Он чувствует, что смотрят на негоИз будущего, и, отставив чашу,Как звездный свет, соседа своегоНе слушая, вбирает жалость нашу.1985Аполлон в траве
В траве лежи. Чем гуще травы,Тем незаметней белый торс,Тем дальнобойный взгляд державыБеспомощней; тем меньше славы,Чем больше бабочек и ос.Тем слово жарче и чудесней,Чем тише произнесено.Чем меньше стать мечтает песней,Тем ближе к музыке оно;Тем горячей, чем бесполезней.Чем реже мрачно напоказ,Тем безупречней, тем печальней,Не поощряя громких фразО той давильне, наковальне,Где задыхалось столько раз.Любовь трагична, жизнь страшна.Тем ярче белый на зеленом.Не знаю, в чем моя вина.Тем крепче дружба с Аполлоном,Чем безотрадней времена.Тем больше места для души,Чем меньше мыслей об удаче.Пронзи меня, вооружиПчелиной радостью горячей!Как крупный град, в траве лежи.1989«Две маленьких толпы, две свиты можно встретить…»
Две маленьких толпы, две свиты можно встретить,В тумане различить, за дымкой разглядеть,Пусть стерты на две трети,Задымлены, увы… Спасибо и за треть!Отбиты кое-где рука, одежды складка,И трещина прошла, и свиток поврежден,И все-таки томит веселая догадка,Счастливый снится сон.В одной толпе – строги и сдержанны движенья,И струнный инструмент поет, как золотойЛуч, боже мой, хоть раз кто слышал это пенье,Тот преданно строке внимает стиховой.В другой толпе – не лавр, а плющ и виноградныйТопорщится листок,Там флейта и свирель, и смех, и длится жадныйТам прямо на ходу большой, как жизнь, глоток.Ты знаешь, за какой из них, не рассуждая,Пошел я, но – клянусь! – свидетель был не разТому, как две толпы сходились, золотаяДрожала пыль у глаз.И знаю, за какой из них пошел ты, бедныйПриятель давних дней, растаял вдалеке,Пленительный, бесследныйПроделав шумный путь в помятом пиджаке…1989«Дорогой Александр! Здесь, откуда пишу тебе, нет…»
Дорогой Александр! Здесь, откуда пишу тебе, нетНи сирен – ах, сирены с безумными их голосами! —Ни циклопов, – приветОт меня им, сидящим в своих кабинетах, с глазамиВсё в порядке у них, и над каждым – дежурный портрет.Нет разбойников, нимф,Это всё – на земле, как ни грустно, квартиры и гроты;Что касается рифм,То, как видишь, освоил я детские эти заботыНа чужом языке, вспоминая прилив и отлив.Шелестенье волны,Выносящей к ногам в крутобедрой бутылке запискуИз любимой страны…Здесь, откуда пишу тебе, море к закатному дискуЛьнет, но диск не заходит, томят незакатные сны.Дорогой Александр,Почему тебя выбрал, сейчас объясню; много ближе,Скажешь, буйный ко мне Архилох, семиструнный Терпандр,Но и пальме сосна снится в снежной красе своей рыжей,А не дрок, олеандр.А еще потомуВыбор пал на тебя, нелюдим, что, живя домоседом,Огибал острова, чуть ли не в залетейскую тьмуЗаходил, всё сказал, что хотел, не солгал никому —И остался неведом.В благосклонной тени. Но когда ты умрешь, разберутВсё, что сказано: так придвигают к глазам изумруд,Огонек бриллианта.Скольких чудищ обвел вокруг пальца, статей их, причудНе боясь: ты обманута, литературная банда!Вы обмануты, стадом гуляющие женихи.И предательский лотосНе надкушен, с тобой – твоя родина, беды, грехи.Человек умирает – зато выживают стихи.Здравствуй, ласковый ум и мужская, упрямая кротость!Помогал тебе Бог или смуглые боги, как мне,Выходя, как из ниши, из ямы воздушной во сне,Обнимала прохлада,Навевая любовь к заметенной снегами стране…Обнимаю тебя. Одиссей. Отвечать мне не надо.1989«Мы останавливали с тобой…»
Я список кораблей прочел до середины…
О. МандельштамМы останавливали с тобойКаретоподобный кэбИ мчались по Лондону, хвост трубой,Здравствуй, здравствуй, чужой вертеп!И сорили такими словами, какОксфорд-стрит и Трафальгар-сквер,Нашей юности, канувшей в снег и мрак,Подавая плохой пример.Твой английский слаб, мой французский плох.За кого принимал шоферНас? Как если бы вырицкий чертополохНа домашний ступил ковер.Или розовый сиверский иван-чайВброд лесной перешел ручей.Но сверх счетчика фунт я давал на чай —И шофер говорил: «О’кей!»Потому что, наверное, сорок летНам внушали средь наших бед,Что бессмертия нет, утешенья нет,А уж Англии, точно, нет.Но сверкнули мне волны чужих морей,И другой разговор пошел…Не за то ли, что список я кораблей,Мальчик, вслух до конца прочел?1991«Я не прав, говоря, что стихи важнее…»
Я не прав, говоря, что стихи важнееБиографии, что остается слово,А не образ поэта; пример ОрфеяПосрамляет мою правоту: суровоС ним судьба обошлась – и его обидаДрагоценней, чем если бы две-три строчкиИз него выучивали для видаМаменькины сынки, папенькины дочки.Ни одной не дошло – и не надо! ВислиСталактиты, как слезы, тоска, прохлада…То есть, если ты хочешь остаться в мысляхИ сердцах, оглянись, выходя из ада,Упади, уронив пистолет дуэльныйВ снег иль сам застрелись – пусть живут хористы.А стихи… о стихах разговор отдельный,Профессиональный и бескорыстный.1991Троя
Т. Венцлове
– Поверишь ли, вся Троя – с этот скверик, —Сказал приятель, – с детский этот садик,Поэтому когда Ахилл-истерикТри раза обежал ее, затратилНе так уж много сил он, догоняяОбидчика… – Я маленькую ТроюПредставил, как пылится, зарастаяКустарничком, – и я притих, не скрою.Поверишь ли, вся Троя – с этот дворик,Вся Троя – с эту детскую площадку…Не знаю, что сказал бы нам историк,Но весело мне высказать догадкуО том, что всё великое скорееСоизмеримо с сердцем, чем громадно, —При Гекторе так было, Одиссее,И нынче точно так же, вероятно.1993«Стихи – архаика. И скоро их не будет…»
Стихи – архаика. И скоро их не будет.Смешно настаивать на том, что АрхилохЕще нас поутру, как птичий хохот, будит,Еще цепляется, как зверь-чертополох.Прощай, речь мерная! Тебе на смену прозаПришла, и Музы-то у опоздавшей нет,И жар лирический трактуется как позаНа фоне пристальных журналов и газет.Я пил с прозаиком. Пока мы с ним сидели,Он мне рассказывал. Сюжет – особый складМировоззрения, а стих живет без цели,Летит, как ласточка, свободно, наугад.И третье, видимо, нельзя тысячелетьеПредставить с ямбами, зачем они ему?Всё так. И мало ли, о чем могу жалеть я?Жалей, не жалуйся, гори, сходя во тьму.1994«Греческую мифологию…»